– Нет. Погодите. Это ужасно! Я стала ожидать прихода Елены… Скоро я услышала ее шаги. Она вошла в комнату, которая освещается стеклянной крышей. Я прошла в коридор и встала между растворенным окном в сад и растворенным окном в эту комнату. Елена сидела спиной ко мне, на кушетке…
– Откуда вы знали, что она непременно придет в это время?
– Я сама перед вальсом попросила ее прийти в эту комнату под предлогом, что мне нужно поведать ей тайну. Я просила ее прийти именно во время танцев.
– Как же она не заметила Ичалова?
– Он поднялся выше по лестнице.
– Ну-с?
– Тогда я достала бритву…
– Откуда?
– Из кармана. Я ее раскрыла и, протянув руку через окно, изо всей силы нанесла ей несколько ударов в лицо и в шею… Она вскрикнула. Я сорвала с ее головы диадему и, бросив ее за окно в сад вместе с бритвой, скрылась в уборной.
– Бритву вам подал Ичалов?
– Нет, я привезла ее с собой.
– Зачем же тут был Ичалов?
– Чтобы передать мне письмо.
– Но оно вами написано?
– Да!
– Отчего же вы не могли привезти его с собой?
Боброва хотела что-то отвечать и остановилась. Видно было, что в ней опять рождается колебание и что она готова еще раз изменить направление своих показаний. Желая это предупредить, я сделал вид, что не придаю этому вопросу особого значения, и спросил у нее:
– Каким образом Ичалов решился взбираться ночью на крышу чужого дома и лезть по лестнице для того только, чтобы подать вам письмо? Его могли заметить, схватить, и ему, во всяком случае, предстояло нести за это большую ответственность.
Избегая моего взгляда и опустив глаза в землю, Боброва отвечала:
– Ичалов любил меня, я этим воспользовалась. Он сделал бы все для меня! Я не объяснила ему, зачем мне было нужно, чтобы он подал мне письмо, я сказала ему только, что прошу его об этом, что для меня это очень важно. Я была уверена, что он это сделает, и он сделал.
– Зачем же вам нужно было присутствие Ичалова?
Боброва помолчала с минуту и потом сказала:
– Неужели вы так недогадливы, что вам все надо объяснять?
– Я обязан обо всем вас расспросить…
– Обо всем?! Ну, извольте. Я думала, что Ичалова непременно заметят и что подозрение падет на него, а не на меня.
Я вздохнул от этого признания. Она заметила это и опустила голову.
– Я все предвидела, – продолжала она как-то машинально, – и все обдумала. Вам кажется это невероятным, невозможным в такой молодой девушке, как я! Но это было… Довольно с вас?
– Нет, я должен просить вас еще многое объяснить мне.
– Что же вы еще хотите знать?
– Каким образом у Ичалова оказались бриллианты, которые он продал Аарону?
– Он поднял диадему и бритву, когда я их бросила в окно, и унес домой. Бритву он возвратил мне на другой день, так как это была бритва брата, и я поторопилась положить ее на то место, откуда взяла, чтобы не возбудить его подозрений. Диадема осталась у Ичалова, и что он с ней сделал, я не знаю.
– Для чего вы сняли с убитой диадему и бросили ее в сад?
– Опять, опять вы не догадываетесь. Неужели вы всегда так допрашиваете? Неужели ваша голова отсутствует в то время, когда вы так пытаете?
Это было даже оскорбительно. Я невольно покраснел. В самом деле, для чего расспрашивать о том, что и без того ясно: она хотела, чтобы у Ичалова осталась в руках улика…
– Что побудило вас совершить преступление?
– Русланова была моим врагом; она отняла у меня того, кого я любила так же, как меня любит Ичалов. Она сделала это из одного только тщеславия. Я решилась ей отомстить – и отомстила. Как оскорбленная женщина я имела право на эту месть. Пускай лучше она лишила бы меня жизни, чем отнять у меня того, кого я так пламенно любила. Я за это ее зарезала…
Произнося последние слова, она сделала движение рукой, как будто наносила удар… Глаза ее сверкали. В эту минуту, когда она с такой уверенностью утверждала за собой право на жизнь своей соперницы, Боброва была необыкновенно хороша: такой должна была быть Юдифь у изголовья Олоферна[2].
Под огнем ее взора я невольно опустил глаза. «Эта девятнадцати летняя красивая девушка, – думал я, – уже дважды убийца. Умерщвляя Русланову, она разрушала жизнь влюбленного в нее саму Ичалова и, чтобы спасти себя, тянула в петлю его».
– Вы давно уже любили Петровского? – спросил я у нее.
– Он был моим женихом.
– Почему же свадьба ваша расстроилась? Почему Русланова стала его невестой?
– Ее здесь не было, когда я стала невестой Петровского. Она была еще в институте, сюда приехала шесть месяцев назад. Видя мои успехи в свете, она мне завидовала и ревновала ко всем. На каждом шагу она старалась чем-либо уязвить меня и, видя, что усилия ее тщетны, прибегла к последнему средству – решилась отнять у меня жениха, которого я страстно любила. Ей помогло ее богатство, и она стала его невестой… Оскорбленное чувство любви требовало мести, и я отомстила.
– Почему же вы всю вину свалили на нее? Не следовало ли вам негодовать скорее на жениха, не сдержавшего своего слова?
– Его соблазнили богатством. Я уверена, что и до сих пор еще он меня любит. Однако довольно, довольно! Вы видите, как я устала. Я не могу больше отвечать. Вы теперь знаете все…
Записав ее показания, я подал ей протокол для прочтения. Было уже около двенадцати часов ночи.
Боброва долго его просматривала. Сделав по ее указаниям несколько поправок, я спросил у нее:
– Вы более ничего не желаете добавить к вашему показанию?
– Что же еще я могу добавить?
– Нет ли чего-нибудь, что бы, по вашему мнению, могло служить в вашу пользу? Не желаете ли вы, чтобы я обратил особенное внимание на какие-либо обстоятельства, которых я не имел в виду и которые могли бы облегчить меру вашей вины?
– Нет, снисхождения мне не надо.
Она долго вертела в руках перо, прежде чем решилась внизу показания поставить свою подпись. Слезы ручьем текли на бумагу, когда она подписывала: «Анна Дмитриевна Боброва».
– Я подписала свой смертный приговор! – сказала она.
Несколько мгновений я не смел нарушить последовавшее за этими ее словами безмолвие. Она не раскаялась, но ей, видимо, было жаль расставаться со светом, в котором до сих пор ее окружали только успех и удовольствие.
Однако что мне было с ней делать? Отпускать ее от себя одну ночью было нельзя уже и потому, что по закону я должен был принять меры к пресечению возможности ей уклониться от следствия и суда. Если показание ее было справедливо, то она подвергалась «лишению всех прав состояния и ссылке в каторжную работу».
А мерой против обвиняемых в преступлениях, подвергающихся вышеприведенному наказанию, закон указывает, между прочим, содержание под стражей. Предписывая при этом для приведения в исполнение этой меры принимать в соображение «не только строгость угрожаемого преступнику наказания, но также силу представляющихся против него улик, возможность скрыть следы преступления, состояние, здоровье, пол, возраст и положение обвиняемого в обществе».
На этом основании мне предстояло взять у Анны Дмитриевны паспорт или подписку о неотлучке ее из города; или отдать ее под особый надзор полиции, или на поруки; или потребовать от нее залога; или же, наконец, подвергнуть ее домашнему аресту или тюремному заключению.
Ограничиться первой мерой было бы недостаточно. Мог ли я быть уверен, что, дав подписку, она не скроется, особенно имея в виду побуждение к тому ее брата? Для приведения в исполнение двух последних мер требовалось предварительное исполнение некоторых формальностей, которые потребовали бы достаточного времени и которые ночью, во всяком случае, были неисполнимы.
Я остановился на решении подвергнуть ее домашнему аресту и, составив соответствующее постановление, вышел к Кокорину.
– Где бы, по вашему мнению, удобнее было содержать ее до завтра под домашним арестом? – спросил я.
– Да у нее на дому.
– Это невозможно. Я должен допросить ее брата по вопросу о бритве, и он не должен знать ее показания. Поэтому оставить их вместе я не считаю возможным.
– В таком случае, не пустит ли ее к себе тетка ее, Ефремова?
– Это другое дело. Прикажите запрячь экипаж, свезите ее к Ефремовой и приставьте туда надежный караул.
Анна Дмитриевна, выслушав мое решение, молча и покорно последовала за Кокориным. Скоро я услыхал стук колес отъезжающего экипажа.
Я ушел в свою спальню, но едва только успел заснуть, как слуга разбудил меня и доложил, что Кокорин вернулся вместе с Анной Дмитриевной. Я оделся и вышел к ним.
– Ефремова не впускает к себе в дом госпожу Боброву. Она узнала о вчерашнем ее признании и не желает ее видеть. Кроме того, она и слышать не хочет о том, чтобы у дверей ее дома стояла полиция. Я заезжал к дяде Бобровой, Гамельману, но и там хозяйка отказалась принять нас, говоря, что все комнаты заняты детьми и прислугой.
Я не знал, что делать. Кокорин напомнил, что у меня наверху есть свободная комната, в которой ночевал мой секретарь в том случае, если дела задерживали его при мне до ночи, и которая сейчас была пустой. Отослать Боброву в полицейскую конуру, переполненную пьяными, посаженными туда для вытрезвления, было немыслимо, и мне пришлось остановиться на предложении Кокорина – другого выхода не было.
Эта комната соединялась с приемной витой лестницей. Ее прибрали, а сосед мой, бывший свидетелем, прислал горничную.
Анна Дмитриевна все это время сидела на стуле, наклонив голову и не обращая ни малейшего внимания на все происходившее. Кокорин проводил ее наверх вместе с горничной и хотел запереть снаружи дверь на ключ, но замка не было. Тогда он посадил на нижних ступенях лестницы городового и ушел.
Чувствуя сильное утомление, я прилег, одетый, на диван в кабинете и думал о том, какие, в самом деле, могли быть доказательства виновности Бобровой, если бы она не призналась, и какие данные могли бы подтвердить это признание в случае сомнения и достоверности его.
Я решил, что если Ичалов, не зная показаний Анны Дмитриевны, на следующий день передаст подробности убийства согласно с ее словами, то уже и этих двух допросов будет достаточно для доказательства несомненности самого факта. С такими мыслями я закрыл глаза и скоро, кажется, заснул.
Вдруг слышу – шаги в приемной. Что-то скрипнуло. Вижу – дверь в мой кабинет растворилась и в ней показалась чья-то голова. Лунный свет, бивший в окна, осветил женскую фигуру. Я вглядываюсь – это Анна Дмитриевна. Она постояла несколько мгновений посреди комнаты, осматривая свою белую одежду, потом нерешительными шагами подошла и села на диване подле меня.
Можно себе представить мое удивление. Сердце мое сильно билось. Я поднялся и не совсем ровным голосом сказал ей:
– Анна Дмитриевна, зачем вы здесь? Каким образом вас пропустил сторож? С каким намерением вы пришли сюда?
– Я пришла просить вас освободить меня, – проговорила она, пристально глядя мне в глаза. – Там все заснули, и я пробралась сюда, никем не замеченная. Я не ожидала встретить здесь вас. Я хотела только взять мое показание. Если бы я его нашла, я вышла бы на улицу, прибежала к брату и с ним уехала. Там, наверху, мне все казалось, что подле меня Елена Русланова. Мне слышался ее голос. Она стонала и звала меня по имени. Я пробовала ходить по комнате и как будто успокаивалась, но лишь только я ложилась – опять ее голос. Мне надо бежать… Отоприте мне двери, пустите меня. Посмотрите, я молода, мне жить хочется! Неужели я теперь должна похоронить себя навеки? Отпустите меня. Еще есть время. На улице темно, все спят, я уйду, никем не замеченная. Неужели вам не жаль меня?
О проекте
О подписке