Переписка В.Я. Брюсова не раз становилась предметом самого пристального внимания исследователей. Опубликованы большие ее комплексы, постоянно публикуются отдельные письма, еще неопубликованные регулярно используются в литературе как о Брюсове, так и о его литературном и бытовом окружении. В этой связи хочется поделиться некоторыми наблюдениями, которые никем, насколько мы знаем, не были сформулированы, но которые следует в той степени, в какой это окажется возможным, учитывать при публикации писем Брюсова и их интерпретации.
М.Л. Гаспаров, посвятивший специальную статью эпистолярному творчеству Брюсова, проницательно формулирует: «…письма Брюсова в такой же мере раскрывают, в какой и скрывают его облик, его мысли и чувства. Поза Брюсова прочитывается в них однозначно и легко, но сложное и непрямое отношение высказанного к невысказанному, текста к “затексту” и ”подтексту” остаются трудноуловимыми»55. Немногим ранее исследователь обсуждает общий план переписки Брюсова с близкой ему женщиной, А.А. Шестеркиной, летом 1901 года, и вот как его характеризует: «…когда “внешние” дела не давят, личные отношения не дошли до необходимости объяснений, а поддерживать переписку почему-либо надо, тогда у Брюсова идет в ход еще один эпистолярный стиль – “болтовня”. Бросается в глаза, что письма такого рода обращены преимущественно к женщинам. Самая большая серия опубликованного материала – это письма к Шестеркиной (лето 1901), почти беспредметные, писавшиеся только ради поддержания контакта: по-видимому, корреспонденты договорились описывать друг другу каждый свой день. Брюсов заполняет их потоком импрессионистических впечатлений, нарочито внешних и бессвязных»56. Эта характеристика безусловно верна, если исходить только из материала опубликованных писем этого времени. Однако более широкое рассмотрение эпистолярного контекста, как опубликованного, так и оставшегося неизданным, заставляет нас внести решительные коррективы как в констатации, так и в выводы.
Лето 1901 года в дневнике Брюсова отразилось двумя большими (по масштабу всего дневника) ретроспективными записями, которые датированы «Конец июня» и «Август». В издании 1927 г. они опубликованы с небольшими купюрами, но вместе с тем вполне адекватно, поэтому процитируем только существенное для нас здесь. В первой записи это общая характеристика названного времени: «Слайно я давно ничего не записывал. Переезд на дачу, дачная уединенная жизнь, постоянные разъезды – и в результате всего белые страницы»57. Из следующей записи приведем только опущенные в печати три фразы, ее открывающие (все остальное опубликовано достаточно корректно, но никаких существенных событий не описывает): «Весь август прошел в болезни жены. У нас родилась мертвая девочка, и И.М. очень хворала. Я почти никого не видел и почти ничего не делал»58.
В двух недавно вышедших биографиях Брюсова об этом лете говорится достаточно скупо. В книге Н.С. Ашукина и Р.Л. Щербакова мы вообще не находим никакой значимой для нас информации. В новейшей биографии, написанной В.Э. Молодяковым, читаем: «…лето 1901 года оказалось богато переживаниями личного характера Фоном было семейное пребывание на даче в Петровском-Разумовском, откуда Валерий Яковлевич ездил в Москву для занятий в “Русском архиве”. Иоанна Матвеевна ждала первого ребенка, но в конце июля тот родился мертвым, и она долго болела. Младшая сестра Евгения вышла замуж за Б.В. Калюжного С самой Анной Александровной он не встречался: в “активную фазу” их отношения вошли осенью того же года но постепенно охладились с рождением у Шестеркиной в июне 1902 года дочери Нины. Брюсов был ее отцом Слова об “искушении” в письме к Бунину, видимо, относились к приезду в Петровское-Разумовское 24 июня младшей сестры Иоанны Матвеевны Марии Рунт, с которой Валерий Яковлевич “согрешил”»59. К этому ряду событий автор справедливо добавляет гибель Ивана Коневского 8 июля, а как самооценку интересующего нас времени столь же справедливо цитирует письмо к Бунину: «Моя жизнь за последние месяцы – безумие. Я вырываюсь из рук сумасшедших, чтобы бежать к бесноватым. Я прошел над всеми безднами духа, достигая до крайних пределов любви и страдания. Каждое чувство, каждая мысль мне мучительны теперь, но моему пути еще не конец»60.
Мы, однако, должны внести некоторые хронологические коррективы в эти рассуждения. В опубликованных тем же В.Э. Молодяковым записях Брюсова «Мой “Дон-Жуанский список”» и «Mes amantes»61 имя Шестеркиной значится под 1899–1902 (в первом списке) и под 1900–1903 (во втором) годами. Установить хронологические границы помогает обращение к автографу брюсовского дневника. В ноябре 1899 г. Брюсов записал: «Утешен на той среде был я лишь тем, что встретил г-жу Шестеркину, бывшую подругу Тали… Таля! да ведь это вся моя молодость, это 20 лет, это русские символисты»62. Близкие отношения Брюсова с Талей (Н.А. Дарузес) относятся ко второй половине 1893 и началу 1894 г., то есть впервые с Шестеркиной он встречался и заметил ее в то же самое время. К осени 1899 г. она уже была замужем за художником М.И. Шестеркиным и матерью двоих детей. В апреле 1900 г. Брюсов записывает и потом вычеркивает: «О Шестеркиной сюда не пишу, ибо эту тетрадь – несмотря на мои просьбы – читает Эда»63, а в конце этого же года, подводя его итоги: «В частности, зима эта неудачна: она вся разделена между работой у Бартенева в “Русс Арх” и свиданиями с Шестеркиной»64. Таким образом становится очевидно, что близкие отношения с А.А. Шестеркиной завязываются у Брюсова в 1900 году.
Летом 1901 года любовники разъехались: Брюсов с женой, находившейся на последних месяцах беременности, отправился на дачу в Петровско-Разумовское по Николаевской железной дороге, откуда почти каждый день приезжал в Москву для работы в редакции «Русского архива», Шестеркина же с мужем и детьми значительно дальше от Москвы – в Верею, куда надо было долго ехать на поезде, а затем на лошадях. Судя по всему, между ними было условлено, что Брюсов пишет, что бы то ни было, через день; на протяжении довольно долгого времени он систематически исполняет это обещание.
Значительная часть его писем того времени (хотя и не все) уже давно опубликована65, и именно на их основании М.Л. Гаспаров вынес свое суждение. Однако если мы сопоставим их с ответными письмами Шестеркиной, становится очевидно, что дело обстояло не так просто, как кажется на первый взгляд. Прежде всего, письма эти явно делятся на два разряда: одни пишутся вполне официально, на «Вы» и, судя по всему, отправляются вместе с другими семейными письмами; другие же обращены к «Ты» и посылаются в Москву тайно (чаще всего их относит на почту сын). Особенный накал ситуация приобретает начиная с утреннего письма от 24 июня, когда она пишет карандашом, что подчеркивает спешность и сложность записки:
Со мной сегодня в ночь случилось несчастье, и теперь я лежу, истекая кровью. М. идет сейчас в поиски за доктором.
Потеря крови – громадная, невероятная. Мальчик мой, сегодня ночью я упала с кровати – и от этого все и произошло… Я видела сон: Воля – на краю пропасти, – вот-вот упадет. Я вскрикнула, протянула к нему руки… и очнулась – на полу…
Милый, не пиши мне пока «таких» писем, – я не знаю, что еще со мной будет, быть может, я буду без сознания. От меня тоже не жди писем, вряд ли мне позволят писать.
Люблю тебя, – помни, что бы не случилось, – я любила тебя до конца.
Прости, мой любимый66.
Для нас выясняется, что ситуация Брюсова была еще более сложная, чем казалось: не только жена вот-вот должна была разрешиться от бремени, но и находившаяся в Верее Шестеркина тоже была беременна от него, но случился выкидыш. И именно на этом фоне мы должны читать письмо Брюсова от 25 июня, которое процитируем отрывочно, однако стараясь не исказить его духа:
Готов был послать Вам письмо, когда получил Вашу записочку, что Вы хвораете. Бросил свое письмо, пошлю его другой раз, когда все опять будет светло и весело. Теперь я могу четко представить себе Верею, и Ваши комнаты, и чтó у Вас перед глазами, мысленно почти быть там, для Вас «здесь». Пройдут дожди и холод, ведь еще июнь, ведь еще пора цветов и первых ягод! Пройдут и все Ваши нездоровья, ведь еще так много лет и дней впереди.
Как только будет Вам лучше, напишите мне, хоть несколько слов. Это ведь непременно. О себе не пишу; все как всегда.
ВашВалерий Брюсов (С. 640).
Как видим, письмо очень закрытое: нейтральные «хвораете», «нездоровья» совсем не совпадают с ощущениями откровенно страдающей Шестеркиной. И в следующем, также карандашном письме она делается еще более требовательной:
Среда 27.
Получила твое письмо, мальчик мой. Почему-то мне кажется, что ты не понял моей записки, – иначе, – вопреки рассудку, разуму и всяким возможностям и невозможностям – ты был бы со мной. Чем мотивировалась моя уверенность в этом – не сумею тебе сказать, но мне казалось, что, прочтя письмо – ты тотчас же поедешь сюда. Было это безумием с моей стороны – думать так, после всего, о чем мы говорили на станции – о невозможности твоих приездов… Но – что поделать, – потеряв ребенка, я была в таком глубоком отчаянии, что ни о чем соображать не могла – я только страдала и жаждала утешения, – от тебя. И я ждала тебя…
Как будто все, – все – кончено, вся радость жизни – ушла, исчезла навсегда из моей жизни…
«Ну что же, Вы должны радоваться, что все так кончилось, сударыня, и Вы без особых страдания освободились от ребенка», сказал доктор.
А я… Боже, ты себе представить не можешь, что я чувствовала, когда убедилась, что ребенок был, а теперь его нет… и не могу я выплакать своего горя на твоей груди…
И вот уже четвертые сутки лежу я в постели, бессильная, слабая, – бескровная… Я часто усылаю всех в лес и остаюсь по нескольку часов – совсем одна. Так было и сегодня: в три часа все ушли, а я… но, нет, я знаю, ты рассердишься, если я скажу тебе, что… ждала тебя… – и я была одна – до семи часов…
Получив твое письмо – я плакала.
– Прости, я стала слишком нервная, прости мне, – и не считай, что я упрекаю тебя, требую невозможного… Когда человек находится в таком критическом положении, в каком была я, – быть может, на волосок от смерти (почем знать?), тогда для него – все возможно…
Сегодня мне гораздо хуже, чем прошлые дни. Боюсь осложнений. Снова появилось сильное кровотечение – опасный признак. Думаю, что ухудшение – на нервной почве, – уж очень я тоскую.
Прощай, мой желанный, пиши по-прежнему, – очень уж мне тяжело и я очень, очень больна… Быть может, уж мы не увидимся… прощай.
Четверг, утро.
Вчера был очень тяжелый вечер и ночь я провела дурно, – думала, что уж это – конец. Сейчас лучше, хотя трудно сказать, – не будет ли опять ухудшений67.
Брюсов написал ей ответ 30 июня, причем письмо начиналось выделенным в отдельный абзац словом «Болтовня» (С. 641–642), а на следующий день – сразу два. Одно – напечатанное: «И опять праздник. И опять синее небо. Но вся энергия работы, которой я жил недавно, вдруг покинула меня. Я не могу писать ничего, ни стиха, ни строчки; слова не вяжутся, мысли не повинуются. Упасть бы на траву и плакать. Вот одно, чего я хочу. Я силой заставляю себя сесть за стол, раскрываю бумагу, беру перо. Все плоско, все глупо, все ничтожно, и что сейчас пишу, и что намерен был, и что написано. Или умереть? Теперь бы, навсегда» (С. 642). Второе – не опубликованное и не датированное (помета Шестеркиной на конверте: «1/VII. Стихи»68):
Бывают дни, когда ничего не удается. Такой день был сегодня. Еще ночью начались странности. Моя жена – немного лунатик, ей привиделось, что кто-то напал на птиц, которые под нашим окном, все это кончилось припадком, и с 2 час. ночи до 5 пришлось ее успокаивать. Утром оказалось, что из моих бумаг исчез листок, из рассказа; будь стихи, я вспомнил бы; но прозы дважды не напишешь. Сел за работу расстроенным и, конечно, все, что написал, пришлось разорвать: лучше бы проходить все утро по парку! Еду в Москву. Сообщают, что пустую квартиру обокрали
О проекте
О подписке