…Солнце! Бьет в глаза. Или это какой-то другой свет? Первая мысль о подслушанном разговоре. Ищу левую руку: так и есть – оттяпали! И уже протез пристроили – жесткий, шершавый, чужой… А почему в его конце мягкие пальцы? Да это же мои пальцы! И не протез это вовсе, а рука в гипсе. Это я гипс ощупывал, а рука-то вот она – на месте! Я готов был вскочить от радости и заплясать, но не было сил…
– О, смотрите, ожил наш хорунжий! – услышал я с соседней койки.
– Да не хорунжий уже, а сотник, – поправил соседа чей-то знакомый голос.
– Пока не проставится, будет в хорунжих ходить, – заметил сосед.
– Эй, господин сотник, залежались вы, любезный! – окликнул меня знакомый голос, и я сразу же узнал его: Таратута! Адъютант командира полка, балагур и сердцеед, как и все адъютанты, но человек порядочный и в полку уважаемый. Таратута прославился под Сарыкамышем. Будучи командиром сотни, он захватил турецкую батарею с лету конной атаки. Турецкие артиллеристы не успели дать картечный залп – все решили секунды. Таратута первым ворвался на позицию и стал сечь шашкой налево-направо. Прислуга частью разбежалась, частью сдалась. Но опоздай он на две-три секунды – и лаву накрыл бы картечный залп в упор. Тогда амба: изрешетило бы и людей, и коней. Но Фортуна улыбнулась дерзкому сотнику.
– Не пора ли к делам возвращаться! – настаивал Таратута с накрученным на голову марлевым тюрбаном. – У вас тут и «клюква» поспела, пока в «нетях» пребывать изволили!
Я не сразу понял, о какой клюкве он говорит. Потом дошло: орден Св. Анны 4-й степени. Его называли «клюквой» за красный темляк на шашке. Но при чем тут я?
Он взглянул на мое ошарашенное лицо и остался доволен произведенным эффектом.
– «Анну» вам за охрану перевала дали, за боевое ранение. А чин сам собой подоспел. Так что вы, господин хороший, дважды именинник, и народ жаждет ликования!
– Жаждем, жаждем! – подтвердил народ, но только тот, который мог поднимать голову от подушек. Остальные двое раненых лежали в беспамятстве. Всего в палате стояло шесть коек – и все были заполнены.
– А мы сейчас где? – спросил я, озираясь по сторонам. Мне едва хватило сил сесть.
– Хороший вопрос! – обрадовался Таратута. – Господа, как вы думаете, где мы сейчас?
– В Константинополе, – предположил один.
– В Севастополе! – сладко возмечтал другой.
– В Тифлисе! – провозгласил третий.
– Ну, знаете ли! – развел руками адъютант. – В Кисловодске тоже неплохо! Итак, господин новоиспеченный сотник, докладываю диспозицию: мы в Кисловодске. На госпитальном излечении. И чем раньше вы отправитесь с нами за нарзаном, тем лучше будет для вашего организма.
Я с трудом понимал, о чем мне говорят… У меня было такое чувство, что я родился заново и не могу понять самых обыденных вещей. Но все же кое-что улеглось в моей гудящей, должно быть от хлороформа, голове: меня наградили и повысили в чине. Это во-первых… Во-вторых, я попал вместе с раненым Таратутой в Кисловодск. И мы здесь одни из нашего полка, и надо держаться вместе. Ах, какое солнце било из оконного проема! Как звало оно к жизни, другой, заоконной, где все ходят по улицам с целыми – не перебитыми – ногами и руками, не продырявленными головами и грудными клетками. Там – в том солнечном и зеленом мире – не было войны. Там был мир. И туда тянуло со страшной силой!
А здесь, в тени тополей, затаилась обитель страданий, чистилище, через которое мы должны были пройти, прежде чем нам разрешат снова войти в этот прекрасный мир живых и здоровых людей. И пока надо было вкушать премерзкую больничную гречневую кашу с сильным привкусом хлорки. И каждую ночь надо было слушать мат и молитвы, стоны и хрипы, крики и вой, бредовые речи и рыданье, невнятное бормотанье сквозь закушенный угол одеяла…
Справа лежал полковой священник-старик, тощий, как индийский йог. Справа – прапорщик-артиллерист, обреченный на ампутацию обеих ног. Он отчаянно флиртовал со всеми сестрами милосердия.
В головах стонал богатырского роста есаул, разложенный на дощатом щите. Кровать ему была коротка, и ноги пролезали сквозь прутья спинки. Очередной приступ боли можно было определить по яростному шевеленью пальцев ног, белых от гипса, как у мельника от муки. Он читал Евангелие, держа его на весу перед собой.
Палата, как аквариум, куда все время впускают новых «рыбок». И новая «рыбка» либо ошарашенно молчит, либо отчаянно мечется, если у нее есть силы вставать на ноги…
Старые палаты… Сколько больных и раненых прошло через них? За века здесь наросли сталактиты окаменевшей боли…
Но наступил день, когда меня перевели в иные стены – в палату выздоравливающих.
По иронии судьбы, вовсе не злой, а очень даже милой, палата для выздоравливающих располагалась во флигеле большого дома, принадлежавшего видному музыканту России Василию Ивановичу Сафонову. Благодаря его стараниям в Кисловодске было построено великолепное здание местной филармонии, едва ли не лучшей на всем Кавказе. Иногда в распахнутые окна палаты доносилась фортепианная музыка – кто-то играл в большом доме. Не сам ли маэстро?
Здоровье мое быстро шло на поправку. Способствовали ли тому усиленное питание, целебная вода нарзан, горный воздух или нерастраченный запас молодых сил вкупе с радостью от получения нового чина и ордена – а скорее всего все вместе взятое, – но только через пять дней после выхода из беспамятства меня перевели в роту выздоравливающих. Рота располагалась напротив госпиталя в казарме, покинутой своим батальоном, ушедшим на фронт. Более сотни ходячих раненых – офицеров самых разных родов войск – жили по общеармейскому распорядку: подъем, умывание, молитва, построение, перекличка, завтрак… Собственно на этом военный уклад и кончался. Далее народ расходился по процедурным кабинетам, обед и выход в город до вечерней поверки. В город мы обычно выходили втроем: подъесаул Таратута, я и поручик-артиллерист Рожков, раненный в правую руку. У меня на перевязи была левая, у него правая, так что в паре с ним, как шутил Таратута, мы могли крепко обнять только одну женщину. Правда, обнимать было некого: все приличные дамы пребывали на курорте с кавалерами, а с неприличными женщинами общаться не хотелось.
Первым делом мы шли в курзал – нарзанный павильон, выстроенный в старом шотландском духе. Там пили из бюветов волшебную горную воду, бьющую из недр земли, обретали, как нам казалось, бодрость и силу, и уже после этого продолжали променад по главной пешеходной улице, ведущей к величественному зданию филармонии. Как я ни уговаривал своих друзей побывать там на одном из концертов, Таратута и Рожков предпочитали проводить свободное время подобно лермонтовскому герою поручику Печорину, заводя курортные флирты с местными княжнами Мэри или горянками вроде черкешенки Бэлы. Впрочем, и я был не прочь пройтись с иной красоткой по главному променаду. Писем от Татьяны не было целый год, и мне казалось, что я потерял ее безвозвратно. И вот, когда я признался себе в этой малодушной мысли, силы небесные преподнесли мне впечатляющий урок!
Я все-таки выбрался в филармонию на концерт заезжего петербургского пианиста. Он играл Шуберта и Шопена. И тут в фойе увидел – глазам не поверил – Таню! В белой кружевной шемизетке она чинно фланировала вместе с родителями по паркету в ожидании приглашения в зал. Я подошел к ним и молча поклонился. Таня радостно вспыхнула, Василий Климентьевич ответил мне чинным полупоклоном.
– Очень рад видеть вас, дорогой!
Все было настолько церемонно, что моя прежняя двухлетняя фронтовая жизнь показалось горячечным бредом. Право, как будто снова вернулись мирные времена… Мы с Таней не стали возвращаться в зал, родители деликатно оставили нас вдвоем.
– Идем погуляем! – предложила Таня. Мы вышли на привокзальную улицу, и оба беспрестанно рассказывали друг другу все, что случилось с нами за эти годы, прекрасно понимая, что это только подходы к самому главному. О самом главном я заговорил, когда мы подошли к памятнику Лермонтову. Присутствие бронзового поэта придало мне храбрости – все-таки наш, кавказский офицер!
Я взял Таню не под руку, а за руку, с дрожью ощутив ее холодные тонкие пальцы.
– Я не знаю никого лучше тебя, – начал я хриплым от волнения голосом; право, уж лучше подниматься в атаку под пулеметами! – И знать не хочу… Я все время думаю о тебе, и мысленно ты всегда рядом со мной…
Таня опустила голову, улыбаясь уголками губ. Она, конечно же, знала наперед, что я ей скажу дальше, и я почувствовал, что она не скажет мне «нет».
– И я бы очень хотел, чтобы ты была рядом со мной не мысленно, а вот как сейчас – рядом и всегда. Навсегда!..
Набрав в грудь побольше воздуха и еще раз взглянув на Лермонтова, я решился:
– Я прошу тебя стать моей женой…
Таня вскинула голову, ничего не сказала – озорно улыбнулась и крепко стиснула мою ладонь. Я произнес ритуальную фразу и ждал ритуального же ответа. Помедлив немного, она сказала то, что я сейчас жаждал услышать всеми фибрами души:
– Я согласна…
И без того яркое кисловодское солнце полыхнуло яростной вспышкой! Надо было бы немедленно поцеловаться, чтобы скрепить поцелуем наш конкордат, но вокруг было слишком много людей. Я поблагодарил Лермонтова взглядом – «Спасибо, поручик!», и мы, крепко взявшись за руки, пошли по людному и пестрому курортному променаду. Меня не оставляло чувство, что судьба сберегла меня именно для этой прогулки, для этого счастья… Что будет дальше, уже не важно. Главное, она сказала – «да».
– Как жаль, что мы завтра уезжаем! – вздохнула Таня.
– После излечения у меня будет отпуск, и я к вам обязательно приеду и официально попрошу твоей руки у папы.
– Официально – это как?! – засмеялась Таня. – Встанешь на одно колено и скажешь: «Милостивый государь, я прошу руки Вашей дочери!»?
– Ну, на колено не обязательно. Встану по стойке «смирно» и скажу: «Дорогой Василий Климентьевич! Отныне я хотел бы повсюду сопровождать Вашу дочь и заботиться о ней, охранять ее…
– Охранять?! От кого охранять?!
– От немцев, турок и всяких разбойников.
Мы вошли в тень кипарисовой аллеи, вокруг никого не было, и мы смогли наконец поцеловаться. Поцелуй вышел долгим, жарким, малиново-сладким… Закружилась голова. Я вытащил из черной косынки загипсованную руку и прижал Таню к себе поплотнее, так, чтобы ощутить жар ее юной груди. И она подалась мне навстречу и осторожно обвила руками мою шею, но фуражка все равно свалилась и покатилась в кусты… Эх, и грудь в крестах, а в кустах – вовсе не голова, а пока еще фуражка…
Утром я провожал семейство Ухналевых на вокзале – при шашке и орденах.
– Какой вы счастливый, – говорила Любовь Евгеньевна, будущая моя теща, – вы остаетесь в этом раю.
– Увы, ненадолго, – отвечал я. – Через неделю выписка.
– И как рука? – поинтересовался мой будущий тесть. – Все срослось?
– Самым наилучшим образом! – бодро заверил его я. – Через месяц снова в строй.
– Ну, орел! Ну, молодец! – восхищался… – Да хранит тебя Господь и Донская Божия Матерь!
Звонко ударил вокзальный колокол, большой зеленый паровоз окутался белым паром, лязгнули буфера, троегласно рявкнул локомотив… Таня успела поцеловать меня в щеку, в краешек губ, и вспорхнула по ступенькам в тамбур. Я шел рядом с вагоном, набиравшем скорость, махал рукой окну, в котором улыбались мне три почти родных уже лица, а под конец – взял под козырек.
Вечером я объявил своим друзьям:
– Господа, можете поздравить меня – я женюсь!
Сообщение произвело эффект разорвавшейся гранаты.
– Сотник, помилуйте, ужель это правда?! – вскричал Таратута. – Ужель вы покидаете ряды доблестных волокит?!
– Як Бога кохам! – ответил я по-польски.
– И кто же она, эта счастливейшая из дев?
– Вы не знаете. Это моя старая добрая подруга.
– Позвольте уточнить, насколько же она стара?
– О, ей скоро стукнет двадцать лет.
– Право, старуха… Однако же наверное чертовски мила? А я думал, вас на курорте окрутили… Ах, эти пластуны! Вечно они тихой сапой…
– Господа, требуем мальчишник! Пусть проставится.
– Хорошее дело! Пусть откупится от братства лихих холостяков!
И я, конечно же, откупился. Пили «Прасковейский» коньяк в «Старом Баку» – от души и через край.
– Господа! – витийствовал Таратута. – Призываю вас побыстрее закончить войну, дабы сотник Проваторов получил шанс побыстрее жениться!
Через пять дней с левой руки сняли гипс. Армейские эскулапы осмотрели мое предплечье. Полный врач в серебряном пенсне и серебристой щеточкой усов, при серебристых погонах статского советника, серьезный как профессор, весьма несерьезно хлопнул меня по левому плечу и довольно хмыкнул:
– Молодец казак! Атаманом будешь!
Потом добавил:
– Руку пока не перегружай и разрабатывай ее каждое утро и каждый вечер.
Он показал, какие упражнения надо делать, потом подозвал младшего ординатора:
– Павел Петрович, выпиши ему отпуск на десять суток на долечивание.
У меня вытянулось лицо: десять суток?! Всего-то?! Я ожидал как минимум две недели.
– Господин статский советник, я жениться еду, нельзя ли чуток прибавить?
Доктор широким жестом снял пенсне и посмотрел на меня невооруженным глазом.
– А сколько вам годков, господин сотник?
– Двадцать второй пошел.
– Не рано ли семьей обзаводиться?
– У нас, у казаков, в самый раз.
– Ну, коли у вас у казаков… Петрович, накинь ему еще пять дён, то бишь суток в качестве свадебного подарка.
С тем я и отправился из Кисловодска в Петроград.
Поезд тащился по железнодорожным извивам великой империи почти трое суток и к началу ноября добрался наконец в столицу, исхлестанную осенними дождями. У меня не было башлыка, и мне пришлось прикупить весьма необходимую тут деталь одежды в лавке офицерского экономического общества. Так что в Ораниенбаум я прибыл при полной справе. Выйдя из вагончика пригородного паровичка, я тут же, на вокзальной площади, нанял извозчика и уже через полтора часа въезжал в Большую Ижору.
Семейство Ухналевых квартировало в старых лоцманских домиках, стоявших на южном берегу Финского залива едва ли не с петровских времен. Я без труда разыскал нужный номер, дернул веревочку колокольца. И, о чудо! – выбежала Таня в накинутом дождевике. Не больно-то смущаясь чужих окон, мы припали друг к другу.
– Боже, какой ты мокрый! – оторвалась она от моей волглой шинели. – Идем скорее домой! Как твоя рука?
– Как видишь, точнее – как чувствуешь. – И я приобнял ее обеими руками покрепче и даже приподнял ее.
В тесноватой прихожей нас встречали Танины родители. Я, не снимая шинели, взяв фуражку в левую руку, как на молитве, прямо с места пустил в карьер:
– Дорогой Василий Климентьевич! Я прошу руки вашей дочери!
Родители Тани молча склонили головы. По всей вероятности, они были готовы к такому повороту событий.
– Ну, сделай милость, разденься сначала! – сказал Василий Климентьевич. – И идем, потолкуем.
Мы уединились с ним в небольшой комнатке, служившей, видимо, и гостиной, и кабинетом. Великолепный вид открывался из невысокого окошка на близкий Кронштадт, на дежурный крейсер, маячивший на горизонте. Но мне было не до крейсера и не до морских красот.
– Видишь ли, Николай… Позволь мне так тебя называть. – Мой будущий тесть сплел свои пальцы в замысловатый узор. – Твое предложение, безусловно, делает нам честь. Я хорошо знаю твоего отца и всю вашу семью… Но ты сейчас произнес очень важные и очень весомые слова… Верю, они не случайны, они искренни, от души и от сердца. Но отдаешь ли ты себе отчет – куда ты поведешь молодую жену, на что вы будете жить?
Василий Климентьевич говорил привычным менторским тоном, как говорят все закоренелые педагоги. Я уловил в его голосе нотки сомнения и тут же стал горячо излагать ему свои взгляды на жизнь.
– Кончится война, и мы вернемся в Гродно! У нас большая квартира, и на первых порах нам с Таней вполне хватит двух комнат, которые нам отведут… А потом я построю свой дом – отец поможет.
– А жить? Жить на что вы будете? Ведь ты же не закончил консерваторию, тебе еще учиться и учиться!
– Я сдам экзамен за юнкерское училище и буду служить.
– То есть пойдешь по отцовской стезе? Похвально. Очень похвально.
– Потом я поступлю в военную академию…
– То есть с музыкой покончено?
– Нет, музыка останется для души, для себя… Буду писать музыкальные вещи, но это в свободное от службы время.
Василий Климентьевич смотрел на меня с улыбкой, как смотрят на детей, взявшихся рассуждать как взрослые. Это меня разозлило: в конце концов я не мальчишка и не оболтус-студиозус, я боевой офицер! Он заметил перемены в моем лице и пошел на попятную.
– Ну, годи, годи! Пойдем чай пить!
Нас ждал большой семейный самовар в кухне-столовой. Любовь Евгеньевна и Таня хлопотали с чашками, раскладывали вишневое варенье по розеткам. Весь вечер мы с Таней слушали поучительные истории из жизни учителей-молодоженов. На ночь мне постелили в кабинете-гостиной. Вспышки близкого маяка падали мне на подушку. Я не мог уснуть. Что-то настораживало меня в интонациях Василия Климентьевича. Ну, да бог с ним! Осторожничает старик, ему так по чину положено. Главное – Таня! А глаза у нее сияют. Эх, пробралась бы она сейчас ко мне в глухую заполночь… Как бы я ее обнял!
О проекте
О подписке