Читать книгу «Гномон» онлайн полностью📖 — Ника Харкуэя — MyBook.
image

Тело Корнелия Севера Сципиона занимает почти всю серебристую площадку в центре Чертога; его глаза невидящим взором впились в лик богини. Сципион-герой, деревенский мальчишка из побочной ветви знатного рода, который стал несравненным воином: чемпионом легиона с мечом, копьем, кинжалом, да и с любым иным оружием, какое ни назови. В народе говорили, мол, истинный его отец, наверное, Марс или архангел Михаил в воинственном облачении. Говорили, что он сражался так, будто поднимал военное ремесло на новый, высший уровень. Говорят, он в строю бился с визиготами, пока не сдержал их натиск, а потом бросил им вызов, потребовав найти воина, который выстоит против него в поединке. И когда ни один из бойцов не выстоял, все их войско – в пять или даже десять раз больше нашего – просто вернулось в леса. В народе всегда много говорят о человеке, который оказался двоюродным братом Папы и закадычным приятелем Восточного императора. Много, но не настолько, так что он и вправду был особенным.

Он еще молод и красив. Даже в безволии смерти его лицо прекрасно и намекает на острый ум.

Что ж, будь Чертог настоящим, Сципиона мог бы вернуть к жизни какой-нибудь святой алхимик, который бы хорошо понимал правила ритуала и практику глубокой религиозной магии. Здесь, в Чертоге, такой волхв мог бы сотворить чудеса, от которых бы весь мир вздрогнул, или просто воскресить одного человека из мертвых, по милости Божией. Или, может быть, двух, если вымолить такой дар. Почему нет? Какую бы цену я не согласилась заплатить за это? Если бы Чертог был настоящим. Но я стою в нем, посреди него. Мой облик запечатлен здесь, он наполнен мною, обрел плоть через меня или благодаря мне. Возможно, он настоящий: возможно, меня в пьяном угаре посетил ангел, и эта чудовищная издевка способна обернуться истинно святой реликвией, будь у меня хоть немного веры. Но даже если так, где в нынешнем Карфагене найти такого человека? Обладателя глубокого знания, веры и отваги? Я оглядываюсь, словно надеясь обнаружить в зале спрятавшегося святого недоумка, но все они смотрят на меня. Неуместное, абсурдное выражение на лицах – что это? Надежда? На что они надеются в таком месте? В таком месте.

Ох.

Ох, черт.

Я снова окидываю взглядом обман, именуемый Чертогом Исиды, а затем смотрю на мертвеца. Впервые смотрю прямо на него, впитываю абрис его смерти и чувствую, как в живот мне приходит последний удар.

Под одеждой Корнелий Север Сципион рассечен на пять частей.

* * *

Сын всегда повторял: «Мама все исправит», а я не исправила. Не успела, просто не смогла бы туда попасть, и мир оказался больше, чем мне было под силу удержать на плечах. Моих сил не хватило. Он верил в меня, а я его подвела. Где-то должна быть дверь между реальным миром и божественным, и, если она существует, найти ее можно лишь в отчаянии и любви. Оно знакомо всем нам, это чувство вечности: будто не хватает руки, невидимой и неотвратимой, той, что отвечает на потребность души. Сердце может двигать горы, а Бог отвечает на молитвы. Я не справилась, потому что не смогла распахнуть свою грудь настолько широко, чтобы творить чудеса.

Когда Адеодат умер, Августин прислал его домой, ко мне, в гробу, заполненном медом, чтобы я похоронила его или сожгла – по своему усмотрению – в стране, где он родился. Написал, что сам приедет позже и будет присутствовать, если я позволю. Я не стала ждать, пока он управится со своими бесконечными епископскими обязанностями, которые в данном случае задержали его на несколько месяцев, так что я не смогла даже лишить его прощания. Я помню, как открыла крышку, стерла мед с его кожи и говорила, и рыдала, а затем вновь уложила его в гроб. Истинная христианка предала бы его земле, но я не хотела, чтобы он гнил. Я помню, что мед пах розмарином с легчайшим привкусом сырого мяса и мочи.

Не было ничего жестокого в том, чтобы так его упаковать, и стоило это наверняка целое состояние. Душа меда столь суха, что тело, погруженное в него, не знает тления. Адеодат лежал, точно святой: кожа чистая, а сильное тело по-прежнему округлое и гибкое. Глаза его были закрыты; думаю, Августин приказал их запечатать. Глаза жестоки. Смерть приходит в них так быстро, когда мутнеют гуморы, а я бы сошла с ума, увидев разложение на этом лице. Наверное, это было последнее проявление доброты ко мне со стороны отца Адеодата, похороны нашей с ним любви, а не только нашего сына. Возможно, это был правильный выбор. Не могу себе представить, как бы он стоял среди нас в своих дорогих одеждах, даруя по своему призванию любовь и прощение тем, кто ждет их от него очень лично, не от души или разума, а от костей. Ни Христос, ни Моника не отняли у нас Августина, но лишь он сам, это сам Августин преследует себя картинами ада; Августин, который по ночам карает так себя за грехи; Августин, который просит его отвратить лицо свое. Августин, который не может положиться на милосердие Бога, о чьем милосердии он столь велеречиво говорит и на животе ползет к отпущению грехов, хотя ничего дурного не сделал, кроме того, что считал своим святым долгом. Августин, душа которого становилась все больше похожей на мед, стала голодной и сухой, и Августин, сердце которого навеки сохранено мертвым в сладости, не приносящей облегчения.

Мой сын умер от лихорадки. Она поразила его ночью где-то между Миланом и Гиппоном Царским, и к утру его не стало. «Бог призвал его домой», – написал мне Августин, но я не понимаю, что это значит. Что все мы, оставшиеся в живых, меньше любимы? Или это одна из тех христианских загадок, которым учат священники, а старые женщины, которые ясно видят суть, не понимают: мол, любовь Бога к нам всем равна, но в то же время столь велика к Адеодату, что Царь Царей призвал его к себе, прежде чем я успела вновь его обнять? Августин говорит, что это – пример моего себялюбия. Возможно, так и есть. Но если я себялюбива, каков же Бог, везде и во всем вечный; Он не смог еще месяц подождать моего сына? Он, Бог, во мне, и мои руки могли обнять моего мальчика, и уж это точно было бы так, словно Бог призвал его домой. Есть ли вообще слово, которым можно обозначить такую степень себялюбия, где оно становится эликсиром, который весь мир должен испить и назвать любовью?

И вот здесь лежит бедный, глупый, красивый Сципион, и в глазах у него уже белые и черные цветы, и я чувствую тот же проклятый запах мяса. Это предопределение? Поэтому у меня отняли Адеодата? Чтобы здесь в этот миг я приняла то решение, которое принимаю? Это и есть неисповедимые пути, о которых нам говорят, что я должна отдать должное Сципиону благодаря недолжной божественной несправедливости, которую никогда не смогу исправить? Потому я увидела Августина в мастерской, где стояла обнаженной натурой для скульптора, который надеялся на более тесное знакомство, и улыбнулась ему, и захотела его так остро, потому что еще до рождения была создана так, чтобы желать его, и чтобы плод нашей страсти и его жестокости ко мне умер, дабы привести таким образом через безжалостную математику любви к этому выбору? Это и есть свобода воли? Право оказаться вынужденной совершать моральный выбор ради Бога, который мог бы сделать весь мир раем, если бы высказал свое желание?

Говорят, Бог милосерд, и Его милосердие кажется нам мукой, ибо мы извращены грехом. Я знаю все аргументы, они – один бессмысленнее другого. Мир таков, каким мы его делаем. Этот Сципион не похож на моего сына ничем, кроме того, что все мертвые дети кажутся похожими в глазах родителей. Он бледный, северных кровей. Менее африканских. И он умер совершенно неестественной смертью. Почти нет ни крови, ни других телесных жидкостей, что являются после смерти. Самая чистая смерть, какую я видела и о какой слышала, а должна быть одной из самых грязных. Стерильна как мед.

Хватит. Я разберусь. Сципион – не Адеодат, да что там – чуть-чуть подкрутить колесо времени, и он мог бы оказаться моим любовником и даже отцом моего сына, потому что учился здесь немного позже меня. И это не мой сон, пророческий или нет. Это проблема, и если они связаны, что ж: большего блага я достигну, разрешив меньшую.

Сципион – не Адеодат, и я ему ничего не должна.

Но душа моего сына разорвана на пять частей, как этот труп у моих ног, а говорят, убийца иногда совершает свое дело не ради серебра, а чтобы выписать то, что записано в нем самом.

Что же записано здесь дважды? И кому адресовано это послание, если не мне?

Я не знаю. Но я найду тебя, изготовитель этой подделки. Хитрец, обманщик. Я тебя найду и такое с тобой сделаю, что мужчины много веков будут шепотом об этом друг другу рассказывать. Ты будешь умолять, чтобы демоны разорвали твою плоть. Я тебя найду.

Я опускаюсь на колени в этом ужасном храме и начинаю осматривать мертвое тело.

* * *

Полезно иметь историю, когда приходится касаться мертвых и трогать сломанный механизм в его зловонии.

(Хотя здесь зловония почти нет, от этого не лучше, потому что вокруг трупа разлита соленая, будто морская, вода; откуда она взялась и почему?)

Никогда прежде я не видела таких ран – настолько чистых и совершенных. Словно вивисекция – некропсия строго запрещена в Карфагене, поэтому каждый год проводится всего одна, в подвале лавки мясника рядом с университетом, – если бы можно было провести вскрытие и не выпустить телесные жидкости наружу. Я ищу сколы и трещины по краям кости, но не нахожу. Что-то очень быстрое и острое, как бритва брадобрея, рассекает стебель цветка.

Полезно иметь историю, но не всегда можно контролировать ее содержание.

Говорят, стратег Мильтиад умудрился одолеть персов под Марафоном, но затем переоценил себя, и богиня Немезида забрала его жизнь в уплату за гордыню. Строгая академическая история гласит, что он умер от загноившейся раны после попытки взять остров Парос, но я видела рукопись, утверждавшую, что его пожрали изнутри ростки орхидеи. На побережье Пароса, пока воины с шестидесяти кораблей кровью покупали каждый шаг наверх, Мильтиад остановился передохнуть и задумался о том, какую месть свершит над местным народом за прежние обиды. Он выпил вина и уснул, а цветок, посаженный богиней, пустил корни в его ухе и пророс внутрь. Целый месяц он видел мир лишь сквозь сетку зеленых ростков, потом ослеп на один глаз, затем – на второй. Орхидея продолжала расти, и островитяне отбросили нападавших. Когда он вернулся в Афины, чтобы предстать перед судом за мздоимство и, наверное, даже важнее – за провальный поход, он был уже полубезумен от боли и отвращения. Мильтиад сказал судьям, что слышит ток сока у себя в голове, и они согласились выжечь этот ужасный цветок из него – из милосердия, равно как и в наказание. Судьи призвали величайших алхимиков того времени, чтобы те исполнили это решение. Вся процедура была неимоверно точной: цветок обратился в пепел, но Мильтиад все равно умер, поскольку его мозг и кости почти полностью заместились зелеными ростками.

(Соленая вода и всё, чистая и простая. Я вспоминаю, что, когда Христу прободили ребро, наружу излились кровь и вода. Мне приходилось иметь дело с такими ранами, и я никогда не видела, чтобы из них текла вода. Другие жидкости – да, разумеется, самых разных цветов и консистенций, но не вода. До сих пор. Морская вода. Его убила рыба? Когда-то в детстве мне рассказывали, будто в море есть такая большая рыба, что на ее языке поместится телега. Тварь могла бы его перекусить, но, когда это свершилось, как бы куски тела вернулись наружу? И как уговорить морское чудовище кусать жертву точными полосами? Что же, это был рыбий бог, взимавший какую-то диковинную плату?)

До сего дня я полагала, что самая ужасная смерть, о какой мне доводилось слышать, – смерть Мильтиада, но мне всегда хотелось знать: если бы у кого-то сохранились семена этого растения, проросли бы они в земле или только в плоти того, кого презирают боги? У меня есть привычка задавать такие вопросы и понимать, когда на них не будет ответа.

Голова Сципиона держится на обрывке плоти, похожем на резную пробку. Я не вытаскиваю ее, хотя часть меня изнывает от любопытства; та же часть, что приходит в восторг от высоких утесов и смертельных ядов. Края раны чисты, но ее трогали, будто кто-то копался внутри. Я слыхала, что тайные гонцы в случае нужды глотают свои послания. Может, в этом все дело? И Чертог – побочный элемент, а убийство – обычная история интриг и предательств?

Я пытаюсь по привычке перевернуть тело; ноги отваливаются у бедер и коленей. Я чувствую запах кишок, но сухой, будто его похоронили в песках пустыни. Неужели вся вода на полу вылилась из него? Что, если бог выпотрошил его, пока рылся в потаенных глубинах груди? Пентемих. Ферекид. Морская вода.

Нет. Не понимаю. Тут нет жестокости – не больше, чем в любой другой смерти, он ведь умер мгновенно – но и смысла тоже нет. Я не понимаю, что сделали со Сципионом и зачем. Вообразить не могу.

Интересно: если пойму, увижу все иначе?

* * *

Я обхожу Чертог, касаюсь, постукиваю. Стыки почти незаметны. Крепкая древесина, никаких пустот, где могла бы прятаться хитрая машинерия. Я думаю о тонких, прочных нитях или даже мощных потоках воды. Говорят, вода, если пропустить ее через достаточно маленькое отверстие, может резать. Я чувствую золото, ляпис-лазурь, алмазы; вдыхаю густой запах смолы и аурипигмента, охры, азурита и малахита, ароматы высокого искусства. Лишь эти ароматы, но не запах крови. Капли не долетали до этих стен, готова поклясться, но все же он здесь умер, наверняка ни на что больше не хватило бы времени. Но времени не хватило бы и на то, чтобы истечь соленой водой, и чтобы рассечь его на пять частей тоже.

Посреди комнаты я вдруг останавливаюсь, словно друг схватил меня за руку и удержал на самом краю невидимой пропасти. В один миг комната изменилась. Все цвета поблекли. Фигуры кажутся болезненными, а собственное дыхание – зловонным во рту.

Тут что-то есть.

Я спиной чувствую взгляды с росписей. Минуту назад я знала, что весь Чертог – обман, очень дорогая декорация для какого-то хитроумного плана. Теперь я уже ни в чем не уверена. Здесь за тобой всегда следят, наблюдают под любым углом, скрытые завесой. Кто бы ни нарисовал это, у художника был дар изображать правду и показывать то, что есть, а не только видимое. Я слышу какой-то звук и оборачиваюсь. Не могу распознать. Я знаю, что слышала, так как помню, что узнала его, но не могу понять; память истаяла как роса.

Обстановка изменилась. В воздухе и на земле – огромный поток крови, будто застывший в белом янтаре. Прежде его не было. Я наверняка прошла здесь, но не оставила отпечатков. Нет следов и на моей одежде. Призрачная кровь, видимая через дверь.

Пока не важно, что это. Я смотрю. Вот как все было. Вот удар – здесь древесина прогнулась под каблуком, когда его развернуло силой удара; вот выход, выбоинка, которую оставили его зубы и череп. Все четыре клинка одновременно – я говорю «клинка», но это не совсем точно – на большой скорости: мгновенная смерть, но не идеально симметрично, так что тело завертелось. Он был одет, но ткань не тронута. Призрачный клинок, рассекший плоть, но не тронувший полотно. Интересно, какой бог вложил время и усилия в изготовление оружия, которое пощадило бы костюм врага, но оно, наверное, так же проходит и сквозь доспехи. Ужасная перспектива для воина, который привык идти в битву в стальной сорочке.

Голова зависает в воздухе. Кровь прекрасна, точно волна, разбивающаяся о камень.

Из всех углов Чертога Исиды что-то выдавлено в мир, как лицо императора, отчеканенное на монете. Я не вижу его, но знаю, оно здесь: стеклянный цветок тянется ко мне ростками по воздуху.

И шепчет как любовник: «Я разрываюсь».

Я вспоминаю, что нужно дышать, но не могу. Воздух слишком густой: тяжелый и затхлый, будто застывший. Воздух как мед и как вода, падающая на лицо: меня заметили. Что-то сжимается в груди. Тишина – обман, стеганое одеяло, наброшенное на мир, а под ним – шепотки и голоса, словно из другой комнаты. Сципион – выброшенная на берег рыба, которую целиком проглотила цапля. Я чувствую на себе взгляды; чувствую, что меня заметили, и в этот миг приходит гудение, словно жужжание разъяренного роя или рокот далекой бури. Он заполняет мои уши, нос, рот, течет в легкие. На шее у меня затянут ремень, руки прижаты к бокам. Я чувствую толстую ветку в глотке; тяжесть, от которой я рухнула бы на колени, если бы не…

Если бы я не была собой. Я, Афинаида Карфагенская, – любовница, мать, алхимик, фальсификатор, и это – мое создание. Это мой Чертог, моя выдумка. Он принадлежит мне по праву и по сотворению, родился в моем уме; и ты, кем бы ты ни был, будешь себя вести прилично в моем присутствии, или я тебе новую дырку в заднице пропишу.

Рой вздымается, с гулом откатывается и усаживается в листве. Воздух возвращается – ужасно холодный. Но я все еще слышу на грани восприятия шепоток хитина.

Я выдыхаю. Вдыхаю. Выдыхаю. Вдыхаю. Каждый выдох кажется неразумным, будто я могла задержать воздух еще на миг в груди. Я в порядке. В порядке. Я коснулась духа и отогнала его. Или выскользнула из его рук.

* * *

– Юлий Марк Кассий, – тихо говорю я, поскольку уже не надо кричать. – Мне потребуется твое полное внимание во время этого допроса.

Отец Карась не кивает, потому что чувствует острие моей новакулы, приставленной к веку его левого глаза. Я не давлю слишком сильно, но очень раздражена, и в моей позе читается твердость, которую он – совершенно верно – понимает: шевелиться не стоит. Тем не менее он хочет дать понять, что внимательно меня слушает – внимательнее, чем кого бы то ни было в жизни.