Читать книгу «Олений колодец» онлайн полностью📖 — Натальи Александровны Веселовой — MyBook.
image

Глава 3. Турецкий барабан

Я давно уж не приемлю чуда,

Но как сладко слышать – чудо есть!

М. Волошин

В жестокий социум маленький Савва Барш раз и навсегда не вписался в тот самый день, когда попал туда впервые, приведенный мамой сразу в среднюю группу детского садика, удачно избежав хотя бы младшей, пока освоившей, в основном, только гугнивое мычание, а до нее – всех молочно-ползунково-ясельных. В нем самом ростки родной речи проросли очень рано и совсем не мучительно: он естественно и просто заговорил около половины третьего года сразу предложениями, причем едва ли не верлибром, решив отчего-то, что стихи, которые неустанно читала ему мама, – это и есть самая правильная человеческая речь. Он и дальше рос бы дома, среди пластилина и книг с картинками, если бы отец не ушел из семьи, поставив при этом бывшей жене странное условие: после развода он не выгоняет ее с трехлеткой-сыном из квартиры обратно по месту прописки, к родителям в заводскую коммуналку, а, наоборот, прописывает в свою отдельную квартиру, сам выписывается и уезжает к новой жене – а бывшая взамен не подает на алименты и вообще никогда в жизни больше его ни по какому поводу не беспокоит. Мама, хотя исполнилось ей в том далеком семьдесят шестом всего двадцать два года от роду, подумала-подумала, да и согласилась, удивительно здраво для своего возраста рассудив, что копеечные подачки их не спасут, а на искренний интерес мужчины к своему ребенку можно рассчитывать – и то не всегда, – только если он продолжает жить с матерью отпрыска; зато, родившись в бараке на городской окраине, в ближайшем будущем стать обладательницей отдельной квартиры в историческом центре Ленинграда – блестящий, раз в жизни выпадающий шанс, упустить который может только клиническая дура. Дело осталось за малым – подождать, пока умрет восьмидесятилетний мужнин дедушка, оставляемый в нагрузку, – но тот пока никого собой не обременял, был ясен умом и крепок ногами, внука законно осуждал, невестке искренне сочувствовал, а для правнука вскоре стал вторым близким и любимым человеком в жизни…

Получив свидетельство о расторжении брака, мама Саввы не стала менять фамилию на девичью – ни себе, ни сыну, не пожелав осквернить старинную родовую квартиру – вернее, тот обрубок, который оставили от нее «уплотнители» еще в двадцатых, своей исконной фамилией Козлова. Она, правда, по малолетству не подумала о том, что в глазах победившего гегемона фамилия мужа еще многие годы будет выглядеть однозначно инородческой. Ее сына перестали спрашивать: «Ты что, еврей?» – только после того, как комсомолец Барш в восьмом классе однажды развернулся и с размаху двинул кулаком прямо в наглый глаз дебильному верзиле, сопроводив урок спокойными словами: «Я русский дворянин – понятно тебе, холоп?» – и, ко всеобщему удивлению, вместо того чтобы с медвежьим ревом броситься на обидчика и растерзать, тот в инстинктивном рабьем страхе мелко закивал и попятился, прикрывая заскорузлой пятерней свою быстро заплывающую гляделку.

Насчет дворянина – была сущая правда: Савва случайно даже носил то же имя, что и основатель их дворянского рода, приехавший в Россию при Петре Великом. Правда, имя мальчик получил не из-за него, а потому что так звали дедушку, внуком вовсе не интересовавшегося и родного отца (Саввиного прадедушку Васю) не навещавшего почти никогда… «Я его в честь лучшего друга назвал, у которого на свадьбе шафером был… А он меня уже тридцать лет знать не хочет…» – горько говорил иногда прадед примостившемуся рядышком правнуку, который никогда не уставал рассматривать с дедулей старые фотографии и перебирать замечательные серебряные, бронзовые и самоцветные безделушки, коими уставлен был тяжелый письменный стол.

До брака мама успела окончить реставрационное училище с красным дипломом и, оставшись без кормильца, не растерялась, а принялась ездить с тортиками то к одной, то к другой любившей ее четыре года назад мастерице обучения, жаловаться на горькую судьбину, просить поддержки – и скоро обрела с их помощью работу мечты в реставрационной мастерской детскосельского дворцового комплекса, где проработала бессменно всю оставшуюся не очень долгую и умеренно счастливую жизнь. Сына она пристроила в детский садик – скучное здание за деревянным решетчатым заборчиком под цвет поздней листвы. Двухэтажный, цвета желтка в рахитичном ленинградском яйце домик, где внутри с восьми утра до восьми вечера неустанно гудели, как в заводском цеху, длинные лампы «дневного света», притулился на задворках сада Олимпия, ворота которого, похожие на черный кружевной воротник, прекрасно были видны из окон их дома на углу 5-й Красноармейской и Московского проспекта. Очень удобно стало молодой матери, закинув мальчика в группу, лететь на легких ногах по Клинскому, по Рузовской – а потом и вовсе по воде аки по суху – по Витебскому каналу[23], чтобы попасть на вокзал «с черного хода», на последнем дыхании взлететь к платформе по боковым ступеням и как раз успеть заскочить в отходящую электричку на Детское Село[24]. Она знала, что дедуля вполне может забрать ребенка после полдника и повести на мирную прогулку – в ту же Олимпию, где зимой заливали каток напротив входа, и можно было смотреть, как мальчишки постарше играют в хоккей, или в тенистый и пустынный, немножко страшный Польский садик…

О своих визитах после полдника прадед заранее не сообщал Савве – всегда, как тот считал, вдохновенно импровизируя, – поэтому мальчик быстро привык к суеверной привычке загадывать. Например, подадут на завтрак любимую пшенную кашу вместо любой другой – ненавистной! – значит, дедуля за ним придет; мальчик пока не очень хорошо разбирался в днях недели и не усвоил, что солнечного цвета кашу, в которой он украдкой топил свой кубик масла, варят исключительно по вторникам и пятницам… Но он упорно загадывал – и после нескольких первоначальных сбоев прадедушка стал неизменно приходить после пшенной каши, и мальчик исполнился радостной уверенности в том, что загад теперь работает навсегда.

Тайну Савва узнал уже вдумчивым отроком, после смерти дедули, – мама рассказала мимоходом как забавную байку – а его словно прострелило. «Большой оригинал был твой прадед, – посмеиваясь, сказала она. – Помнишь, как он забирал тебя из сада после сна, когда утром давали пшенную кашу? – (Савва вздрогнул и уставился на мать во все глаза.) – Ты однажды, одеваясь у шкафчика, пробормотал себе под нос что-то вроде: «Опять желтую кашку дали – вот дедуля и пришел…» – думал, что дед не слышал. А он не только слышал, но и понял, что ты загадываешь! Сам, говорит, в детстве так делал… Не поленился, пошел на кухню, узнал, какая была каша и когда ее дают, и стал приходить в эти дни. Чтоб, значит, в твоей жизни появилось волшебство – так-то! Нельзя, говорит, у человека надежду на чудо отнимать. Вот какая светлая голова: «От Ильича до Ильича без инфаркта и паралича»[25] – то еще поколение, дореволюционное… Это я к тому тебе рассказала, чтоб ты знал, что чудес на свете не бывает». Но странное дело – если до той минуты Савва воспринимал «чудо с кашей» как должное и особо над его природой не задумывался, то именно в этом разговоре нашла исток его вера в Божественное начало: в душе укоренилось сперва смутное ощущение, а потом и твердое знание, что чудо оказалось гораздо огромней, чем виделось изначально. Состояло оно в том, что нашелся взрослый, настрадавшийся в жизни человек, имевший заботы уж точно более серьезные, чем фантазии дошколенка, услышал отдаленный звон чистой детской души, снизошел к ее жажде волшебного, придирчиво разобрался в деталях – и бережно организовал крошечному человечку личную, на жизнь вперед обнадеживающую сказку среди первых тягот земного странствия… И только свыше могла быть организована вся короткая сценка в детсадовской раздевалке, когда маленький мальчик, натягивая непослушные колготки, от напряжения проговорился в воздух, а девятый десяток разменявший старик, рассеянно наблюдая в окно воробьиный скандал над горбушкой, именно в тот момент уловил бессмысленный, казалось бы, детский лепет, принял его всерьез, сопоставил с чем-то своим, сокровенным, мгновенно принял решение и предпринял твердые шаги к его реализации. Нет, тут определенно требовалось невидимое, но ювелирное руководство!

Начало в дальнейшем только усугублявшемуся разладу с обществом положил тот печальный факт, что в первый же детсадовский день общество слаженно побило Савву всей мальчишечьей половиной средней группы – прямо в спальне в начале тихого часа. Он не успел тогда наладить ни с кем даже приятельских отношений, был по этому поводу несколько грустен и озадачен, лежал, философски закинув руки за голову в светлой полутьме спальной комнаты – и вдруг заметил, что крепыш-сосед тайком рассматривает под одеялом контрабандой пронесенную небольшую яркую машинку. «Дай, пожалуйста, посмотреть…» – вежливо прошептал Савва, смутно надеясь установить первый дружественный контакт, – и протянул руку через узкий проход между кроватями. Крепыш ответил не сразу. Сначала он быстро окинул хилого белобрысого интеллигентика мутными, как у хозяйского хряка на даче, глазами, без предупреждения и особого замаха коротко ударил ребром ладони по шее и только потом, выдвинув нижнюю челюсть, басом, с растяжкой произнес: «Иди отсюдэ-э!». Треснуть обидчика в ответ Савва не решился, правильно оценив весовые категории, но последнее слово решил все-таки оставить за собой: «Подумаешь, жадина-говядина, турецкий барабан…» – пробормотал он, отворачиваясь, но вот это оказалось совершенно лишним. Враг медленно и грозно поднялся во весь рост на кровати и, оборачиваясь на еще не заснувших сподвижников, абсолютно недетским, сиплым голосом воззвал: «Ребцы-ы! Эта сопля меня турецким барабаном дразнит!!!». Подмога подоспела немедленно, и, выслушав только «пострадавшую» сторону – разобиженного вожака стаи, – мальчишки быстро оглушили Савву подушкой, после чего, навалившись потным скопом, стали очень деловито и по-взрослому избивать, по ходу дела поясняя суть его преступления: «Жадина-говядина – пустая шоколадина, понял?!! Сам ты барабан!!» Барабаном он в те минуты ощущал себя вполне но звать на помощь или терпеть молча не позволила, вероятно, наследственная гордость: в раже не чувствуя боли от ударов, четырехлетний паренек отбивался руками и ногами, кусался, когда что-то живое подворачивалось под раскрытый рот, и упрямо повторял: «…кто на нем играет – тот рыжий таракан!!!» – и упомянутые тараканы, наверное, сильно покалечили бы его, если б на шум не прибежала дюжая няня.

На следующий день Савву – не то жертву, не то героя с подпухшей губой и малиновой шишкой на лбу – перевели в другую группу: к счастью, именно средних в тот год оказалось в детском саду целых две.

Как мальчик понял несколько позже, его невинно подставил юный очкастый коллега по песочнице, приехавший в конце лета погостить к бабушке из Москвы. У малышей иногда произвольно меняли собственников симпатичные ведерки, формочки и совочки, отчего между приятелями происходили мелкие незлые разбирательства, и очкарик необидно дразнился так, как успел выучиться в родном городе, вовсе не подозревая, что Питер, как детский, так и взрослый, говорит немножко на другом языке…

Но даже спустя около полувека с того дня, когда был побит так, что впервые близко увидел собственную кровь, высокий, худощавый, светловолосый, стильно стриженный «под пажа», богемного вида абсолютный петербуржец во всем, Савва Барш упорно при случае ругал скупердяев по-московски – «турецкими барабанами»: в этом заключалась для него какая-то особая, совершенно необходимая правда.

* * *

Все нормальные дети рисовали каляки-маляки, а он – запойно лепил все подряд. Акварельные краски с кисточками и альбомы пылились в безвестности, зато стратегические запасы пластилина пополнялись мамой и прадедушкой Васей ежемесячно, причем покупать одну скромную коробочку никому из них даже в голову не приходило, брали во «Фрунзенском» минимум две больших, и расход на пластилин закладывался в семейный бюджет так же незыблемо, как на дедушкин портвейн, вливаемый в чай «для вкуса», или мамино селедочное масло, за которым она упорно ездила после работы «к Елисеевым». На маленькую – или полноразмерную, смотря по величине оригинала, – пластилиновую копию рассчитывать мог почти любой объект, на который падал жадный глаз юного ваятеля. В его комнате на двух широких подоконниках – и вообще всех горизонтальных поверхностях, исключая разве что пол, лежали, стояли и сидели пластилиновые карандаши и книги с картинками, деревце с разноцветными листьями, каждый из которых имел неповторимый узор из прожилок, седая причесанная бабушка с вязаньем на коленях и клубком у ноги, полосатая кошка, придавившая мышь когтистой лапой, а у мыши был вывален набок алый язык, и суровый, мохнатый, шерстинка к шерстинке, пес с клыками и косточкой в грозной пасти…

Лет в шесть Савва задался целью изваять собственную левую – потому что правой нужно было лепить – худенькую кисть, и почти справился с задачей: и синие вены изобразил, и розовые ногти, и кожные складочки на суставчиках добросовестно процарапал… Все хорошо, только получилась чья-то чужая рука – просто в том же положении, что и его собственная. Дедуля подошел, посмотрел, похвалил и добавил: «А теперь я расскажу тебе, как сделать, чтоб вышла точная копия твоей – или любой другой». С этого дня пластилин был на некоторое время заброшен, в ход пошел купленный дедушкой гипс и килограммы вазелина… Сначала получалось плохо – все какие-то тюленьи ласты да лягушечьи лапки, а когда, наконец, проклюнулись человеческие пальцы, то бесконечно отламывались в последний момент – и хотелось смести, психанув на секунду, все неудачное рукомесло со стола… Но через месяц его костистая детская ручка вышла почти безупречно – и что-то в необщем ее выражении говорило о хорошем – не каменном – упорстве хозяина. За ней легко родилась в гипсе благородная дедулина кисть – крупная и длиннопалая, привыкшая легко управляться с элегантными и слегка опасными на вид стальными инструментами, спрятанными теперь в синем бархатном нутре старинной кожаной готовальни, но знававшая когда-то и рояльные клавиши, и атлас женской кожи… Следующей – и уже совершенной – закономерно стала трудовая мамина рука – небольшая и скромная, с коротко остриженными ногтями, лишенная всякой артистичности, навечно любимая… Савва успокоился: теперь он овладел этим нехитрым ремеслом, можно было возвращаться к настоящему творчеству – и он вновь решительно занялся родным пластилином.

1
...