Читать книгу «На линии любви» онлайн полностью📖 — Натальи Александровны Веселовой — MyBook.
cover





Мать культивировала в девочках аккуратную и пристойную любовь друг к другу, вменяя ее в тягостную обязанность – и любовь эта сразу бросалась в глаза всем посторонним, как удачно сделанная и с художественной небрежностью брошенная в изящную вазу искусственная роза, почти неотличимая от настоящей. Анжела поддерживала мать с особой злобной готовностью, например, вдруг начиная ни с того ни с сего обнимать и целовать выдирающуюся со сжатыми зубами из объятий двоюродную сестру, картинно закатывая глаза и восклицая: «Как же я тебя люблю, сестренка моя!» – и Алла искренне не видела в этой сцене фальши, радуясь собственным педагогическим успехам. В тот же день в школе, где по литературе проходили пушкинскую «Пиковую даму», Анжела могла начать нетерпеливо подпрыгивать за партой, вертеть некрупной гузкой и стонать, тряся высоко поднятой рукой в сторону учительницы, задавшей классу каверзный вопрос: «Лизавета Ивановна была у старой графини воспитанницей. Кто знает, что это такое?». Спрошенная, Анжела простодушно растолковывала классу: «А это когда бедную сиротку берут из милости на воспитание, как мои мама с папой нашу Ларису…» – она с преувеличенной детскостью хлопала светлыми наивными ресницами – и Ларисе нечем было крыть эту козырную карту… Она точно знала, что ее воспитывают «как свою родную дочь» – и если не из милости, то ведь не со злости! Так и бабу Зою не сдают же в дом престарелых – потому что порядочные люди так не поступают… «Мы – гуманисты!» – четко определил их жизненную позицию дядя Славик, когда его об этом за столом спросили любопытные гости. За тем же столом сидели Лариса с бабой Зоей – и все гости сразу дружно посмотрели в их сторону, видя в обеих неоспоримое доказательство хозяйского гуманизма. Куда же больше? Вот они – живые: старая и молодая. А без Славика и Аллы давно были бы мертвые…

Баба Зоя под своим домашним арестом горько плакала. Лариса прознала об этом случайно, когда ночью однажды свернула с проторенной дороги в уборную и отправилась на кухню за водой мимо бабызоиной двери – и услышала из-за нее сдавленные старушечьи рыдания. В этом не было для девушки ничего удивительного: по Ларисиному мнению, все женщины старше сорока лет должны каждый день оплакивать свою горькую участь: чего хорошего только в лице, постепенно превращающемся в пережаренную котлету, которую наблюдаешь в зеркале минимум два раза в день! Заплачешь тут! А в девяносто! Когда знаешь, что все твои знакомые давно умерли, а сама ты вообще неизвестно для чего тут мыкаешься последние полвека! И Лариса решительно прошла мимо рыдающей двери. На следующую ночь разобрало любопытство, а на третью она все-таки осторожно постучалась и, не дождавшись ответа, вошла.

В эту комнату Лариса заходила редко, ощущая в ней отчетливое неудобство из-за того, что одна стена сплошь была увешана яркими золочеными иконами, с которых укоризненно смотрели на нее похожие друг на друга святые. Их было слишком много, поэтому от их взглядов не всегда получалось полностью абстрагироваться. Никто не удивлялся, что девяностолетняя бабушка верит в Бога, и мешать ей не собирался, спорить – тем более. Этой темы просто не принято было касаться, потому что на бабу Зою тоже распространялись неотъемлемые права человека со свободой совести в числе самых главных, и она, как и все прочие люди, тоже могла иметь свое исключительное «прáйвиси». В то, что человек произошел от обезьяны, в их передовой семье, разумеется, не верили и смеялись над недоумком Дарвином, чья легко разбиваемая теория могла родиться только в темный девятнадцатый век, не имевший представления о науке генетике. Конечно, уверяли родители, без Высшего Разума дело обойтись не могло. И они предлагали девочкам взглянуть на заманчивое звездное небо. «Неужели можно всерьез думать, – восторженно произносила Алла, задрав голову, – что среди такого несчетного множества миров только наш обитаем? Каким же чванным, самодовольным дураком нужно для этого быть! Как можно не понимать очевидного: земная цивилизация находится в зачаточном состоянии! А сколько там… – следовала интригующая пауза, – цивилизаций, уровень развития которых мы и представить себе не можем! Существ, чей внешний облик даже неподвластен нашему скудному воображению!». Алла работала заместителем заведующей коммерческой аптеки, поэтому особыми гуманитарными знаниями ей в жизни овладеть не пришлось, и она гордилась собственной, как ей казалось, теорией сотворения мира, теорией, в которую мирно и без сопутствующих конфликтов вписывались все основные религии. Она тонко подметила одну их общую особенность: едва ли не все религиозные законы направлены лишь на то, чтобы обеспечить человеку здоровое размножение, а учения о нравственности грамотно подводится под эту же идею, игнорируя практически все другие. Да просто кому-то нужен был качественный биоматериал! – однажды осенила ее небанальная мысль, пришедшая без всякой посторонней помощи. И вокруг этого заботливой выделки материала, необходимого на какие-то научные или другие непостижимые нужды, пять-семь тысяч лет земного времени (сущие пустяки в небесном измерении) и суетились Обладатели Высшего Разума, периодически навещая подопытную Землю и подбрасывая ее обитателям очередные заповеди, по виду новые, а на самом деле – видоизмененные старые, направленные все на ту же благую цель: не прекращать бесперебойное воспроизводство человеческой колонии. Когда опыт закончился, хлопотать перестали, а материал позабыли выкинуть в некое космическое помойное ведро – а может, просто не с руки было залетать именно за этим. Вот и осталось брошенное без присмотра человечество с причудливым наследством в виде многочисленных теперь ненужных ему религий, в которых давно само запуталось, как муха в паутине, но в невежестве своем продолжало цепляться за свои изодранные сети! Вот посмеялись бы те Высшие Ученые (если, конечно, им не чужда такая крайняя и примитивная эмоция, как смех), узнав, что на одном из их забытых лабораторных стекол колония недобитых микробов все еще продолжает истово поклоняться им, воздавать почести их исковерканным изображениям и – мало того! – ожидает от них каких-то будущих милостей! Так считала Алла, ее муж и обе дочери – родная и приемная. А что баба Зоя один из тех упрямых микробов – так это ее личное дело. Не гуманно одним микробам другие прихлопывать…

Обученная уважать чужие свободы, Лариса с полным пониманием отнеслась к тому, что баба Зоя, как выяснилось, уже которую ночь рыдала из-за того, что, заперев дома, ее лишили возможности каждое воскресенье ходить в церковь и совершать там необходимые для душевного спокойствия обряды.

– Это для того, чтобы ты опять не заблудилась, – пояснила ей Лариса, с некоторым смутным отвращением вытирая со сморщенной, как прошлогодний лист, щеки большую блестящую слезу. – Ведь в следующий раз это может не так хорошо кончиться… А молиться ведь можно и дома…

– Все было совсем не так, как вы думаете, – жалко прошептала старушка. – Просто я не могу объяснить… А молиться… Да, дома, конечно, можно молиться, но причаститься дома нельзя…

Ларисе сразу вспомнился красивый итальянский фильм, где монахиня с мраморным лицом, трагическими бровями и со сложной крахмальной конструкцией на голове смиренно съедала с серебряного блюда из худых рук падре огромную белую таблетку.

– Так давай я тебя в воскресенье туда и обратно отведу! Со мной-то ведь тетя Алла тебя отпустит, я же тебя не потеряю! – от чистого сердца предложила Лариса.

Алла не только отпустила с охотой (роль беспощадной тюремщицы не очень-то подходила тому образу, в котором она себя много лет видела), но и восхитилась очередным доказательством гуманности воспитанницы – качества, почерпнутого, бесспорно, в их образцовой во всех отношениях семье. С той ночи прошло много разных воскресений – и каждое начиналось теперь для Ларисы одинаково: как и все прочие дни недели, она вставала спозаранку по будильнику и, про себя проклиная раз проявленную слабость, бесшумно умывалась-одевалась, боясь нарушить законный воскресный сон остальных беспечных домочадцев, и тащилась под руку с девяностолетней старухой на остановку маршрутки, чтоб везти ее в небольшую белую с синей маковкой церковку на окраине. Два часа Ларисе потом некуда было деваться: она скоро выучила наизусть убогий ассортимент всех окрестных магазинов и бутиков, ожидая окончания службы, каждый раз клялась себе, что он-то и станет последним, потом хмуро везла бабку домой, мысленно подсчитывая понесенные моральные убытки и подбирая жесткие слова отказа от этой бессмысленной повинности – и снова и снова откладывала разговор, не решаясь потушить в глазах бабы Зои всегда после церкви загоравшийся особый трогательно детский огонек. А к лету Лариса смирилась и уж не помышляла больше о малодушном бегстве, однажды додумавшись до того, что не только микроб микроба, а и отверженный отверженного не должен прихлопывать на хрупком лабораторном стеклышке под названием Земля.

Ларисина исключительная неудачливость не пожелала ограничиться официальными рамками детства и поставить жирную точку в виде скверной погоды в выпускную ночь. Подарки судьбы продолжались с такой же неотвратимостью, как движение учительской авторучки вниз вдоль столбика фамилий в журнале в день, когда ты заведомо не выучил нудного урока. Цветные стразы на лифе вечернего платья оказались халтурно пришитыми все на одну худую, тихонько лопнувшую нитку, зато посыпались в ресторане на пол – звонко и весело, как дополнительный мини-залп праздничного салюта – и пьяные девчонки находили забавным с визгом подбрасывать их пригоршнями вверх, причем Ларисе пришлось очень натурально хохотать вместе с ними, чтоб не стать в очередной раз объектом всеобщей жалости… Ей давно, еще с набережной, было не только обратимо, снаружи, но и глубоко внутренне холодно, и согреться никак не удавалось, так как водки, наливаемой уже открыто, она по-прежнему не пила, сухое вино, наивно предусмотренное родителями для детского веселия, оказалось противно-кислым, а сок, издевательски доставлявшийся из холодильника, естественно, подавали ледяным. Платье без каменьев осталось равномерно серым, отсутствие стразов обнажило недобросовестный пошив, пришлось прикрыться влажной курткой, на которой невесть откуда оказалось огромное жирное пятно, и, в довершение программы, Лариса осталась почти совершенно голодной, потому что от котлет по-киевски отчетливо тошнило, в черно-глянцевых, как собачьи носы, маслинах обнаружились крупные косточки, а редкие бутерброды с семгой быстро расхватали более расторопные товарищи. Она неохотно надкусила слишком огромное и пунцовое, чтобы быть вкусным, яблоко, вяло пожевала несколько салатных листьев да ухватила пару тигровых креветок из-под носа зазевавшейся кузины. По спине с самого начала словно бегали противные резвые сороконожки, в мокрых и сохнуть не желавших туфлях давно онемели плотно прижатые друг к другу пальцы, любая пища имела вкус либо ваты, либо резины – на выбор, в голове неразборчиво стучала странная морзянка, тело клонило в тяжелый сон… Потом говорили – да и фотографии бесстрастно подтверждали то же самое – что она, несмотря на потерю разноцветных стекляшек, выглядела очень милой, даже одетая в странную для такого жаркого помещения куртку, а уж какой веселой! – все время заливалась-хохотала в тридцать два зуба!

Кстати, зубов в тот холодный день еще было всего двадцать восемь, четыре остальных, знаменовавших, должно быть, неожиданно пришедшую мудрость, бурно полезли друг за другом почти год спустя, когда Лариса уже приближалась среди финских сосен к окончательному выздоровлению и в полном неведении готовилась совершить изумительное открытие.

Но тогда, бурной от непогоды и веселья ночью, до этого так еще было далеко! А наутро после самого неудачного Ларисиного праздника жизнь ее привычно пошла наперекосяк. Организм не справился с ночными потрясениями, и уже к полудню незадачливая выпускница тряслась в колючем ознобе под грудой одеял, колотилась в громких и гулких приступах кашля, в промежутках умоляя сестру подняться к уже неделю как отсутствующим соседям и попросить их отложить свою варварскую работу с электродрелью на другой день, когда у нее не так чудовищно будут болеть уши… Участковый врач прописал жаропонижающее, посоветовал дышать паром над горячей картошкой и отбыл с сознанием выполненного долга, пообещав, что через неделю девочка опять начнет бегать.

Этого не случилось и через полгода. Через полгода, когда Анжела ответственно готовилась к своей первой в жизни сессии в ИНЖЭКОНе, Лариса только начала осваивать по-новой медленные самостоятельные передвижения по квартире до кухни и обратно, каждый раз пугаясь в коридоре своего страдальческого, будто стеаринового лица, бесстрастно отражаемого длинным гардеробным зеркалом. «Легкая простудка», диагностированная в июне, переродилось в двустороннее крупозное воспаление легких, на фоне которого как-то всерьез не смотрелся и лечился лишь по ходу дела двусторонний же гнойный отит. На зубы мудрости Лариса теперь получила полное право, потому что как не набраться ее по самое не хочу, когда на полгода погружаешься словно в колючий кошмар, о котором нет даже толковых воспоминаний. Кто же станет смаковать в памяти бесконечные пытки в операционных, где под пронзительным белым светом тебя терзают, распластанную и пригвожденную, серьезные зеленые люди без лиц, или переживать заново мутные ночи без дна и просвета в тесных палатах с высокими серыми потолками, или… Нет, одно воспоминание было терпимым. Это когда в недели коротких передышек между больницами близко перед глазами появлялось доброе старческое лицо в коричневатых пятнышках и с очень белыми зубами в терпеливой улыбке меж узких лиловых губ. Баба Зоя смиренно вливала в больную традиционный теплый говяжий бульон, давила вилкой в тарелке вареную картошку со сливочным маслом, маленькими кусочками подносила ей ко рту паровые тресковые котлеты… В те недели казалось, что болезнь отступает, побежденная, и больше не будет мучительных проколов и отсосов, побледнеют черные кровоподтеки на сгибах локтей, а сон превратится из мрачных темных провалов в радостные цветные острова… Но температура вновь и вновь взлетала к верхним границам, в груди начиналось густое влажное клокотанье, при каждом вдохе приходила мысль о толченом стекле – и вот уж опять вокруг только чужие лица, и суровая девушка в бирюзовой форме водружает у твоей новой кровати с казенным бельем нескладную металлическую капельницу…

Только к концу декабря до того беспомощно разводившая руками медицина, наконец, осторожно заявила о предполагаемом благополучном исходе этой непонятной затяжной болезни и выпустила семнадцатилетнюю девчонку, потерявшую треть живого веса, но горького опыта набравшуюся вперед лет на пять, из стен больницы окончательно – на волю и усиленное питание.

Радости Анжелы не было предела. Ей, всегда на месяц младшей, что изменить было, как ей казалось, невозможно никакими силами, теперь предстояло обогнать сестру возрастом на целый год! Открыто проявляя только самое нежное сочувствие больной и лично приготовляя для нее целебные морсы из африканских фруктов, она между делом обещала предоставить осенью будущей первокурснице и свои аккуратные, как примерные дети из хорошей семьи, конспекты, поделиться с ней за год наработанным опытом объегоривания бдительных «преподов», раскрыть маленькие, но необходимые тайны безболезненного вливания в дружное студенческое сообщество… Ведь она уже будет большая – второкурсница! Но Лариса слушала с закрытыми глазами, преступно не проявляя никакой восторженной благодарности.

Анжела знала, торжествуя, что сыплет сестре соль на и без того развороченную рану, но не знала, до какой степени мучает ее – знай она, и радость была бы уж и вовсе неприличной. Все дело в том, что проторенная дорога в ИНЖЭКОН, где уже полтора десятка лет успешно деканствовал дядя Славик, совсем не была любезна страдавшему сердцу Ларисы. Настоящая мечта ее не имела никаких шансов осуществиться, потому что в семье должной поддержки не находила, найти не могла, и, только раз робко озвученная, была признана несколько шокирующей и дурно припахивающей. Лариса хотела стать ветеринарным врачом. Она не любила животных – она была жадно влюблена в них, как иная девочка в самого недоступного парня в классе, и любовь ее подогревалась тем, что в семье даже на сам вопрос о том, чтобы завести дома пушистого (или голого, но теплого) друга, было наложено безоговорочное и непреодолимое табу. От пушистого – шерсть, от голого – запах, а проблемы – от того и от другого. Эти Аллины высказывания в семье не оспаривались, а перспектива «работать в зверинце» для сироты-племянницы, которой перед памятью ее безвременно сгинувшей матери они обязаны дать приличное образование, виделась столь же неприемлемой, как если бы она вознамерилась нигде не учиться вовсе.

Лариса провожала на улице трагическим взглядом любое, даже вовсе не привлекательное четвероногое, с детства охотно пачкала руки о бездомных, почему-то никогда даже не рычавших на нее собак, лечила в опасных для жизни подвалах шелудивых кошек от придуманных болезней, неукоснительно и небрезгливо собирала со стола все объедки, раскладывая их по дороге в школу в местах кучкования бомжующих псиных стай, неутомимо мастерила и строго блюла зимой птичьи кормушки из молочных коробок… Местная колония ворон, регулярно получавших от девочки корки черствого хлеба, приняла коллегиальное решение охранять кормилицу от опасностей, и однажды черно-серые городские интеллектуалы действительно спасли ее от приставаний агрессивного сумасшедшего, который проследил за хорошенькой девочкой от метро, когда она возвращалась из тайно, как масонская ложа, посещаемого юннатского кружка. Они вдруг грохочущей черной тучей бросились на голову толстому неопрятному дядьке, под равнодушными взглядами быстрых прохожих целенаправленно теснившему растерянную школьницу в сторону чужого темного подъезда, и он едва унес от них свои тонкие кривые ножки, потешно закрывая жирную голову старым коленкоровым портфелем… На карманные деньги Лариса неизменно покупала продвинутые зоологические журналы, оставляя на заколки и косметику только самый смехотворный минимум, в гостях у какой-нибудь счастливой обладательницы рыжей морской свинки страстно целовала оторванное от важных дел животное в колючую перепуганную морду, домашних котов одноклассников ценила гораздо выше их неинтересных хозяев, а пуделей-аристократов почитала настолько, что, обращаясь к ним, все время незаметно съезжала на «вы».

Но вот миновало некоторое родительское попустительство ребячьим шалостям, и теперь вполне сознательной обладательнице аттестата зрелости предстояло «не носиться со смешными детскими фантазиями, а сделать ответственный взрослый выбор на всю жизнь, обеспечив себе достойное и уважаемое будущее». Этот неоспоримый семейный постулат засел в Ларисе накрепко, так что даже в спартанских условиях больничных палат, где, внезапно получив возможность заняться непривычным делом созерцания и размышления, иные люди ухитряются перебелить начисто разрозненные листки черновых набросков грядущего, Лариса все равно с неизменной твердостью отвечала на вопросы старших болящих женщин, что специальность себе давно и уверенно выбрала. Она станет экономистом, когда – если – выздоровеет. Есть же решения, которые не принято легкомысленно пересматривать…