1.
На Скорой Серегин работал пятнадцать лет и ни разу не попадал в аварию. Бог берег его, словно знал, что Серегин переживает за всех, кого возит: и за врачей, и за больных – особенно за детей. "Без меня-то вы куда? – бормотал он, разворачиваясь в тупиковом дворе на узкой подъездной дорожке, и руки его кружили над рулем быстро и резко. – Не довезу, так и не доедете".
А теперь он стоял возле помятой машины и чувствовал совсем не то, что должен был. Ему было как будто все равно, что случилось со вторым водителем, который так и сидел, не вылезая, за рулем своих "Жигулей". Ему было не интересно знать, почему он вдруг вскинулся, завел мотор и поехал, не разбирая дороги. Все эти вопросы крутились где-то на периферии сознания, а впереди, перед глазами, была абсолютная пустота и странная уверенность, что в доме напротив скрыто нечто важное.
Серегин медленно вел глазами по стене дома, что тянулся вдоль переулка, а потом нашел то самое окно. Он знал, что нашел верно, но окно было темно и безжизненно.
Серегин смотрел и смотрел: как рыбак на гладь реки, будто в надежде, что леска, ведущая в серую прохладную тьму, натянется, и загадочная рыба, большая и блестящая, плеснет вдруг хвостом…
– Контузило тебя, что ли?! Документы, говорю!
Серегин очнулся. Посмотрел в лицо инспектора ГИБДД осмысленным взглядом. И только тогда увидел за его спиной разбитые "Жигули" и понял, что в них был ребенок.
…Скорая тронулась. Мир повернулся быстро и резко, бурые листья кустов вытянулись растекшимися мазками. Сашу замутило. Она пошатнулась и вцепилась пальцами в подоконник. Черепаховая Кошка насторожила уши. Кисть замерла, художник перестал рисовать. Потом темнота мастерской рассеялась. А Скорая все еще трогалась с места.
Саша вытерла губы тыльной стороной ладони. Губы были пересохшие, искусанные и неприятно шершавые.
Скорая поехала. Проехала мимо оранжевой скамейки. Мимо красного кирпича стены. И, не замедляя хода, вывернула из двора в переулок.
Она вывернула, не остановившись, и Саша вдруг почувствовала паническое недоумение водителя красных потрепанных "Жигулей", на которого надвинулась вдруг сумасшедшая белая с красным крестом машина. Визгнули тормоза, раздался глухой удар и скрежет.
Машины остановились, заглохли моторы. Что-то потекло из-под днища "Жигулей", и на асфальте появилось темное пятно такой же формы, как Сашина клякса на платке.
К машинам бежали люди. Несколько человек, проходивших мимо, остановились и просто глядели на аварию.
Водитель Скорой открыл дверь и спрыгнул с подножки. Это был лысоватый встрепанный мужичок с сутулыми плечами, на которых болталась старая кожаная куртка. Его широкие ладони взлетели вверх, к голове, и он застыл в такой позе, словно не понимая, что делать.
Водитель "Жигулей" все еще сидел в машине. Сашино сердце тревожно сжималось. Из своего окна она не могла видеть салон. Двое молодых людей подбежали к месту аварии. Один из них открывал водительскую дверь "Жигулей", а второй, почему-то, заднюю пассажирскую дверь. Он нырнул туда и долго возился, а потом показался снова, и на руках у него была маленькая девочка: белая шапка, розовая куртка с оборками.
Саша распахнула окно и услышала заливистый детский рев.
Живая-живая-живая-слава-богу-живая, шептала Саша.
Другой парень помогал выйти водителю. Это был почти такой же мужичок, как и водитель Скорой, только не лысый: тоже в старой кожаной куртке и в черной, сдвинувшейся набок кепке. Он пошатывался и, кажется, не мог стоять самостоятельно.
Боже-боже-боже, пусть он скорее придет в себя.
Водитель Скорой стоял, словно в трансе, и смотрел вверх. Он медленно-медленно переводил взгляд с одного окна на другое, пока не добрался до нужного. Вряд ли он мог видеть Сашу – свет в ее комнате не горел – но глядел ей прямо в глаза. Фигура водителя была неподвижна и темна, будто он был нарисован густой гуашью поверх живого, движущегося мира.
Саша отпрянула, прижалась спиной и затылком к стене.
Когда она выглянула вновь, в переулке уже стояла бело-синяя машина ГИБДД, и водитель Скорой не глазел по сторонам, а широко размахивал руками, что-то объясняя инспектору. Второй мужчина, из "Жигулей", стоял возле своей машины и держал девочку за руку. Другой рукой он прижимал к уху мобильник.
Девочка уже не плакала, а осматривалась по сторонам и робко тянула деда в сторону качелей.
Врач и фельдшер тоже были здесь. Врач был очень высоким и крупным, и фельдшер рядом с ним казалась маленькой хрупкой девочкой.
Глядя на них, Саша подумала о пациенте. Был ли в этом красно-кирпичном доме пациент, которого надо срочно доставить в больницу?
Она закрыла глаза и прикусила губу. Перед ней был шкаф, шкаф был как дом, и Саша принялась вытягивать из полок-квартир цветастые отрезы текучего шелка.
Болезнь была тут, и тут, и еще вот тут, но только на одном платке кроме мрачных отметин болезни был бледно-красный след недавнего присутствия Скорой и ярко-синяя линия уверенности и надежды, которую оставил высокий врач. Это был очень красивый цвет…
Болезнь же была тяжелая, неровная, с зубчатыми краями. Саша нагнулась над платком и пробежалась пальцами по складкам, будто ища дефекта не в рисунке, а в самой ткани.
Петли удушья и тяжелые гири, лежащие на груди, боль, резь и невозможность вырваться, и все это относилось к маленькому мальчику, а рядом темнело материнское отчаяние. Теперь оно казалось чуть менее темным: из-за того, что рядом лежал мазок ярко-синей надежды.
Саша смотрела и никак не могла понять, стало ли мальчику легче. Она выдернула еще один платок – с мыслями. Белый, с размашистыми черными строчками.
Это было так непохоже на фантастические романы: по платкам нельзя было читать мысли вообще – или любые мысли. Только здесь и сейчас. Обрывки слов, ошметки фраз. То, что было сформулировано и сказано про себя – не более.
Для Саши они становились небрежным Пушкинским автографом на белом листе шелка. Она не знала, почему почерк всегда Пушкинский: может быть, оттого, что Полина любила его стихи. Или потому, что вместе со словами на полях иногда возникали отчетливые графические картинки: чей-то профиль, маленький кусочек пейзажа, угол дома, человеческая поза…
Ей было довольно сложно разбирать порывистые, летящие буквы, но Саша старалась, и с каждым словом дело шло лучше.
"Приступ… приступ… прошло все, прошло… Ты только успокойся… Он уснул, и все прошло, и тебе надо успокоиться… ты не плачь, а то разбудишь, и снова будет приступприступприступ… ерунда какая не может быть так часто и за что ему, маленький такой. Ма-а-а-ленький. Мой. Мой маленький. Выброшу книги. Столько пыли от книг. Не нужны книги, лишь бы не было приступа. Почему так грязно в прихожей?"
Это было больно. Было больно читать. Саша взмахнула рукой, белый шелк с черным бисером чужих отчаянных слов вспорхнул вверх и, струясь, начал опускаться вниз, на желтый паркет магазинного пола.
Она открыла глаза. Все были целы, все живы. Врачи сняли ребенку приступ, водитель пришел в себя, а царапины на машине – это только царапины на машине. Не так уж она была и виновата…
Саша легла на кровать и стала смотреть в потолок. Она не знала, как быть. Платки и краски в ее голове существовали всегда, но никогда прежде она не пыталась рисовать, преследуя конкретную цель. Это оказалось сложно. Сложнее, чем она предполагала.
Настолько сложно, что Саша боялась, что больше никогда не рискнет этого сделать.
Но только так она могла защитить Полину. Только так.
2.
Михаил весь день думал о том, что проклятая дрянь испортила ему настроение. Он так расстроился, что только в машине заметил кровавую полоску, спрятавшуюся в тонком желобке вензеля, что украшал его перстень.
В офисе Михаил тщательно вымыл перстень обжигающе-холодной водой, и от крови не осталось следа.
А теперь он сидел, вертел в пальцах остро отточенный карандаш, и грифель хаотически чертил на белом листе бумаги прерывистые дрожащие линии.
Михаил думал о том, как хорошо, когда есть страх. Раньше девушки, снятые в клубах, его побаивались. Утром они тихо собирали вещи и уходили. Напяливали свои крохотные, узкие, блестящие шмотки и растворялись, оставив только номер телефона и слабый запах духов на подушке. Михаил рвал записки и отправлял наволочки в стиральную машину – это было просто и привычно.
Он много раз говорил себе, что не стоит водить случайных женщин домой, но не мог побороть брезгливость перед гостиницами с их плохо вычищенными покрывалами, захватанными полками и ванными комнатами, где непременно обнаруживался чужой волос.
Стоило подумать о съемной квартире. Михаил решил, что женится на Рите, избавится от наблюдательного пункта и снимет квартиру специально для любовниц, чтобы соблюсти приличия.
Рука ныла. Виной тому был нанесенный утром удар, и, пожалуй, ощущение это Михаилу нравилось. Оно напоминало о том, что в мире существует определенный порядок вещей и что каждого, кто нарушает его, необходимо наказать.
Михаил, по праву сильного мужчины, должен был выбрать себе женщину и увести ее от более слабого соперника.
Дешевки должны были сидеть по барам и быть благодарны за оплаченный ужин и за ночь в его постели.
И ни одна из них не имела права оставаться там, где было место только для Риты.
И ни одна из них не имела права шарить по его шкафам и брать его рубашки. И, тем более, пачкать их так, что приходилось выбрасывать.
Он ударил дешевку по щеке, и округлая рукоятка столового ножа, зажатого в кулаке, разбила ей губу, а перстень на его безымянном пальце – перстень с вензелем М – содрал кожу на ее скуле.
Девица упала, поскуливая, на пол. Ее голова стукнулась о дверцу, за которой стояло мусорное ведро, и Михаил почувствовал удовлетворение: возле мусорного ведра ей было самое место, как мишуре после новогоднего праздника.
Он поучил ее еще немного, и все время тщательно следил за собой: было бы совсем некстати потерять контроль и изувечить или убить ее. Лишние проблемы и неизбежные в таком случае проверки были Михаилу совсем не нужны. Тем более что к одиннадцати утра ему непременно нужно было быть на работе.
Он поднял девицу с пола и потащил в ванную умываться. А там, придерживая ее голову под струей холодной воды чуть дольше, чем следовало бы, Михаил объяснял ей, как вести себя дальше: показал листок, на котором были записаны ее паспортные данные – разумеется, с пропиской; напомнил, что не было никаких свидетелей, которые подтвердили бы, что она действительно была здесь. Сказал:
– Попробуй только вякнуть. Я ментам денег заплачу, а тебя прирежу.
Михаил тщательно закутал девицу в платок, нацепил ей на нос собственные темные очки, чтобы прикрыть кровоподтеки, и отвез домой.
Он убирался в квартире, стирая мельчайшие следы ее недавнего присутствия, и думал, что Рита всегда будет знать, как делать правильно.
Он научит ее все всегда делать правильно.
3.
Вадик Вересов, одноклассник Саши и Полины, стоял на школьном крыльце. Настроение у него было отличное: он вчера снова встречался с Яной, и она – как-то вдруг – понравилась ему даже больше, чем нравилась, когда они только познакомились.
Вадик думал о том, как поцелует ее совсем скоро, и от этих мыслей у него возникало ощущение, будто циничный хирург сжимает его желудок холодными тонкими пальцами.
Было странно думать о том, что Яна – дочка их придурочного историка.
Конечно, когда выяснилось, кто есть кто, Вадик опешил. Но такие вещи изменить было невозможно, приходилось мириться. Вадик отчаянно развивал в себе стокгольмский синдром.
А сейчас он просто стоял на крыльце, пользуясь тем, что до уроков еще есть немного времени. Подставлял лицо ветру, чувствовал на губах чуть солоноватую влагу городского дождя и глядел на тучи, которые ходили уже по-зимнему низко. Последние листья облетали с растущих вдоль школьного забора лип и смачно чавкали под ногами, когда школьники шли по двору. Нарисованные на асфальте цветы, яркие в сентябре, сейчас бледно мерцали под тонкой пленкой луж, и кое-где краска стала смываться и растрескиваться. Первоклашки в дождевиках уныло шлепали по цветам, вцепившись в жесткие материнские руки. Старшеклассники втягивали головы в плечи, но не раскрывали зонтов.
Полина с Сашей тоже шли без зонта: как всегда вдвоем, и как всегда Саша взяла Полину под руку, но было понятно, что ведет именно она.
На Полине была куртка с воротником из искусственного меха, короткая юбка и низкие сапожки на ровном ходу. Она была невысокой и худой, почти даже плоской. Вадик подумал, что Полина напоминает ему придавленный резиновый шланг: напоминает не только худобой, но и гибкостью, словно и кости внутри Полины были резиновыми. Плотной и крепкой казалась только Полинина грудь – Вадик часто рассматривал ее и мог представить себе очень ясно. Казалось, яблоко разрезали пополам и вложили половинки Полине в бюстгальтер. Даже запах ее духов был немного яблочный. И, конечно, у нее были фантастические волосы, нежно-каштановые, с рыжими прядями. Портили Полину, пожалуй, только близорукие, небольшие, вечно сощуренные глаза и круглый, чуть вздернутый кончик носа.
А про Сашу Вадик ничего не мог сказать. Он забывал ее лицо, стоило только отвернуться. В памяти оставались пряди длинных, прямых светло-русых волос – и все. И еще Вадику казалось, что черты лица у Саши были правильные, почти красивые… но какие-то словно стертые, туманные, как будто он смотрел на нее сквозь прозрачную белую ткань – сравнение было странным, но оно само помимо его воли возникало в голове. Вадик не мог бы сказать, худая она или полная – хотя казалось, что, скорее, средней комплекции. Он не помнил, большая ли у нее грудь – хотя всегда смотрел, какая у девушки грудь. И про ноги совсем ничего не помнил.
Они подошли, и Вадик быстро сказал:
– Саш-Полин, привет!
– Привет, – ответила Полина, а Саша, кажется, молчала, хотя у Вадика осталось смутное ощущение, что и она тоже что-то произнесла.
– Полин, – продолжил он, и девушки остановились, – ты не посмотришь мой доклад по истории? А то, кажется, фигня какая-то получается…
О проекте
О подписке