– Не хочу, чтобы ты оставался в одиночестве после моей смерти, – решительно заявила Луиза, когда Савич положил на ее потный лоб влажный платок.
Запоздалая ночь близилась к рассвету.
Они не спали. Внезапные и сильные приступы удушья, из которых Луиза Шталь едва выбралась с помощью Йована, только что прекратились. Karcinom larinksa. Диагноз ясен, исход еще яснее. Впереди – дни страданий. Бесполезное, долгое, мучительное лечение, перемена атмосферы, диетическое питание. Сухой кашель, кровавая мокрота. Частые приступы.
– Я так тебя люблю и не могу согласиться с тем, что ты будешь несчастен. Не хочу видеть тебя одиноким и заброшенным, в испачканной белой рубашке с грязным воротничком. Я не вынесла бы, увидев тебя в дырявых башмаках, коротких брюках и мятом пиджаке. Не могу и не хочу представить твою незаправленную постель и комнату, заваленную бумагами и газетными листами. Я не перенесла бы твоего падения. Я терпеть не могла злобных комментариев и дурной критики, ты хорошо знаешь это, потому оно со мной и приключилось. Я превратилась в живой труп.
Савич молчал. В полумраке он собирал разбросанные по полу влажные полотенца и складывал их в корзину. Делал это неспешно, обыденно, привычно. Сколько раз ему пришлось вступать в эту схватку? Со своей судьбой женатого мужчины, человека с множеством обязательств и с неожиданными проблемами он считался так, как прочие люди с дождливым днем. Это был его выбор. И он не собирался от него отказываться.
– Я все знаю, и все мне понятно. И даже если бы могла, то ни от чего бы не отказалась.
– Мы живем нашей жизнью, Луиза. Мы поклялись быть вместе в горе и в радости. Сейчас мы здесь, а завтра это нам покажется кошмарной весенней ночью, – старался Савич приободрить жену.
– Да, мои беды кажутся мне дороже всего того, что высшее общество считает счастьем. Или удовольствием. Может, я умру из-за этого, но все-таки я счастлива, что удалось испытать такие чувства, – ответила Луиза.
Она натянула одеяло до подбородка и удобней устроилась в прохладной кровати. С улицы доносился собачий лай.
– Наверное, мне надо было покончить с собой. Наверное, надо было умереть. Я и хотела, но разразился бы скандал. Душеприказчики забыли бы о моей болезни, хотя о ней давно знал весь Мюнхен, а тебя бы обвинили во всех грехах, облили бы грязью, назвали бы бессердечным. Я не могла этого позволить. Надеялась умереть в Венеции, в тихий и душистый полдень, в гостинице «Grand Excelzior» на Лидо. Я взывала к смерти, пока ты, как твои безумные соотечественники, блуждал по La Serenissima. Я надеялась, что однажды вечером ты придешь, довольный и желанный, и ляжешь рядом со мной, не заметив, что в соленом воздухе не слышно моего трепетного дыхания. Но нет, этого не случилось…
Савич подобрал с пола несколько предметов, упавших с ночного столика во время борьбы с приступом удушья. Фарфоровый слоник, белые и зеленые бумажные пакетики с лекарственными травами и медикаментами, серебряная ложечка, стакан для воды и несколько книг в кожаных переплетах. «Португальские письма», любимая и часто цитируемая книга. Анонимность автора придавала этой истории любви еще большую популярность, особенно среди читательниц женского пола. И у нее в изголовье лежала эта книга. На французском.
– Было бы прекрасно, как мне кажется, если бы ты убил меня. Твоя нежная рука легла бы на мои губы или придержала бы подушку на моем лице – всего на несколько секунд. И все. Навсегда, мой милый. С тобой у меня было все, и смерть я готова принять от тебя, – сказала Луиза.
– Спи, любимая.
– Ради вас мне пришлось узнать, что такое несовершенство и несчастье приверженности, которая не может длиться вечно, и какие несчастья сопровождают такую сильную безответную любовь… – процитировала Луиза строки из «Португальских писем»[2].
– Луиза, ты прекрасно знаешь… – воспротивился Савич, но супруга не слышала его.
– Страсть не вечна. Она растрачивается, как иллюзии юности. Полезно только то, что способствует жизни. Ты, дорогой, остаешься, а Луиза Шталь покидает сцену. Занавес. Конец, – она говорила так, словно опять оказалась на театральной сцене. Произносила точно, отчетливо. Без эмоций, в чем ее нередко обвиняли критики.
– Прошу тебя, Луиза, замолчи, ведь приступ только что закончился, – умолял ее Савич.
– Женщина должна пребывать в одиночестве, в трауре, а мужчина, господин, состоящий в службе, человек общества, должен иметь при себе кого-то, кто станет заботиться о нем. Заклинаю тебя, не оставайся в одиночестве! – воскликнула Луиза и медленно опустила голову на подушку. Изнуренная борьбой с приступом жестокой болезни, она тут же заснула.
Савич собрал и вынес из комнаты перепачканные вещи.
Потом вышел во двор.
Золотые ворота утра распахнулись.
– Возможно, уважаемый господин Станкович, наши власти не горят желанием воспринять мой замысел, но публика, я уверен, желает видеть на сцене пьесы об истории славян, – сказал Йосип Швайгерт, директор Городского театра в Аграме, стоя у дверей, ведущих в просторный кабинет его владельца.
День был солнечный.
На полуденной площади толпились люди.
– Но, уважаемый Йосип, скажите мне, было бы очень интересно узнать, какая это может быть пьеса и кто мог бы представить ее разборчивой аграмской публике? – спросил Кристифор Крсто Станкович, хозяин театра на площади Марка, который это прекрасное помещение, воздвигнутое на средства, полученные в качестве главного выигрыша венской лотереи, сдавал иностранным театральным труппам на самых благоприятных условиях.
– Речь идет о великом национальном произведении в двух частях «Бой на поле у Салаша в марте 1806 года, или Сербское возмездие». Играть могут артисты Городского театра, а я готов взяться за постановку этой пьесы, написанной по мотивам песни «Битва на Салаше» слепого гусляра Филипа Вишнича, – восторженно объяснил Швайгерт.
Станкович, серб из Земуна, который только начал взбираться по деловой и общественной лестнице города Аграма, немного помолчал, прикидывая – как и всякий образцовый и осторожный деловой человек в новой, незнакомой и относительно негостеприимной обстановке – не провоцирует ли его известный в городе режиссер Немецкого театра или же он взаправду верит в интерес публики, увлеченной могучим влиянием Иллирийского движения.
– Эту песню, насколько мне известно, опубликовал на сербском языке чудовищный Вук Караджич. Напечатали ее в городе Лейпциге, не так ли, мой друг?
– Точно.
– И вы, господин Станкович, хотите, как мне кажется, сыграть здесь эту пьесу на немецком языке? – вымолвил Кристофор.
– Да, иллюстриссимо, песнь прекрасна, к тому же перевод на немецкий язык Терезы Альбертины Луизы фон Якоб-Робинсон из Хале звучит великолепно. Госпожа подписала его псевдонимом Талфи. Мало кто может сказать, что автор песни не немец. Но, господин Станкович, я вам скажу еще кое-что: я – директор профессиональной театральной труппы и в этом случае руководствуюсь исключительно коммерческими соображениями. Народу, то есть публике, нравятся грандиозные представления, монументальная сценография, множество актеров на сцене, а если еще добавить немного порохового дыма и сражений на мечах и подчеркнуть в сценарии беспричинную жестокость властелина, ужасные страдания народа и сдобрить это любовной линией, то мы получим дивную, неповторимую историю. И это, господин Крсто, будет особенный, единственный в своем роде спектакль, – объяснял режиссер немецкой театральной труппы.
– Я, мой дорогой друг, могу согласиться на сотрудничество, но только при одном условии, – отозвался хозяин театра.
– Арендная плата не проблема, я уверен в хорошей прибыли. Называйте условие, господин Станкович, – попытался предвосхитить решение хозяина лукавый и предприимчивый Швайгерт.
– Аренда будет зависеть от вашего предложения, которое вы своевременно сделаете. Об этом мы, конечно, поговорим позже…
– В чем же тогда дело, иллюстриссимо?
– Я хочу, чтобы на ваших репетициях присутствовал мой молодой родственник. Его зовут Йован Кнежевич, – объяснил хозяин театрального здания на площади Марка в городе Аграме.
– Он актер? – спросил Швайгерт.
– Нет, в его родных краях нет стоящих театров. Его, похоже, заразили любовью к театру бродячие труппы, курсирующие по Банату. Родители прислали его ко мне из Вранева, прекрасного городка на Тисе, чтобы он пришел в себя и, если его разум не помутится окончательно, чтобы чему-нибудь научился в большом городе.
– Он где-то выступает? Хотел бы я глянуть…
– Сейчас работает в винном подвале, разносит вина. Живет у меня. Хороший, воспитанный юноша. Знающие земляки говорят, что он в свои восемнадцать уже талантливый актер, так что я вам его рекомендую от всей души, – сказал Станкович.
Теперь Швайгерт молча взвешивал значимость этого предложения. Опытный человек искусства, он знал, что не следует особо доверять человеку, «держащему в руке меч». Опыт – беспощадный учитель, и первый его урок говорит: берущий нечто вынужден рано или поздно заплатить, а теперь наступили такие времена, что надо быть крайне осторожным в делах и обещаниях, как с незнакомыми людьми, так и с добрыми друзьями, и даже с родным братом. Если кто-то предлагает тебе что-то, то ожидает так или иначе получить от тебя нечто взамен. Потому и был так осторожен хитроумный немец, что его работа, как, собственно, и жизнь, зависела от способности правильно оценить людей и ситуацию, и частенько ему доводилось подавлять страстные желания, поскольку волшебные посулы, сделанные на одном берегу, на другом могли стать причиной невосполнимых потерь.
– Видите ли, мой драгоценный иллюстриссимо, если ваш милый сербский мальчик может хоть немного говорить по-немецки, то мог бы поспособствовать мне в задуманном деле. Это очень большая пьеса, чтобы играть в ней, надо обладать крепкой памятью и уметь работать со многими людьми. Меня ждет тяжкий труд. Но – c’est la vie. Я принимаю ваше условие, уважаемый господин Станкович, – произнес мудрый и хитрый немец, протянув руку Кристифору Станковичу.
Сделка свершилась.
Серебряная лунная пыль осыпала роскошные ветви каштанов и темные лица высоких домов, обитатели которых давно погасили свет. Ночь была теплая. Тихая. Летняя.
Две колеблющиеся тени неспешно скользили вдоль фасадов упакованной в белый цвет улицы Обермайер, триумфально завершающейся на берегу реки Изар. Плечи их были украшены сверкающим серебром.
Глухой звук шагов.
Стук каштанов в зеленой колючей броне, шлепающихся как гранаты на каменный тротуар. Броня разваливается, и из-под отечного века показывается прекрасный карий слезящийся глаз.
– Твои годы и ее неизлечимая болезнь, – произносит Савич, прервав затянувшуюся паузу. Он остановился, чтобы звук шагов не заглушал его слова.
– И было бы иначе, Иоганн? – спросила Анна Дандлер.
Ухнул филин.
Беспокойство в кронах.
– Насколько я помню, вы живете здесь? – поинтересовался Савич.
Анна Дандлер посмотрела на него. Молчала, ожидая ответа на заданный ею вопрос. Ее отец Людвиг тоже долго не мог найти подходящих слов, чтобы ответить на ее вопрос о том, являются ли дети ненужной роскошью, если они по разным причинам становятся для родителей непосильной обузой. Анне казалось, что Савич, скованный лунным серебром, ужасно похож на него. Людвиг Дандлер так никогда и не ответил на вопрос дочери.
– Вовсе не иначе, дорогая моя Анна. Не иначе, – наконец произнес Савич, после чего поклонился молодой актрисе и пошел вниз по улице.
The moon shines bright. In such a night as this
When the sweet wind did gently kiss the trees,
And they did make no noise, in such a night
Troilus methinks mounted the Troyan wells,
And sighed his soul towards the Grecian tents,
Where Cressid lay that night.[3]
Выйдя на аккуратную набережную, на километры протянувшуюся вдоль реки Изер, Савич бросил взгляд на деревья. В воздухе пахло летом. Круглая, полная луна. Оранжевая, как спелая дыня.
Синее летнее утро выплеснулось из черного русла ночи на Банатскую равнину. Свет захватил незащищенные просторы. Небо стало голубым, как накрахмаленная плахта. Июльский день засверкал как детская слеза. Редкий кристалл. Только здесь, в этом необъятном пространстве, может народиться такой день. Без облаков, без ветра, без птиц.
Золотые листочки, выпавшие из солнечной корзины, трепещут на зеленых водах реки Тисы. А воды эти струятся. Тихо, неумолимо.
Тенисто было только под высокими кронами тополей, стоящих вдоль пыльной, вьющейся к югу дороги. Неподалеку, под куполом двух низкорослых верб, растущих у самого берега, несколько уток спрятались в рогозе.
Святой день – воскресенье. Базарный день. На низкой земляной дамбе, защищающей город от паводков, собралось много народа. Мужчины. Торговцы. Ремесленники. Женщины. Дети. В чистой одежке, в национальных платьях или одетые по последней моде, они терпеливо ожидали перевоза, чтобы попасть на другой берег, на рынок, в трактир в центре города или на берегу реки, в магазины с товарами из Вены, в баню, бордель, кондитерскую или в какое-нибудь другое место, где можно потратить, а если повезет, то и заработать деньжат. Множество телег и фиакров направились к центру города. Перед паромом, перевозившим людей и товары с одного берега на другой, образовалась неописуемая толчея. Цыгане, усталые после ночной попойки, играли фальшиво, не попадая в ноты. Пели охрипшими голосами еще хуже. Забывали целые куплеты, пропускали слова. Проходящий мимо народ клял их почем зря, вполголоса отпуская непристойные ругательства. Бедняги не заработали ни форинта. Разве что богатый хозяин Лазар Дундерский подал им бумажную купюру, да и то только для того, чтобы насолить толпе. А народ поливал его за это:
– Цыганам подает, а нищие люди помирают…
– Котяра жирный!
– Все Дундерские вечно против людей были!
– Богатый, а дурной…
И еще много чего гадкого говорили, да только Дундерский плевать хотел.
О проекте
О подписке