И дальше все в той же грибоедовской тональности будут возникать диалоги и здесь, в игорном доме, и на модном великосветском приеме, и среди родовитых родственников, пришедших к гробу жены Арбенина в последней сцене драмы. И как прямая перекличка с «Горе от ума» – фигура Шприха, своеобразного двойника грибоедовского Загорецкого.
Был бит не раз, с безбожником – безбожник,
С святошей – езуит, меж нами – злой картежник,
А с честными людьми – пречестный человек.
Короче, ты его полюбишь, я уверен, –
характеризует Шприха бывший приятель Арбенина Казарин.
«Портрет хорош, – оригинал-то скверен!» – отвечает на это Арбенин.
Подобными «оригиналами» полон игорный дом, где светские господа порою становятся шулерами, а шулера, набивая карманы, надевают личины светских господ. Где сам Арбенин когда-то научился лишь
Все презирать: закон людей, закон природы.
День думать, ночь играть, от мук не знать свободы,
И чтоб никто не понял ваших мук.
Не трепетать, когда близ вас искусством равный,
Удачи каждый миг постыдный ждать конец
И не краснеть, когда вам скажут явно:
«Подлец!»
Здесь научился также он «не завидовать», но «и не знать участья», и видеть «все насквозь», «все тонкости» обмана. Он научился мстить. И не прощать. И равнодушно видеть гибель «счастливых невежд в науке жизни… пламенных душою, которых прежде цель была одна любовь…». Вооружившись холодным скептицизмом «яда зла», Арбенин отошел, скучая, от покрытого зеленым сукном стола, почувствовав себя неуязвимым.
Такова данная в самом начале «Маскарада» экспозиция характера главного героя этой лермонтовской монодрамы, поскольку трагический смысл ее, завязка, основной конфликт и развязка будут определяться развитием одного образа, аналитическим исследованием его особенностей и истоков.
Среда, выковавшая этот сильный, гордый и недобрый характер, раскрывается и в следующей, также являющейся своеобразной экспозицией сцене маскарада в знаменитом доме Энгельгардта.
Следует сказать, что великосветские балы, куда приглашалось отборное общество, и доступные всем платные маскарады были как бы двумя сторонами санкционированного сверху веселья. Публичные маскарады нередко посещал Николай I. На них позволяли себе появляться высокопоставленные дамы, вплоть до императрицы и ее дочерей, разумеется тайно, тщательно костюмированные.
«Там женщины есть… чудо… И даже там бывают, говорят…» – пытается рассказать об этом молодой офицер князь Звездич, собирающийся вместе с Арбениным на маскарад в дом Энгельгардта. Арбенин, прошедший все искусы обманного мира, вовремя прерывает его:
Пусть говорят, а нам какое дело?
Под маской все чины равны,
У маски ни души, ни званья нет, – есть тело.
И если маскою черты утаены,
То маску с чувств снимают смело.
В маскарадной сцене царит атмосфера бесстыдного скидывания масок с чувств – потаенных, чаще всего нецеломудренных, нередко циничных.
«Вы знаете ли, кто она?» – спрашивает Арбенин Звездича, указывая на очередную маску, и тут же дает характеристику:
Быть может, гордая графиня иль княжна,
Диана в обществе… Венера в маскераде,
И также может быть, что эта же краса
К вам завтра вечером придет на полчаса.
В обоих случаях вы, право, не внакладе.
В этом мире беззастенчивых интриг, неприкрытой лжи, супружеских и несупружеских измен, оскорблений, грубых намеков, двусмысленных откровений, циничного разврата и начинается завязка трагического конфликта созданной Лермонтовым драмы.
Одиноко и скучно здесь Арбенину. Ему, кто прежде «странствовал, играл, был ветрен и трудился, постиг друзей, коварную любовь», пришла пора «с глубоким отвращеньем» взглянуть на «этот пестрый сброд – весь этот маскерад». Ему, познавшему теперь истинно высокое чувство к жене.
Лермонтовскую драму не раз в прошлом сравнивали с «Отелло» как «трагедию ревности». Но сходства здесь меньше, чем различий. От шекспировского Отелло, человека безупречно честного, естественного в своих порывах, Арбенина отличает царящее в душе постоянное противоборство добра и зла, тот яд противоречивых сомнений, который свойствен, скорее, Гамлету, а не Отелло, если уж говорить о влиянии Шекспира на Лермонтова. «Отелло не ревнив, он доверчив». Как всегда, лаконичная, меткая и точная формулировка Пушкина. Арбенин не просто ревнив, он трагически ревнив, ибо его любовь к Нине – та последняя нить в презираемом и ненавистном ему мире зла, которая воскресила его для «жизни и добра». И которую он так страшится утратить. Прожив ту жизнь, в которой он «узнал печать проклятья и холодно закрыл объятья для чувств и счастия земли», он не только не доверчив, он страстно, мучительно подозрителен. Вспыхнувшая в нем любовь сорвала с его души «черствую кору», дала призрачную надежду на ее воскресение. Но как шатка эта надежда для него, прошедшего круги земного ада собственных сомнений, неверности, лжи, коварства, обмана, оскорблений достоинства и чести.
Маскарадный мир чиновного Петербурга, в котором суждено было Арбенину впитать зло мнимого понятия о чести, добродетели, который превратил его в рассудочного игрока, искалечившего не одну невинную жизнь, теперь мстит ему самому.
В развитии интриги, которая двигает сюжет, имеют место обычные, казалось бы, для «драмы ревности» приемы: улика в неверности – в виде потерянного Ниной браслета, – параллельные любовные отношения других персонажей, вносящие путаницу и разжигающие ревность героя, негодяи, способствующие трагической развязке.
Но все эти персонажи и перипетии порождены той жизнью высшего общества, которая исковеркала богатую натуру Арбенина. И которая окружает его.
Ты! бесхарактерный, безнравственный, безбожный,
Самолюбивый, злой, но слабый человек;
В тебе одном весь отразился век,
Век нынешний, блестящий, но ничтожный, –
с беспощадной откровенностью характеризует баронесса Штраль князя Звездича, не знающего чувства благодарности, способного обесчестить женщину во имя жалкого тщеславия светского волокиты.
Но и сама баронесса, предавшая Нину, оказывается такой же «безнравственной и безбожной», исковерканной светскими представлениями женщиной.
«Повсюду зло – везде обман!..» – восклицает Арбенин. И становится снова на неправедный путь отречения от добра.
«Тебя, как и других, к земле прижал наш век», – с ужасом признается он сам себе. И находит для ненавистного ему Звездича достойную их блестящего и ничтожного века месть: «Язык и золото… вот наш кинжал и яд!»
Обесчестив собственным бесчестным поступком мнимого соперника, он убивает затем единственную свою привязанность в жизни – Нину. И обрекает себя на то страшное одиночество, которое не имеет исхода и всех мук страшней.
Одиночество человека, терзающего себя за содеянное зло, которого он не мог не совершить и которому нет забвения, – эта тема проходит через творчество Лермонтова начиная с его ранних стихотворений.
Она получает свое философское решение в поэтическом образе «печального демона, духа изгнанья». Она окрашивает беспросветной печалью размышления поэта в «Думе» о судьбе своего поколения, охваченного «неверием осмеянных страстей»:
К добру и злу постыдно равнодушны,
В начале поприща мы вянем без борьбы;
Перед опасностью позорно малодушны,
И перед властию – презренные рабы.
Она получит дальнейшее свое углубленно-психологическое воплощение в вершинном творении Лермонтова – романе «Герой нашего времени».
Она определяет и развязку «Маскарада». Арбенин приговорен к самой страшной каре – потере разума.
Впрочем, в той редакции «Маскарада», которую осенью 1835 года Лермонтов представил в драматическую цензуру, надеясь увидеть свою драму поставленной на сцене Александринского театра, был другой конец. Пьеса была тогда трехактной и кончалась смертью отравленной Нины. Увы! Цензор А. Ольдекоп оказался проницательным. Он сразу узрел крамолу в неблаговидном показе высшего света. Указав, что, возможно, «вся пьеса основывается на событии, происшедшем в нашей столице», он особо подчеркивал в своем заключении: «Не знаю, может ли пройти пьеса даже с изменениями… Я не могу понять, как мог автор бросить следующий вызов костюмированным балам в доме Энгельгардтов:
Я объявить вам, князь, должна,
Что эта клевета нимало не смешна.
Как женщине порядочной решиться
Отправиться туда, где всякий сброд,
Где всякий ветреник обидит, осмеет;
Рискнуть быть узнанной, – вам надобно стыдиться,
Отречься от подобных слов».
Цензор требовал (по мнению исследователей, то было желание самого шефа жандармов А. X. Бенкендорфа), чтобы пьеса кончалась «примирением между господином и госпожою Арбениными». И уж, во всяком случае, порок в ней должен был быть наказан. Страстно желая увидеть свою драму поставленной, Лермонтов дописал четвертый акт, с «наказанием порока», введя в ткань сюжета разоренного когда-то Арбениным Неизвестного, с его разоблачениями и последующим за ними сумасшествием главного героя.
Но и это не устроило цензуру. «В новом издании, – доносил Ольдекоп в 1836 году начальству, – мы находим те же неприличные нападки на костюмированные балы в доме Энгельгардтов… те же дерзости против знатных дам высшего общества… Автор захотел прибавить другой конец, не тот, который ему был назначен…»
И тогда в октябре 1836 года Лермонтов сделал еще одну попытку, представив в цензуру новый вариант пьесы, теперь называвшейся «Арбенин». Превращенная в семейную драму с действительной изменой героини и разрывом супругов, она в значительной мере утратила свою остроту. Но и в таком виде драма Лермонтова не была разрешена.
Забегая вперед, следует сказать, что запрет цензуры не был снят еще свыше двадцати лет. Лишь в либеральное время реформ, в 1862 году, «Маскарад» Лермонтова впервые в полном виде увидел свет на сцене московского Малого театра.
До этого однажды лишь отдельные сцены его были поставлены в Александринском театре. Но в каком искаженном виде предстали они тогда, в 1852 году! Грубо смонтированные, в урезанном виде, они превратились в пародийно звучащую мелодраму, где Арбенин, которого играл Василий Каратыгин, вонзая в себя кинжал, кричал: «Умри ж и ты, злодей!»
Между тем в пору создания «Маскарада» существовал актер, который по духу своему был близок Лермонтову. Все тот же «грозный чародей» Павел Мочалов. Он буквально задыхался в устаревшем репертуаре банальной мелодрамы и все мечтал сыграть роль в русской драме с подлинно трагедийным звучанием. Напечатанный в 1842 году «Маскарад» восхитил его. «Он говорит, что он воскреснет в этой драме», – писал имевший тесные связи с петербургскими литературными кругами В. П. Боткин А. А. Краевскому. И передавал просьбу Мочалова «указать путь, по которому надо идти для получения права» поставить «Маскарад» на своем бенефисе 1843 года.
Но месяц проходил за месяцем, Мочалов чуть не каждое утро ездил к Боткину и сидел у него «часа по два», ожидая почту и надеясь что-либо узнать о возможности постановки, а Боткину сказать ему было нечего… Арбенина Мочалову так и не разрешили сыграть.
Все это было уже после смерти Лермонтова. При жизни же «Маскарад» был постоянной уликой его вольнодумства. Во время ареста, которому он был подвергнут за создание исполненного горечи и гнева поэтического реквиема по Пушкину «Смерть Поэта», в феврале 1837 года, ему пришлось давать показания: «Драма «Маскарад» в стихах, отданная мною на театр, не могла быть представлена по причине (как мне сказали) слишком резких страстей и характеров и также потому, что в ней добродетель недостаточно была награждена».
Между тем, вопреки мнению цензора «Маскарада» («Драматические ужасы прекратились во Франции, нужно ли вводить их у нас? Нужно ли вводить отраву в семьях…»), атмосфера в высшем петербургском обществе давно уж была отравлена. Об этом красноречиво свидетельствуют письма и зашифрованные дневниковые записи современников, служившие своего рода светской, а то и придворной хроникой.
«Вот все жаловались у нас на плоскую прозу нашего житья-бытья, – размышляет в одном из писем П. А. Вяземский, намекая на историю, происшедшую с одной из придворных фрейлин еще в 1834 году, – ан, напротив: романтическая поэзия воочию совершается и такая, что за пояс заткнет Гюго и Дюма. Ревность, кинжал, преступная любовь, все это теперь ходячею монетою нашего гостинного разговора… Кто бы подумал, что бедная Люба Хилкова, холодная, благоразумная, мерная, образцовая льдинка Зимнего дворца, будет героинею подобной трагической повести!»
«В свете очень шумят о Безобразовых», – записывает Пушкин в свой дневник 7 января того же года, говоря о Хилковой и ее муже вскоре после их свадьбы. «Бешеная ревность овладела им с первого дня брака, а, говорят, и до брака…» – как бы уточняет в своем письме запись Пушкина Вяземский. И будто бы ненароком замечает: «Бог знает, каких причин не выдумывают тому в городе…» В Петербурге же слухи ходили опасные, бросающие тень на Зимний дворец, где его властелин порушил не одну добродетель…
Ходили компрометирующие слухи и о маскарадных увеселениях придворных кругов. Об одном таком костюмированном «приватном» бале, устроенном по желанию императора в Аничковом дворце, также сохранилась дневниковая запись Пушкина от 8 января 1835 года: «В городе шум. Находят это неприличным».
К костюмированным балам имела пристрастие вся императорская семья – и к официальным, где собирался весь высший свет, и к «приватным» – в более узком кругу приближенных к Николаю I лиц, и к публичным маскарадам, один из которых вывел Лермонтов в своей драме.
Особенно увлечена ими была императрица Александра Федоровна. О том имеются свидетельства ее фрейлин и записи в камер-фурьерских журналах, фиксирующих увеселения двора. О том свидетельствует и сама императрица, занося в свой дневник впечатление о маскараде в доме Энгельгардта, который посетила со своими фрейлинами 1 марта 1834 года: «Смотрели костюмированный бал. Около часу уехали, но опять туда с Соф. Бобр. и Катрин. Немного интриговали… Но не так красиво, как в прошлом году. В 3/4 3 домой…»
О характере ее «интриг» можно судить по записанному ею в том же дневнике случаю обольщения красавца кавалергарда – модного француза, кружившего головы светским дамам: «Дантес, bonj. m. gentille» (что означало: «Дантес, здравствуй, моя милашка!»).
Через три года выстрелом «милашки» Дантеса будет убит Пушкин.
Погиб Поэт! – невольник чести –
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
Не вынесла душа Поэта
Позора мелочных обид,
Восстал он против мнений света,
Один, как прежде… и убит!
Неприятие законов света, прозвучавшее в «Маскараде», со всей взрывной силой ворвалось в гневные строки стихотворения «Смерть Поэта», достойные пера самого Пушкина. На смену намекам, метафорам, литературно-обобщенным образам пришло прямое обличение тех столпов общества, на которых покоилось беззаконие России тех лет.
А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда – все молчи!..
«Свободы, Гения и Славы палачи» попытались заставить замолчать и свободолюбивую музу Лермонтова. Обыск, арест, допросы и как следствие перевод поэта из привилегированного лейб-гвардии гусарского полка в менее престижный Нижегородский драгунский с ссылкой на Кавказ явились незамедлительно. «Бесстыдным вольнодумством, более, чем преступным» были названы Бенкендорфом последние строки посвященного смерти Пушкина стихотворения. Произвести медицинский осмотр Лермонтова, чтобы удостовериться, «не помешан ли он», приказал Николай I (как известно, он же объявил сумасшедшим за написание «Философического письма» одного из умнейших людей России П. Я. Чаадаева).
Но поединок Лермонтова со светом еще не был закончен.
О проекте
О подписке