Явственно вижу: 1914-й год, я еще молод, канотье, светлый костюм – пиджак по отворотам обшит шелковой тесьмой, и у меня молодая жена. Жена уехала отдыхать на Взморье, я следовать за нею не мог по обстоятельствам службы и принужден был в это душное лето до отъезда за границу оставаться в городе. К исходу месяца разлуки стало ясно, что необходимо, наконец, избавиться от неразумно выматывающего чувства отсутствия жены и женщины, и я не долго размышлял, как это осуществить.
Зайдя в одно из «ателье», что на Сенной, я спросил квартиру. Хозяйка готовно назвала адрес и предложила мне в спутницы девушку, вызванную из помещения за перегородкой. Я даже не взглянул на нее, и хозяйка заволновалась: «Или сами выбрать желаете?». Постаравшись уверить ее, что это излишне, я предложил девушке руку, и мы вышли. Кроме того, я захватил в ателье купальные туфли и халат.
Квартира была неподалеку, извозчик скоро довез нас. Спутница моя, конечно, хорошо изучила дорогу и уверенно поднялась к дверям в третьем этаже. Отперев бесшумный замок, она сразу поторопилась в комнаты, взяв с собой свежее постельное белье из саквояжа, бывшего с нею. Я вошел следом, но в комнаты проходить не стал, решив прежде переодеться в ванной.
Направляясь туда, я случайно заметил, как из раздернутой поношенной пасти саквояжа выглядывает что-то трогательно голубое. Очевидно, это был ее капот, но тут же я забыл об этом, ибо вместо ванной оказался в ватерклозете и не сразу сообразил, что всего лишь ошибся дверью. Ошибка отчего-то так подействовала на меня, что я несколько растерялся, здесь же, в столь неподходящем помещении, переменил туфли, но, к счастью, опомнился и, набросив халат на плечи, вышел. Следовало бы посмеяться над своей незадачливостью, но улыбки не получилось. Принимать ванну я уже не хотел.
Сквозь раскрытую дверь из передней было видно, как девушка взмахивает простыней, расправляя ее над кроватью. Полотнище взлетело – девушка потянулась руками вслед легкому парению – и почти без сопротивления опорхнуло вниз, укрывая нечистый, как я успел заметить, матрас.
Тогда будто дыхание ветра из комнаты – движение застоявшегося, еще хранившего человечье тепло предыдущей ночи воздуха – стеснило мне грудь. Я стянул у горла ворот халата и вышел на лестницу.
В конце площадки было окно, но рама оказалась забитой гвоздями. Летняя петербургская ночь застыла меж деревьями. Ее ненадежность усиливала случайную тревогу. Я зажигал спички, проверяя, трясутся ли еще пальцы, и потом вернулся в квартиру.
Теперь я увидел, что комната здесь одна. Девушки в ней не было, но меня лишь обрадовало, что остался в одиночестве. Слева у стены стояли, плотно сдвинутые, несколько застеленных кроватей. Я с облегчением понял, что белье на всех них мятое и нечистое. Но ближе к окну, прямо на стулья, была положена сетка с матрацем, который только что застилала моя спутница. Спинки кроватей валялись по всей комнате, но, очевидно, собрать из них ложе одной ей оказалось не по силам, а меня она не дождалась. Вид комнаты почему-то не удивил меня, хотя кто мог тогда предположить его соответствие нашему ближайшему будущему.
Обгорелая спичка, которую я продолжал держать в пальцах, желая показать, что выходил просто выкурить папиросу, стала ненужной. Я бросил ее на пол, и, должно быть от несвойственного мне движения, вновь, с еще большей силой, постигло ощущение потерянности. Я подавленно опустился на стул. Слезы сами собой текли по лицу.
Девушка выходила переодеваться. Она возвратилась в комнату в своем голубом ночном платье и, взглянув в мое лицо, все поняла. Глаза ее были голубыми, или так только казалось из-за платья, но в них сгустилась некая твердая темнота, когда она произнесла: «Теперь с вас восемь рублей». Зачем-то я стал соображать: хозяйка назвала цифру «десять», так неужели так низко ценится все это?
Девушка уже улеглась на своем шатком сооружении, повернувшись ко мне спиной, и отрывисто бросила: «Не смейте подходить ко мне теперь».
Голубое ее вздернулось, когда она ложилась, а натянуть как следует одеяло ей словно недостало сил, и светлый угол кожи ее бедра был виден мне. Но это внушало лишь необъяснимую жалость. Девушка лежала, я оставался бесчувственно сидеть, как постепенно мне стало казаться, что край одеяла вздрагивает на ее плече.
Она рыдала. У меня чуть раньше просто текли слезы, а она рыдала, силясь подавить звук.
Я оказался рядом с ней, осторожно присел с краю, опасаясь опрокинуть неустойчивое ложе. Девушка мгновенно и легко обернулась ко мне и стала так близко, что я ощутил ее мягкую теплую грудь. Руки ее плотно обхватывали меня, лишь вздрагивали при каждом рыданье, и я боялся пошевелиться. И словно озарило, к чему было все это сегодня: и первая растерянность, и удушье, и внезапно потекшие слезы. Словно я познал всю женскую боль – боль жены, боль этой девушки, боль моей рано умершей матери. Я переживал эту боль, и одновременно с ее проникновением меня явилось знание: я ничего – ни в этой жизни, ни когда-либо потом – не могу с этим поделать. Жить с таким оставалось невозможно.
Когда я очнулся, девушки уже не было. На полу валялись восемь рублей – очевидно, порыв ветра, распахнувший окно, сдул их со стула. Я не стал поднимать деньги, будто еще надеялся такой ценой оплатить открытие, в которое столкнула меня сегодня ночью эта комната.
Проведя неделю в безмыслии предотъездных хлопот, отгоняя тягостное стремление к встрече с девушкой из ателье, я отправил письмо жене и уехал за границу со служебным поручением. Объявление войны, близость которой все чувствовали, но не верили, что она уже сегодня сметет наши повседневные заботы, удовольствия, надежды, застало меня в Париже.
Я пытался пробиться на родину, но это оказалось невозможным – меж нами была вся воюющая Европа. Оставался иностранный легион, и жизнь, предлагавшая самые простые задачи – наесться, напиться, выжить, – устраивала меня. В конечном счете, она прятала открытую мною пустоту за неотложностью своих коротеньких проблем и спасала меня от себя самого.
Лишь много позже, сквозь корявое течение дней, я словно расслышал призывный скорбный голос жены. Словно настал час, когда я мог доплатить к тем восьми рублям и рассчитаться полностью – так почувствовал я и вступил в Добровольческую армию. Но жену больше никогда не увидел.
Потом… потом – Константинополь, Германия, вновь Франция – святые камни Европы, которые утратили ореол святости, коль скоро возвращение в отчизну стало невозможным. Однако под телесной болью ран боль жизни, открывшаяся мне подслеповатой горчащей ночью, отступила. Я не знаю, радоваться ли этому я должен, или испытывать печаль. По крайней мере это еще помогает существовать.
1978
Самому странно, что назвалась эта история именно так, а не в обратном порядке имен. Суть-то в том, что жена ушла (о чем пойдет речь) от Борболина и даже не к Жибрунову, а ни к кому. «Знаешь, надоело мне все это», – сказала и ушла. Уехала на метро к родителям.
А Жибрунов – так просто. Сослуживец, приятель, можно сказать, Борболина. Сбоку припеку – столы их рядом стояли, и Борболину нравилось, как, например, возвращается Ираида Степановна с обеда и сыто закатывает глаза: «Наелась – как у Христа за пазухой», а Жибрунов, еле сдерживая смех, но на вид абсолютно серьезно: «Да? И чем же там кормят?». И вообще с ним интересно было общаться – умный, острый, стихов много знает.
Ну, жена ушла и ушла, поначалу Борболин особого значения этому не придал. Но в субботу она появилась и молча собрала вещи. Борболин растерялся и вызвал такси. А она даже лыжи забрала. Хотя зачем они ей в начале лета? – с недоумением подумал Борболин, когда их никак было не пристроить в машине, пока водитель не догадался положить вдоль. «Разделил я вас, – улыбнулся он понимающе (большой, как все таксисты, психолог), потому что Борболин с женой очутились по разные стороны от лыж. – Ничего, скоро приедем». – «Это-то ничего», – со значением усмехнулась Борболина, и мужу стало ясно, что происходит нечто серьезное. Да еще укачало его – давно в такси не ездил. Еле дотащил чемодан и лыжи до дверей. Жена вынесла воды, а он был настолько обескуражен, что даже постеснялся спросить какую-нибудь конфетку пососать.
Интересно, что бы сказал Жибрунов в такой нелепой ситуации, когда тошнит от расставания с женой? От встречи – еще хоть мужским фольклором оправдано. Но встречи как раз не предвиделось. Это стало совершенно очевидно, правда, несколько умозрительно. В глубине Борболин этого не чувствовал.
Жизнь проходила, в общем-то, как обычно, слегка прихрамывая от аванса к получке и обратно. Завтрак он и всегда сам подогревал, обедал на работе, только с ужином приходилось сложнее. Но когда догадался готовить его по принципу завтрака, и тут наладилось. Правда, кое-какие неудобства оставались, которые он понимал. И лишь позднее понял, что не чувствует.
Стало странно. В том месте, где по топографии чувств должно было свербеть и сжиматься до головокружения, зияла дыра.
Борболин пытался вспомнить: в последний раз жена болела – зима, а ей мороженого захотелось; осенью ездили за город, красиво.
Все не то. Даже какие-то интимности ничего сильного не возвращали. Колыхнулось что-то, но как бы сбоку и словно не совсем о нем.
Книги объяснения не давали. Дела героев в таких случаях шли из рук вон, вплоть до наложения на себя рук. В плоть их входила смертельная тоска, а следом и кусочек свинца. В самом бескровном варианте злодей испытывал злобную радость. Некто совсем уж немужественный ощущал облегчение. А тут – ничего, что само по себе настораживало.
Борболин решил, что лучше всего посоветоваться с живым человеком. Хоть вот с Жибруновым – умный, острый. Рассказать не прямо о себе, а так, мол, и так, один знакомый… В плане психологической задачки: а ты что думаешь?
Получив аванс, он предложил Жибрунову пойти в ресторан. Тот отнекивался – слишком дорого, лучше уж взять бутылочку и так, где-нибудь. Но Борболину обязательно хотелось нейтральной территории и располагающей ресторанной ауры.
– О деньгах не беспокойся, деньги есть. – И брякнул, не подумав: – У меня жена ушла.
Он не собирался этого говорить, само вырвалось, чтоб доказать – действительно есть деньги, но Жибрунов уже поймал – лицо стало сдержанно-трагическим – и не мог больше отказываться.
Беседа долго, рюмки три, не клеилась. Жибрунов серьезно, с пониманием, молчал, а Борболину неловко было заводить свой разговор под его внимательным сочувствующим взглядом. Ну вот, и все так глупо, думал он, так со мной и должно быть. Пригласишь человека, а поговорить и никак. Он чувствовал неудобство, какая-то щетинка колола сквозь подкладку их молчание.
Жена была права, когда ругала, что он мало разговаривает с нею.
– Женщина всегда права, – поддержал Жибрунов, и Борболин не удивился его вмешательству в мысли.
– Да, да! – подхватил он. – Но ведь и не совсем, а?
– Конечно. Все дело в уровне: на своем она права безусловно, а приподними планку…
– Вот-вот! Уровень, точка зрения…
– Но в том-то и дело, что всегда приходится общаться с женщиной на ее уровне. Заведомо проигранная ситуация. Так крепко стоят они на земле.
– Еще бы. А у нас-то, на том уровне, такой точки опоры нет. Но ведь и им нельзя же так.
– Ну, тут природа. Даже вот смещенный центр тяжести… – Жибрунов налил.
– А самое страшное, – застыв взглядом на поднятой рюмке, Борболин сморщился в древнегреческую маску, – что я ничего не чувствую. Ничего. – Рука его кочегарно забросила жидкость из рюмки в рот. Маска сменилась на другую, из финальной сцены. – Понимаешь?
Жибрунов на выдохе кивнул. Еще бы он не понимал!
Как хорошо все-таки, что бы там невнятное ни крылось за обозримым горизонтом, когда здесь, рядом, тебя кто-то понимает.
– Но – ни слова. – Борболин переживал катарсис. – Она – замечательная женщина.
– Женщина… – не совсем точным эхом отозвался Жибрунов.
– Нет, ты не прав, – осмелел Борболин. – Я не потому, что выпил. Она действительно…
– Да я знаю. Редкая жена.
Жибрунов вздохнул, приподняв плечи. Он уже подустал, скованный необходимостью попадать в блуждающую десятку, и с облегчением услышал:
– Ладно. Все. Почитай лучше что-нибудь.
Борболин оперся щекой о кулак. От «не жалею, не зову, не плачу» подкатывали слезы, но «упоение в бою и бездны мрачной на краю» высушивало их мужественным огнем.
– Да… – вздыхал Борболин («На свете счастья нет…»). – Точно…
– Не огорчайся, Коля. – Жибрунов накрыл его руку ладонью. – Как говорил Толстой, все образуется.
Борболин обмяк, тепло и необыкновенно стало, что его назвали по имени. Он привык даже от жены слышать бульканье своей фамилии, а имя прозвучало так нежно, ласково. Он умилился собеседнику и самому себе.
– Будет и на нашей улице… – и, чтоб не заплакать, сгреб в кулак фужер. Фужер ожил, но не долго мог вынести это непривычное стеклу агрегатное состояние. Жибрунов подобрал осколки и попытался спрятать их в карман.
– Ну что, мальчики? – монументально выросла рядом с их столиком официантка.
– Он – настоящий поэт, – сказал Борболин невпопад.
– А он – композитор. Ищет звук разбивающихся надежд.
– Вот именно! – Борболин обрадовался здравому объяснению.
– Композитор, – не совсем поверила официантка. – Два рубля, – и сразу раскрыла свои карты: – А то милицию зову.
– Хоть три, – спасовал Борболин, и официантка сорвала банк.
Жибрунов добрался до «бросьте же борьбу», но Борболин его уже не слышал – он уже почувствовал. Только не было ни сил, ни времени, чтоб обрадоваться этому как факту, потому что и факта не было. Это уже не факт биографии, когда поглощает и сминает человека, а что-то похожее на судьбу, которой противопоставить нечего, кроме жалобы, слез, саркастической усмешки, обреченного вызова. Вот он, напротив себя: пустота в обводе костюма, черная дыра, куда бездонно ссыпаются мысли, чувства, разбитые надежды. Все стало больно и отчаянно.
– Слушай, пойдем куда-нибудь?
– Куда? – готовно отозвался Борболин. Идти, действовать, доказать.
– Ну… – Жибрунов неопределенно покрутил в воздухе пальцами. – А у тебя некуда?
Очутившись на улице, Борболин ощутил подъем и выскочил на мостовую. Махал рукой проезжавшим машинам, яростно грозил вслед ускользавшим габаритным огням. «Сейчас, сейчас!» – кричал он Жибрунову, но автомобили огибали его, не останавливаясь. «Давай сюда, дорогу перекроем!» Он подбежал к тротуару, за Жибруновым, но того не было видно.
– Чего там перекрывать, я подвезу, – посочувствовал какой-то мужик в форме.
Борболин даже не обрадовался нечаянной удаче. Так и должно быть.
– Сейчас, погоди, только Жибрунова… – Показалось, тот мелькнул у входа. – Сеня! – Нет, показалось.
– Ладно, обойдемся без Сени. Полезай.
Машина стояла тут же. Милиционер подсадил Борболина и сел сам. Борболин наклонился к шоферу через окошко:
– Едем к жене! – Решение пришло только сейчас, но было единственно верным.
– И мне к жене… – еле выговорил из темноты кто-то напротив.
– Да ты… я тебе за свою жену… – Борболин рванулся к его лацканам, но пока отыскивал их у ватника, невидимая сила отбросила его назад на жесткое сиденье.
– Без рук! Все к женам попадете. К теще на блины. – Старшина гордился, что не потерял чувства юмора на своей тошнотворной работе.
И тут Борболина вырвало.
Когда пришла бумага из вытрезвителя, Борболина решили разобрать на профсоюзном собрании. Почему-то вообще приняты собрания, на которых разбирают, но никто не догадался ввести каких-нибудь разбираний, чтоб собрать.
Конечно, Ираида Степановна первой вступила в открытый бой с распущенностью и хулиганством, вставляя давно забытые термины. Обилие раздумчивых междометий делало ее речь похожей на осмысленную. Начальник высказался, как всегда, весомо и аргументированно. Слова его были безошибочно верны.
Борболину было тошно и стыдно. Провалиться сквозь землю мешала только неуместная честность третьего закона Ньютона.
Большинство, по обычаю, предпочло бы отмолчаться, но боевитый задор пожилой женщины, а также содержательность выступления начальника оживили массы и многих заставили высказаться. Раздавались, правда, и соглашательские голоса, но в основном осуждение было единодушным. Даже Жибрунов не удержался, что это все же безобразие. Единогласно постановили лишить премии и не давать отпуска летом – только Ираида стояла за более решительные меры, да один из техников, разобранный в прошлый раз, воздержался.
Борболин обрадовался, когда все наконец закончилось. Но радость была непродолжительной – стоило вспомнить, что говорили о нем. А вспомнить стоило, потому что говорили справедливо. Только все равно это не укладывалось в голове, а постоянным ванькой-встанькой вывертывалось из скользких пальцев стыда «не может быть». А потом снова со спины слезала кожа, когда он понимал, что и пьяным, и хулиганом, и в милиции был он сам. Что ж, возмездие по заслугам. Хотя могли бы ограничиться и одним каким-нибудь взысканием. Ведь никто даже не поинтересовался, что и как на самом деле случилось, в голову никому не пришло. Но мог хоть намекнуть Жибрунов. И ведь сам тогда был с ним, сам пил и даже на его деньги. Хоть дело совсем и не в деньгах.
Борболин включил телевизор. «Время» шло, но как-то не смотрелось. Он проговаривал множество вариантов серьезных и одновременно остроумных возражении. Вот так, выдержанно, достойно. Он сам сумеет ответить за свои поступки.
Когда зазвенело в ушах, он машинально подошел к двери. За порогом стояла жена, ногой поддерживая чемодан.
– А где лыжи? – ничего лучшего не мог он придумать.
– Лыжи? Зачем нам лыжи? – Она шагнула к нему, пала на грудь. – Я все знаю.
Чемодан поколебался и тоже упал.
Такой ночи Борболин еще не знал.
Лодка неспешно плыла, миновали край света, достигли края тьмы. Там оказался серебристый залив. Где-то далеко, как в каменном тазу, перекатился гром. Но затихло без последствий, обошло стороной.
В саду за домом мама варила варенье. Из-под донышка ложки – он не успевал донести до рта – срывалась оваловая капля.
Уже вынесены вещи, в опустевшей комнате – лишь осадок лета, то, что вспомнить через тридцать лет. Пыльный прямоугольник на месте дивана, и свет не прикрыт абажуром.
На берегу озера, уроненного с неба, тень жены была прозрачна, и сквозь нее темнела трава. На берегу озера, где дождался и переживал чуть скошенную солнцем и восстановленную памятью тень, складывалась вечность, обрамленная мигом, когда дождь внезапно по воде, траве, пыли, – и он обнял ее, хоть чуть-чуть защищая руками.
Только однажды он споткнулся, начав было: «Не понимаю, как Жибрунов…». – «Не думай об этом. Все равно у тебя премия маленькая, – сказала жена, лодка черпнула воды, но тут же выправилась: – А я тебя все равно люблю. Ты – настоящий… Можешь закурить, если хочешь», – добавила она, помолчав.
Лодка качалась, открытая звездам.
Жибрунов поглядывал с улыбочкой.
– Пойдем покурим? – предложил, напрягшись, Борболин.
Но когда вышли на лестницу, Жибрунов опередил:
– Ну, приговоренный, как себя чувствуем?
Борболин отупел, но все-таки собрался:
– Зачем ты это сделал?
– Что? – посмотрел Жибрунов непонимающе.
– Зачем голосовал?
О проекте
О подписке
Другие проекты