Аксиома выбора эквивалентна
принципу вполне упорядочивания.
Еврей, монгол, и славянин, и немец,
И всем я чужд, никто мне не чужой.
Путь до меня от корня не измерить
Числом колен. Им только я прошел.
Я порожден предельным ординалом[2]
И даже регулярным, может быть.
Внутри меня все неоригинально,
Все из чужих начерпано корыт[3].
Но не боюсь, что мне не хватит места,
Что взятое мой завершит остов
Или чему-то с чем-то будет тесно:
Принять готов и разместить готов.
Но, чтобы стать моей, любая малость
Должна, пройдя, меня прошить всего;
И цель стиха – его мне конфинальность,
А средство – быть открытым для него.
От начала и до середины,
С середины к грустному концу
Как суда затертые во льдины
Нас несет к терновому венцу.
Мы все медлим, медлим прорываться.
Медлим бросить нашу суету.
Мы твердим себе, что люди-братья
Ужаснутся и исправят путь.
Чьи-то руки уже треплют платье.
Струйки крови уж бегут по лбу.
Боже мой, сдержи мои проклятия.
Господи, еще со мной побудь.
…эту муку никак не выдернешь,
не лисенок она, не нож.
В кость вросла, рассекая мужество.
Пошевелишь – кромсает плоть.
Я ее обращу жемчужиной,
раз ни вынуть, ни расколоть.
Автор об этих стихах: «Это мне кажется самым слабым из приведенных стихов. Оно – подражательно и по форме и по содержанию (“Гамлет” Пастернака), но, главное, оно написано подражательным молодым человеком (князь-мышкинствующим), ставшим в позу “типологического Христа” и таким себя осознавшим.
Все же почему оно сохранилось? Думаю, из-за силы предчувствия надвигающегося и, возможно, смертельного несчастья».
В связи с этим же текстом он упомянул: «еще отрывок из забытого (что-то там “…о происхождении жемчуга”) – подражания уже цветаевскому: “Все перемелется, будет мукой, нет лучше мукой!” Это еще прямо относится к вопросу об оборачиванию словами».
У нас действительно был какой-то разговор об “оборачивании невыносимого словами”, но, к сожалению, я его совсем забыл.
Пойдем, я тебе покажу кое-что.
Идем. И идут они вместе.
И все бы могло у них быть хорошо,
Когда б не неиствовал ветер.
Он их разнимает и тащит их врозь,
Метет, задувает все свечи…
Так слабо зимой доносится сквозь
Вой ветра вопль человечий.
А ветер и камень сотрет в порошок,
Задушит, спасения нету.
И все бы могло у них быть хорошо,
Но негде укрыться от ветра.
Мы уехали не из места,
А из времени вон уехали.
И ничто не возникнет вместо.
Меж громадами – только эхо мы.
Восемнадцати лет уехав,
Вы полвека лет восемнадцати,
И несчастное ваше эхо
Все полвека будет метаться.
Будет рваться, искать отдушины,
Кто в занятиях, кто в веселии,
Кто в общеньи с такими ж душами,
Но что может душа бестелая.
Никакой не явиться новости,
Не меняться ни снам, ни радостям.
Равным стать и остаться тождеством.
Между ними не стало разницы.
Мы были стукнуты —
И в темном промежутке
На черном дне сохранены на черный день.
Но все, что мы рожаем без рассудка,
Вернется с нами, будет наша тень.
А мы и сами возвратимся, словно тени,
И не найдем ни корня, ни ростка.
Прийти в страну родных растений тенью
Сорокалетнего немого старика.
Кого ж мы приведем с собой? Тень тени?
– Нет.
С собой мы приведем своих детей.
Растерянных, измученных потерями,
Лишенных человеческих путей.
Так тянут тени нити поколений.
По строчке “На черном дне сохранены на черный день” автор прошелся не раз. Он говорил, что со временем сообразил, что она навеяна пастернаковским “Уж мне не позабыть о дне, когда на океанском дне…”, т. е. это хоть и невольный, но плагиат. Но дальше он и пастернаковскую строчку обвинял в типологическом плагиате, поскольку “этот банальный каламбур естественно должен прийти в голову сразу многим. Пользоваться такими фразами – дешевка!”.
Коробка с красным померанцем —
Моя каморка.
Б. Пастернак
Коробка с красным померанцем,
А нам без срока
Жить с померанцами бок о бок,
И нет порога.
И некуда от них деваться.
Огромный короб —
Коробка с красным померанцем
Накрыла город.
Накрыла склоны гор и дали,
Вобрала море.
Клаустрофобией зажала,
Заткнула щели;
А нас ведь даже не сажали,
Мы сами сели.
Понятно, речь тут о померанцевых (в частности, цитрусовых), но автор как-то заметил, что связывал это и с эссеистикой Григория Померанца.
Все учтено в потоках чистогана.
Все учтено, все учтено,
И даже то, могучим ураганом
В Европу Веной вскрытое окно.
Далее шли два стихотворения, которые автор иногда называл: первая и вторая баллада. Их форма лишь отдаленно напоминает французскую балладную форму, да еще и без схемы рифмовки. Почему-то автору эта ложная “балладность” была дорога.
Среди выщербленных скал в сторонке
Сидит мальчишка у тропы.
Глаза больны и пальцы тонки,
А ощущения – тупы.
Он ждет кого-то, ждет спасения,
Он ждет, Спаситель не идет,
И искривили опасения
Сухой, чуть приоткрытый рот.
Но вот фигура, и, как кошка,
Бесёнок мой припал к ногам.
Прощенья просит, просит крошки,
А тот перешагнул, немножко скользнув по сведенным рукам.
Глаза он поднял, непрощенный:
Прозрачный шлейф и ласты ног.
Господь, конечно, ни при чем, но
как я ошибиться мог?
………………………………………………………………..
………………………………………………………………..
И снова ждет – паук в засаде,
И повторяется подлог.
То раз в три дня, то трижды на день
Кричит “прости”, но глохнет слог.
Смотрю со стороны – и грустно,
И скучно, больно и смешно
Я бы тащил его наружу,
Но он ведь не пойдет со мной.
Была еще приписка автора: “Листок с этим стихотворением случайно нашелся. На нем еще четыре строчки, формально дополняющие его до балладной формы, но в остальном – лишние. Зато сбоку такой апограф (или гипограф?):
Ну вот, обидел паука,
Моя небрежная рука
Порвала паутинку —
Его авоську с рынка,
С паучьей свежей пищей.
Паук в углу, как нищий”.
Пропущенные строчки он мне, разумеется, не сообщил, а про паука устно читал: не “авоська”, а “корзинка с рынка”.
И скучно, и грустно, и нет больше сил
Сносить эту смертную муку.
Меня кто-то тупо и злобно избил,
На дыбе мне выломал руки.
И вот я вишу. Оборваться – конец,
До верха добраться не в силах Вишу, подо мною внизу студенец —
Кровь, кости и рваные жилы.
Со свистом проносится мимо меня
То камень, то битая склянка,
А то пролетит и, о камни гремя,
Сомнется консервная банка.
Какое веселье, везенье весь день
потратить на это висение,
А к вечеру, как ему только не лень,
Палач возвратится усердный.
“Ну что же сегодня, помнем ему мозг
или, может, возьмемся за сердце?”
В руках его я как податливый воск,
Но мне очень больно, поверьте.
День снова проходит, и снова игра
для беса, за сутками сутки.
Веревка, однако, тоньшает. Ура!
Висеть остается минутку,
И рвется. Я в бездну врезаюсь, и вот
Поспорит о мне с моим ангелом Тот[4].
Забрало опущено намертво,
Копье – на уступе щита,
И всё, что царапалось, замерло,
Надежда и всё – суета.
Я долг понимаю по-своему,
Но, как его ни понимать,
Настолько тут все пересолено,
Что шлем не придется снимать.
Пожалуй, нет смысла пришпоривать,
И так ждет достойный удар.
Успел еще крикнуть: – До скорого! —
Пока из седла вылетал.
Я выбит – казалось бы, кончено,
Но, недолетев[5] до земли,
Увидел я нового конного,
И вызов ему понесли.
1983 г.
Совершенно не понимаю, почему именно тут автор решил поставить год написания.
М., крестной
Измучен до потери воли к жизни
Я между унижением слуги
И наглостью хозяина бесстыжей.
С уверенностью собственной руки
Ее неверностью. И превосходством хама
Над честью. И невинностью в капкане.
И знать, что был – и был зарыт талант,
И мощь предать – чтоб в немощи укрыться,
И чушь нести – чтоб не кусаться с крысой.
А чтоб не врать – являться дураком,
Не злу служа – использоваться злом.
А выход – только шаг в оконной раме.
Но не могу же я расстаться с Вами.
На мое замечание, что первые шесть строк – слабые и банальные, автор воскликнул: “Разумеется! Так же, как у Шекспира. Зато какие следующие шесть!”
Я хотел отправить это в раздел переводов, но автор не разрешил. Сказал, что это не перевод 66-го сонета, “66-й сонет” – только название стихотворения. Хотя я с ним и не согласен, пришлось уступить.
Наконец-то отпыхало лето,
Без движений немного знобит,
И на женщинах что-то надето,
И теплей и понятней их вид.
Наконец колесо провернулось
И опять замерло'[6] на нуле,
И помеченный крестиком нулик
Задрожал на оконном стекле.
Мы катились, мы долго искали
Где тут дом, где присесть, где мы сами,
А стекло запотело, и капли
По нему покатились слезами…
Вот и время разбрасывать камни.
Камни знают это и сами,
но и зная, летят со слезами,
об углы разбивая грани.
Рвутся нити со звоном в ткани
из которой завеса в Храме,
меркнет солнце, уходит Свет.
Распинается мироздание:
“О Спаситель, останься с нами!
Неужели нельзя умнее?
Неужели мало умение
всех веков и всех поколений,
чтобы Слову коснуться тления?”
Но и камню и ткани ясно
Ясно, что их мольбы напрасны,
что иного у Бога нет!
А за этим, кося за шоры,
иудеи чинят заборы.
Их ни горе камней не ранит,
ни смертельное ткани пение,
ни…
“дальше забыл”.
При этом несколько раз приводил это как пример пользы забывания.
Устно еще пояснял, что под “чинят заборы” подразумевал иудейские ограды вокруг “закона”, но не обошлось и без шуток про “починяют примус”.
О проекте
О подписке