Когда он поднялся, то увидел себя в небольшой комнате, устланной коврами; у окна стоял небольшой стол, заваленный книгами и бумагами; пред ним как будто вырос из земли среднего роста красивый старик, с сильною проседью в бороде. На нем был простой серый подрясник, припоясанный золотым кушаком, а темно-русая голова его, с сильною проседью, не была ничем покрыта.
Отец Никита подошел под его благословение.
– Благословен приход твой, – сказал патриарх, крестя его двуперстно. Полюбовавшись затем с минуту на двадцатилетнего красавца и атлета[3], патриарх милостиво продолжал: – Коль не сказали бы мне бояре и Нефед Козьмич, что ты разума полный и устроитель церковного благолепия, я бы предложил тебе, сын моя, расстричься и идти в передовой царский полк. Но, говорят, ты полон премудрости… Откуда ты взял это? Нефед говорит, что ты и по-гречески знаешь.
И при этом патриарх заговорил по-гречески:
– Я изучил греческий и латинский языки в неволе… Папа готовил вместе с моим освобождением и унию, но он ошибся: от веры своей мы, русские, не отречемся. Правда, знание – свет, а невежество – тьма, я поэтому и печатное дело вновь завел, и в Чудовом монастыре учат по-латыни и по-гречески.
– Изучил я греческий язык, – сказал отец Никита по-гречески, – у тестя своего, в селении Вельманове… Потом в Макарьевской обители.
– Вельманово – это поместье бывшего воеводы царя Ивана Грозного. Ты из крестьян?
– Из крестьян, отец мой, Минич.
– Носишь ты отчество знаменитое, Козьма Минич Сухорукий, отец Нефеда, носил это имя. Сын мой, носи его высоко – и Бог тебя вознесет. И апостолы были простые рыбаки. Наше святительское призванье тоже апостольское, и многие из крестьянства были великие святители, у нас, правда, не столько, как в Малой Руси. Учись всегда и постоянно, – видишь, какой я старец, а все еще учусь. Теперь скажи, в чем твое дело?
Отец Никита передал, как на духу ему созналась царская невеста, что она испорчена Салтыковыми и за что именно. Патриарх пришел в сильное негодование.
– А если это будет не доказано? – воскликнул он сурово. – Знаешь ли, думские бояре и окольничьи сидят и гниют у меня в тюрьме за ябеды и недоказанные изветы. Я хочу вывести кляузу…
– Велишь меня, святейший патриарх и великий государь, тогда казнить, – отвечал бесстрашно отец Никита.
С минуту патриарх глядел прямо и пристально в глаза молодого священника и еще суровее произнес:
– Да, знаешь ли ты, извет твой на племянников царицы? Возьми лучше назад свое слово.
– Я духовный пастырь, – с жаром возразил отец Никита, – а пастырь должен положить душу свою за овцы. Готов пострадать на кресте правды ради, хоша бы пришлось осудить и саму царицу. Целовал я крест царю и повинен говорить правду без лицемерия.
– Прав ты, сын мой, ступай с миром, а я учиню сыск и кару, хоша бы не токмо племянники инокини царицы, но и родная моя дочь, Татьяна Михайловна, повинилась в сем деле.
Отец Никита вновь распростерся трижды перед патриархом и поцеловал его руку.
– А ты, – продолжал патриарх, – пока пойдет сыск и суд, заезжай в Чудов монастырь, там увидишь, как учат по-гречески и по-латыни; да в печатню мою загляни.
Было это сказано очень милостиво и сердечно.
Отец Никита вновь поклонился и вышел.
Услышав подробности этой беседы, Нефед Козьмич воскликнул, садясь с отцом Никитой в свою колымагу:
– Умные люди друг друга скоро понимают. Патриарх – великий святитель, а ты хошь из крестьян, но коли захочешь, то не будешь менее святейшего. Исполать тебе и слава, сын крестьянский, Никита Минич; недаром носишь ты отчество великого моего отца, – сказал патриарх, – да это и мой сказ. Сегодня была встреча двух великих святителей, и мы отслужим сегодня же молебен после обедни, а там зададим пир.
Нефед велел кучеру остановиться у Успенского собора и приказал отслужить молебен за рабов Божьих Филарета и Никиту.
Царь Михаил Федорович продолжал в это время жить в Грановитой палате, и очень просто: все было бедно и скромно. В то время больше думали о войне, о борьбе с внутренней крамолой, чем о роскоши и пышности.
Самая палата не столько была занята царскими покоями и комнатами, как битком набита была придворными, приживалками и приживалами, скоморохами, бахарями, дураками, домрачеями, цимбалистами, карлами и иным потешным людом. Пока же Филарета Никитича, отца царского, не было, все это сплетничало, интриговало и своевольничало и более было хозяином во дворце, чем сам юный царь Михаил. Загнанный с детства и воспитанный среди женщин и в женском монастыре, напуганный тогдашними событиями, страданиями всех своих родных и отца, наконец, слыша с детства о страшной смерти Дмитрия-царевича, всех родственников и ближних бояр царя Ивана, слыша о трагической смерти Лжедмитрия и падении Василия Шуйского и о других ужасах того времени, царь Михаил сделался робок, неразговорчив и уступчив при настойчивости кого-либо.
До возвращения Филарета из Польши им владела поэтому мать-инокиня, а когда возвратился отец, то Михаил был рад, что тот захватил все в руки, так как его самого перестали тревожить и нарушать его покой.
Весь день Михаил поэтому проводил или в церкви, или ездил на поклон к матери в Вознесенский монастырь, или же к отцу в патриаршие палаты, а у себя дома он принимал бояр и окольничих и слушал городские новости и сплетни, иногда выезжал на соколиную охоту и в окрестные монастыри.
Но больше всего он любил потешное общество, и разновременно у него перебывали: бахари – Клим Орефин, Петрушка Тарасьев, Сапогов и Богдашка; стомрачеи – Богдан Путята, Гаврилка Слепой, Янка, Лукашка, Наум и Петр; гусельники – Уезда, Богдашка Окатьев, Власьев и Немов; скрыпачники – Иванов, Онашка, немчин Арманка.
Постельничий царский управлял этим людом, и часть царицыной Золотой палаты занята была для потех.
Хоромы же царя были скорее похожи на дворец зажиточного боярина, чем на царские палаты; только выезды его, с боярами, окольничими, конюхами и скороходами, напоминали Москве, что в Грановитой палате живет царь.
Выехал Михаил Федорович после обедни в тот день, когда отец Никита представлялся патриарху, сначала к инокине-матери, а потом к отцу.
Патриарх принял сына в той же комнате, в который мы видели отца Никиту.
Он обнял его и поцеловался с ним, а тот потом поцеловал у отца руку.
Патриарх сам сел у стола, а сын поместился на стуле против него.
– Недобрые вести, – начал патриарх, – от свейского короля Густава-Адольфа; отказывается он сватать за тебя сестру своего шурина курфюрста Бранденбургского, Екатерину… Пишет он, что ее княжеская милость для царства не отступит от своей христианской веры, не откажется от своего душевного спасения.
– И бог с нею, – отвечал царь Михаил.
– Это все, – продолжал патриарх, – мутят поляки. Дать нам сродниться со шведами не хотят они, боятся, что будут они нам союзниками, да, породнившись с царскими домами немцев, мы поспорим тогда и о польской короне.
– Но ведь насильно ничего не сделаешь, – вздохнул царь Михаил Федорович, – а жениться пора, все бояре да и все родственники так говорят… Годы мои уже такие.
– Была у тебя, сын мой, невеста, и богобоязненная, и добрая, и почтительная, Марья Ивановна Хлопова.
– Да, была она мила моему сердцу: жила во дворце под одною кровлею со мною; дружила с сестрицею моею царевною Татьяною Михайловною, да вот лихая болезнь приключилась, навек испорчена…
– И царица мать-инокиня любила и жаловала ее, царицей нарекла, Анастасьей именовала, в память бабки твоей Анастасии Романовны, жены царя Ивана Грозного, – продолжал патриарх.
– Такова воля Божья, – смиренно произнес царь Михаил.
– А коли б Марья Ивановна была не испорчена, женился бы ты и теперь на ней, мой сын?
– Уж очинно мила она была моему сердцу, – произнес, опустив глаза, царь Михаил.
– Что же скажешь ты, коль окажется, что она николи испорчена не была, да и теперь жива?
– На то будет соизволение и твое и матушки-инокини, я всякое родительское благословение приму с благодарностью.
– Ладно, сын мой, сегодня же соберу синклит родственный, бояр: Ивана Никитича Романова, Ивана Борисыча Черкасского, Федора Ивановича Шереметьева, и коль ты соизволишь заехать ко мне, то мы совершим сыск с божьей помощью. Только никому не говори, а наипаче матери, пока дела не соорудуем.
– Беспременно приеду ужо, опосля вечерни, – обрадовался царь, простился с отцом и вышел. После царского ухода патриарх послал тотчас за родственниками и велел быть к себе кравчему Михаилу Салтыкову и придворным врачам: доктору Валентину Бильсу и лекарю Бальцеру.
Все эти лица съехались вечером к патриарху и оставались в сенях, пока не появился царь; когда же тот вышел из колымаги, родственники его пошли за ним в патриаршую переднюю к заседанию: стол со скамьями, а для царя и патриарха кресла; горели люстры с восковыми свечами. Патриарх принял царя посередине передней и, поцеловавшись с ним, повел его к креслу; бояре разместились за столом. Потребовал патриарх, чтобы окольничий Стрешнев ввел Салтыкова.
Вошел Салтыков, поклонился образам, потом в ноги царю, патриарху и синклиту и, поднявшись, остановился против царя.
Начал патриарх:
– Расскажи-ка, боярин Михайло, как невеста царя заболела болестию неизлечимою.
Салтыков стал рассказывать, как это прежде он делал, что невеста царская страдает болезнею прирожденною, колики в животе схватывают, а там с нею обмороки, точно болезнь черная.
– Как же, – спросил патриарх, – ты узнал это?
Салтыков рассказал, что со времени переезда Марьи Ивановны во дворец часто с нею случались эти боли, а потом она попросила лекарства, и он взял его от доктора Бильса и лекаря Бальцера.
Патриарх велел позвать врачей. Оба вошли. Доктор был высокий, сухопар, с желтым лицом, а второй – толстенький, с жирными щеками и маленькими глазками.
Войдя, оба иностранца поклонились низко, дотрагиваясь руками до земли.
Патриарх обратился к доктору:
– Расскажи-ка нам, что за болесть была у бывшей царской невесты Марьи Ивановны?
– Болесть?.. – Он вынул носовой платок, вытер нос и пот и произнес протяжно: – Dispepsia.
– Dispepsia, – вторил ему помощник его, причем облизал губы, как будто он что-то проглотил очень вкусное.
– Dispepsia, – сказал патриарх, – это по-латыни значит расстройство желудка.
– Да, да, святейший патриарх, расстройство на желудка и на кишка. Бывает иногда и disenteria, а иногда и febris gastrica, но я дал… о что, герр Бальцер, мы дали тогда?
– Ревень.
– Да, да, ревень… на водка настой… Хорошо… очень хорошо… и на кишка… и на желудок…
– Один порций довольно, – поддержал его товарищ, – маленка стаканчик…у…у… очистит…
– А вы же много отпустили из аптеки? – продолжал допрашивать патриарх.
– Одна стеклянка большой, чего жалеть; на дворце мы не жалей, – произнес с достоинством толстый лекарь.
– А ты по скольку давал Марье Ивановне? – обратился к Салтыкову патриарх.
– Не помню, давно уже то было.
– Говори, – грозно произнес патриарх, – иначе допрос будет с испытом и со стряской.
– Три раза в день: натощак, пред обедом и вечером.
– И сколько времени? – изумился патриарх.
– Более месяца.
– Для какой же надобности взял у вас целую стеклянку большую, коли довольно маленькой чарки? – обратился патриарх к врачам.
– Боярин сказайт, много на дворец больной на живот, – отвечал доктор.
– И на кишки, – дополнил толстяк.
– Довольно, все сказали, теперь идите, господа лекаря, с миром, а Салтыкова в темницу до окончания суда над ним, – обратился он к стоявшему у дверей залы Стрешневу.
– Помилуйте! – завопил Салтыков, бросаясь на колени.
Царь Михаил Федорович с беспокойством завертелся уж на стуле и хотел было изречь прощение, да патриарх взял его за руку, а сам, поднявшись на ноги, произнес грозно:
– Государской радости и женитьбе учинили вы, Салтыковы, помешку и сделали это изменою, забыв государево крестное целование и государскую великую милость; и государская милость была к вам и к матери вашей не по вашей мере; пожалованы вы были честью и приближеньем больше всей братии своей и вы то поставили ни во что, ходили не за государевым здоровьем, только и делали, что себя богатили, домы свои и племя свое полнили, земли крали и во всяких делах делали неправду; промышляли тем, чтобы вам при государской милости, кроме себя, никого не видеть, а доброхотства и службы к государю не показали. Веди его, окольничий, прочь от царских очей, и в темнице пущай ждет свою кару.
Стрешнев вывел Салтыкова, и тогда семейный совет решил: отправить кого-нибудь за отцом и дядей Марьи Ивановны, Иваном и Гаврилою Хлоповыми, проживавшими в какой-то ничтожной своей вотчине.
Неделю спустя привезли их к патриарху, и те передали о своей ссоре из-за турецкой сабли и как с того дня оба Салтыковых, Михаил и Борис, сделались их врагами.
Отец бывшей невесты при этом объяснил болезнь дочери отравой, а брат его Гаврила утверждал, что, не привыкши к сладостям, она объедалась ими во дворце[4].
Патриарх и царь решились тогда отправить боярина Федора Ивановича Шереметьева в Нижний Новгород к бывшей царской невесте, вместе с придворными врачами и чудовским архимандритом Иосифом.
Узнав об этом от Нефеда Козьмича, отец Никита тотчас выехал обратно домой.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке