Потом, через восемь лет, от его фигуры брассиста не осталось и намека. В тридцать он выглядел на все сорок. Пять лет плавания на противолодочном «Доблестном» сделали то, что не могли сделать бессонные ночи учебы, суматошные дежурства на «скорой», два года стажировок и беспорядочная личная жизнь. Все начиналось с малого: тоскливого настроения, стакана неразбавленного спирта и краюхи черного хлеба – лишь бы только забыться от вахты до вахты, лишь бы только не видеть примелькавшихся лиц и вечно качающихся антенн, когда ты карабкаешься на мостик. Кренящаяся палуба. Сырая одежда, и то, к чему ты меньше всего подготовлен – обыденность происходящего, героика на корабле оказалась слишком шикарной вещью, как фортепиано «Безендорфер» в сельском клубе.
Однажды он сказал:
– Человеческий материал – хуже всего. С ним всегда надо держать ухо востро. Следует только привыкнуть. Я не привык…
В Североморске остались жена Лена и дочь Ксения. Перед тем как второй раз жениться, Иванов был у него в гостях, улица Северная застава. Прапорщик, Костин знакомый, получил на КПП бутылку коньяка, а Иванов – возможность неделю пожить у друга.
Костя сказал тогда:
– А помнишь Карпаты и?..
– Это было в другой жизни, – быстро ответил он, призывая друга неизвестно к чему – быть осторожным, что ли.
Должно быть, он сам заблуждался, ведь для того, чтобы увидеть свой след, надо оглянуться. В то время он оглядываться не любил, да и не умел просто.
– Какой жизни! – Когда Костя выпивал, он становился романтиком.
– Да, – тогда ответил Иванов, – хорошее было время, беззаботное… но я не хочу вспоминать об этом.
Там в их гостиничный номер зашли трое, и первым заговорил человек в бараньей папахе.
– Вы з Яремчи, что рядом с Шолотвино?
Хитрость его была простодушна, как и все в этом крае, и одновременно он был подкупающе искательным, так что Иванов прежде, чем ответить, решил, что имеет дело с каким-то администратором.
– Да, – ответил Иванов, поднимаясь с койки. Он читал газету. – А что надо-то?
Он успел натянуть брюки, пока человек в бараньей шапке, искушенно улыбаясь, смотрел на него. Наверное, у него был свой план разговора. Двое других держали свои головные уборы в руках и стояли поодаль.
– А где ваш инструктор, Юра? – пошарил взглядом по комнате.
– По-моему, – ответил Костя, отставляя в сторону утюг (они готовились пойти в ресторан, и Костя предвкушал возлияния местными наливками), – играет где-то то ли в теннис, то ли парится в сауне.
– А вы не могли бы нам помочь? – И снова оборотился к Иванову, должно быть, он внушал ему доверия больше, чем Константин, на лице которого были написаны всего его страсти к женщинам и Бахусу.
– А что, носить что-то?
– Да ни, треба работу провесты…Александр Иванович просит вас помочь нам. – И почему-то многозначительно подмигнул.
Должно быть, это была его хитрость – таинственный Александр Иванович.
– А что надо? Носильщик? – Костя еще ничего не мог понять, перед ним лежали брюки, которые он по привычке клал на ночь под матрас.
– Да ни, допомога… – И снова подмигнул, на этот раз и ему.
– Ага… – чуть растерянно произнес Костя и вопросительно уставился на Иванова, мол, какие-то загадки.
– Поможем, поможем… – заверил он человека в папахе, – чем можем… с удовольствием…
– Я прошу вас допомогты нам зробыты дим, – человек сразу обрадовался, – обладнаты… Треба там дранкуваты, – быстро произнес он. – Если вы можете?
– Можем, можем, – в тон ему ответил Иванов.
У него появилось ощущение, что что-то должно произойти.
Они оделись и вышли с разочарованным Костей вслед за горцами и поехали в тряском «газике» куда-то под гору, а человек в папахе, оборотясь к ним с переднего сиденья, продолжал:
– Познакомитесь с нашим Александром Ивановичем. Он проходыв дийсну вийскову службу у Черни. И оженывся здесь. Он робыт ликарем.
– Кем? – переспросил Иванов, чувствуя, как он приближается к странным событиям.
– Ликарем, – пояснил еще раз человек. – Александр Иванович третий человек в округе писля ксенза, писля дыректора школы…
– А… – только и произнес Иванов.
Свет фонарей слепил глаза. Мелькали заборы и деревья. Поверх всего скользила вечная луна и ночной мир – плоский, как фигуры в китайском театре. Машина остановилась, и они стали подниматься по лестнице куда-то вверх под реснитчатые верхушки елей. Его вдруг беспричинно охватил страх незнакомого места, и сердце забилось сильнее. Внизу, обрамленное снегом, блестело Сеневирское озеро. Горцы в своей мягкой обуви шли быстро и ловко. Один Константин недовольно сопел от натуги. На террасе перед домом их ждал человек в белом костюме, в белой рубашке, но без галстука:
– Добрый вечер. Слава Иисусу, – сказал он. – Звидкиль вы родом?
– Из Сибири, – ответил Иванов, и человек ему сразу понравился.
– И я из Екатеринбургу, – обрадовался человек в белом костюме. – Але тут давно уже роблю головным ликарем, тому я поважаема людына…
И только тогда Иванов понял, что человек в папахе действительно управляющий, потому что, очутившись рядом с Александром Ивановичем, он почему-то снял шапку и теперь скромно держал ее в руках.
– Дiм з трех поверхамы, – сказал Александр Иванович, доверительно кладя Иванову на плечо ладонь и поворачивая к темному силуэту дом. – Велыка споруда. Бассейн. – Повел их внутрь и стал показывать комнаты. Голые лампочки одиноко горели под потолком. – Тут буде кабинет, тут буде сауна. Кимната видпочинку жинки. Туалеты…
Они, невольно улыбаясь, ходили следом. Костя оставался недовольным. Дом пахнул деревом и свежей побелкой.
– Нам треба покласты дранку. Вы можете? – Он повернулся и посмотрел на них необычайно серьезно, словно от них зависело что-то важное в его жизни.
– Ну конечно, поможем, – сказал Иванов, и Костя незаметно ткнул его в бок. – А как вы это делаете? – спросил он, делая шаг в сторону, чтобы избежать Костиного кулака.
– Кладемо и обрезаемо на мисти.
Костя саркастически хмыкнул в кулак и изобразил на лице удивление. Александр Иванович вопросительно посмотрел на него.
– Делаем не так, – невозмутимо произнес Костя. – Дранку сбиваем на полу. А потом прибиваем на стену.
Он показал, как надо класть дранку. Чем они только в студентах ни занимались.
– А мы не додумались, – удивились те двое, которые в присутствии управляющего и Александра Ивановича так и не надели свои шапки.
За час они справились с одной комнатой. Потом появился управляющий в бараньей шапке, посмотрел на их работу и сообщил:
– Вы ему сподобалыся. Вы швыдко зробыли цэ. А зараз ходимо исти.
Они снова сели в машину и поехали на этот раз вниз, в долину. Их уже ждали. Александр Иванович снова встретил их у порога, и они выпили по стакану местного вина, вошли в дом, и здесь у него сладко екнуло в сердце, потому что вместе с хозяйкой дома стол накрывала и Гана. Их усадили рядом, и вдруг он понял, что все это сделано специально и, похоже, к нему приглядывались, и почему-то ему приятно и он не возражает. Так ему все и запомнилось: ночь, ели, горячее вино и Гана.
Он прятал свои картинки на самое дно. Приятные, веселые картинки, молодые картинки, горячие картинки.
Потом, через несколько лет, после одной из ссор выяснилось.
– Я не выношу запаха военной формы… на генетическом уровне, – заявила она ему.
Наверное, это было связано с севером. Он уже не помнил, но сцену сватовства и свою обиду запомнил, а теперь ее лицо стало просто лицом на фотографической бумаге, и с этим ничего нельзя было поделать.
Воспоминания всегда неизменны и постоянны, но они руководят тобой, в этом и заключается их парадокс, и тебе приходится только удивляться.
На похороны Ганы Костя не приехал – болтался где-то около Кубы в штормовом океане. Только отстучал несколько строчек: «Соболезную, скорблю вместе с тобой. Держись, старик».
Он был хорошим другом и всегда подписывал письма: «Твой Константин». А потом вдруг умер, и тело его во флотском мундире отвезли к родителям в Белгород. В восемьдесят девятом он был уже почти лысым.
Однажды она призналась:
– Я приручаю пойманного зверя…
Он это хорошо помнил. Зверем был он. Ему даже льстило вначале. Через много лет он понял, что значит быть зверем и что она имела в виду. У них просто не хватило времени, чтобы выяснить этот вопрос, но он понял, и теперь ему оставалось лишь рефлектировать, потому что теперь ничего другого не осталось.
«Но почему она села с этим типом в машину?» – страдал он. Вопрос, который мучил его всю жизнь.
Однажды у них с женой вышла первая ссора, а через день, когда они помирились, он ей сказал:
– В магазине ты тоже была просто отвратительна.
– Почему ты меня не остановил?
– Потому что ты моя жена, потому что я знаю, что ты совсем другая, а на все остальное мне наплевать.
Он лепил ее под себя, сам не ведая того. Что-то ему, наверное, удалось, где-то ошибался. Но главной его ошибкой оказалась армия, не медицина, конечно, а армия. Хотя в свое время он ее тоже любил. Потом он уже стал подстраховываться, думать за троих: за нее, за себя и за Димку. Этому учишься постепенно, сам не зная того – создавать себе любимого человека, надо только уметь прощать – прошлое со всеми его ошибками и неудачами, ведь женщина – это тоже прошлое, и из-за этого ты ее всегда любишь. Чувства не зависят от времени, а только от тебя. Время здесь – удача или неудача, не имеющее непосредственного отношения к любви. Ведь со временем ты чувствуешь себя в силах не только понять, но и, не рассуждая (скорбнее или опытнее, когда тебе уже все надоест и после всего, что произошло в жизни), оценить трезво, но не цинично. Пожалуй, скорбнее даже больше, потому что опыт, как факт, дело приобретенное, а значит, и вечное.
Потом, пожалуй, они больше не ссорились. Он не доводил дела до этого за те два года, что им осталось. И только, когда получил предписание явиться такого-то и туда-то сменить какого-то ошалевшего от радости капитана, вот тогда она ему и выдала то, что он вначале принял за минутную слабость:
– Я тебя не буду ждать, – сказала она. – Если ты не открутишься, то возьму Димку и уйду.
Он помнил еще одну картинку, вытягивая ее чаще других, хотя непосредственного отношения к ней она не имела: ее фигура на соседней полке, которая привиделась, когда они сутки тряслись в поезде (Костя похрапывал внизу). Он так уверовал в это, что едва не свалился на Константина – слишком крепко она врезалась в его память за две недели, чтобы оставить его в эту ночь. Вот эту-то ночь почему-то он тоже запомнил, пожалуй, лучше всего остального. Не две недели, проведенные вместе, а именно одна ночь в полупустом купе, полупустом вагоне, где он ее воскрешал одним воображением. Лежа на верхней полке, он лихорадочно записывал. Это был его первый опус: невнятные впечатления. У него были видения. То он вдруг видел ее в женщине на соседней полке, то она удалялась от него по коридору. Сутки возвращения домой были наполнены сладкой истомой, выматывающей, как головная боль.
О проекте
О подписке