Читать книгу «Осколки разбитого зеркала» онлайн полностью📖 — Михаила Анохина — MyBook.
image
cover

Одних жизнь обучает и переучивает довольно быстро, но есть категория людей, полностью не способная к усвоению этих уроков. Как «отлились» к двадцати годам в некую форму, так и существуют в ней до смертного одра. Федька Опенкин был из этой, неудобной во всех отношениях категории навек окостыжевшихся.

Федька еще раз посмотрел в окно. Жена стояла у подъезда с Веркой Большаковой. Глухое раздражение охватывало Федьку.

Трепаный рыжий кот, недовольный надвигающейся грозой, вылез из зарослей кленового куста и шмыгнул под выгнившую доску сарая. Кот Опенкина был тот, киплинговский кот, что «ходит сам по себе». На лето он поселялся в сарае и только на зиму приходил в квартиру на свое законное место под диван, к батарее центрального отопления. Летом не унижал себя просьбой поесть. Он обложил данью голубиную стаю и крыс. Кроме воробьев все было подвластно ему. Птичий пролетариат не терял бдительности, о чем не преминул с ехидцей заметить Опенкин, призрачно намекая на недавние события в Польше.

От Большаковой ушел муж года два назад, и она теперь при каждом удобном случае всем говорила, какая у неё распрекрасная жизнь открылась.

– Девы, я только и свет увидела. Живу для себя. А какие мужички на курортах – пальчики оближешь!

Она каждый свой отпуск проводила на курортах Кавказа. – Не то, что мой – вахлак!

Её вахлак был шофером, и Федька не раз ездил с ним «для развития кругозора» до самой монгольской границы по Чуйскому тракту.

Опенкин зло глядел в окно на широкий зад Верки. «Чисто стол обеденный» – не раз говорил он, а Клавка, ощеря мелкие зубы, словно ввинчивала слова:

– А сам-то? Глаза, как у кота, масляные. Одно слово – кабели!

Веркино незамужество сводило барачных женщин с ума. Её ненавидели тихой, тлеющей ненавистью. Джинсы, маникюр, – казалось им, посягали на незыблемое, данное судьбой и законом право видеть в мужьях своих нечто принадлежащее на веки вечные, святое и кровное, как мужнина зарплата, как неотторжимое личное Я.

Что из того, что Верка и в упор не видела барачных мужчин, пусть на стороне, пусть где-то, но то, на чем стояла и стоять будет барачная мораль, разрушалось Веркой Большаковой с наслаждением, с топаньем и приплясом.

Верка Большакова становилась обыкновенной советской проституткой, то есть женщиной, отдающейся мужчине не за деньги, хотя и этот момент отношений присутствовал, но определяющим было все-таки личное влечение и любопытство.

Женщины из барака видели в мужьях свою кровную собственность и относились к ней ревностно, и эта позиция находила понимание в общественных и государственных инстанциях. Семья – ячейка общества и эту ячейку нужно, во что бы то ни стало, укреплять! Женщина в барачной семье была и судьей, и прокурором, и защитником в одном лице. Это они, и только они, истинные судьи своим мужьям. Одни прощали им пропитую десятку, но устраивали долгие и шумные скандалы, если сумма пропитого, хоть на рубль выходила за рамки этого, негласного договора.

Другие выдавали «пропойные» деньги самолично, но ставили условие – «только дома». Третьи приурочивали к воскресенью или субботе, и пили, и пели вместе единым застольем, проявляя при этом удивительное единение душ.

Были в бараке и такие семьи, где мужья, несмотря на скандалы, устраиваемые женой с привлечением участкового милиционера и общественности, пропивали все подчистую. Могли ли барачные женщины спокойно взирать на Верку? Не могли!

Большакову вызывали в инстанции, но ничего такого, что можно было бы предъявить в качестве обвинения у этих инстанций не было. А самое главное, может быть, заключалось в том, что в самих этих инстанциях не было единодушной поддержки барачным моральным принципам и, кто знает, может быть в этих инстанциях, как нигде понимали не барачных женщин, а Верку Большакову.

Разумеется, не явно, а в глубине сознания, привыкшему говорить одно, думать другое, а поступать вопреки и первому и второму. Федька Опенкин пил очень редко, по случаю, а Клавка питала отвращение даже к сладенькому. Клавке завидовали. Муж ее на таком фоне выглядел трезвенником, что общественностью барака считалось несомненной и бесспорной заслугой Клавки, поскольку мужчина, по определению все той же общественности, изначально – порочная скотина и только усилия женской половины общества приближают его к образу человеческому. Наверное, поэтому Клавку избрали председателем домкома.

– Ну, заболтались, – сказал Федька, в который раз перекладывая с места на место газету.

«Литературку» он выписывал лет десять, прочитывал её от первой страницы до последней и всё аккуратно подшивал. Один раз Клавка чуть было не отдала их школьникам на макулатуру, но вовремя подоспевший Федька так накричал на неё, что той пришлось догонять двухколесную тачку и сбрасывать в пыль шесть свертков туго перетянутых шпагатом.

Опенкин в глазах барачной общественности слыл мужиком с ленцой, и это было странно, но вполне объяснимо, так как никому из них не доводилось работать вместе с Федором и на собственной шкуре испытать его остервенелую злость в работе. Поводом к таким суждениям послужили его моральные принципы, которые часто провозглашал Федор, по части «не укради». На взгляд общественности, они касались только личного, что же до государственного, то его сам Бог послал для людей смекалистых и рукастых.

Все, так или иначе, строили, а потому и тащили где доску со стройки, где кирпич и сараюшки, стоящие напротив барака, приобретали ухоженный вид, иные даже обзаводились вторым этажом, в общем, все кто как мог, обосновывались на долгую и обстоятельную жизнь. Федькин же сарай хирел, кособочился, а на крыше к июню вырастала трава.

Люди ухитрялись строить капитальные домики на мичуринских участках, а Опенкин и слышать об этом не хотел.

Если человек не дурак, значит ленивый, а лень, как известно, найдет десятки оправданий себе – так считали барачные мудрецы» обсуждая на досуге моральные принципы Опенкина.

Барак принадлежал маслозаводу и был давным-давно списан, а жильцы, по документам, жили в благоустроенных квартирах, поэтому земное начальство махнуло на него рукой. Изворачивалось начальство, но и народишко тоже не щелкал зубами, а изворачивался по мере сил и возможностей, один Федор не желал изворачиваться.

Он рассуждал так: «Раз барак маслозавода, а маслозавод государственный, то пусть государство и ремонтирует».

На что другие жильцы вполне резонно возражали:

– Вот потому, что барак и сараи государственные мы имеем полное моральное право брать с государственной стройки все, что нам нужно для ремонта.

Федька упрямо талдычил:

– Все равно это воровство, а я гвоздя гнутого не возьму!

Конечно, он лукавил и оттого, что лукавил, еще упорнее стоял на своем. Была в этом федькином повидении какая-то ущербность и он её чувствовал, но не позволял поднятся из глубин сознания на поверхность, словно знал, дай ей волю и она овладеет им, аследовательно, полностью обессмыслит всё его предыдущее существование.

Опенкин даже выдумал теорию жизни, по которой свобода человеческая зависит от меры вещей, находящихся в его владении. Знаменитое изречение: «Человек раб своих вещей» стало символом его веры.

Не раз в пожарке, где он работал, разгорались жаркие дискуссии о смысле жизни, в которых Опенкин принимал живейшее участие, тут он, что называется, был в своей стихии, любил поговорить за жизнь.

– Вот, скажем, купил я ботинки, – объяснял Федор, – и тотчас попал в зависимость от них. Поскольку они сразу же потребовали к себе моего внимания: просушить раз, почистить – два. А мне хочется газету почитать или еще чем-то заняться. Воли моей, выходит дела, нет. А если еще садовый участок взять или, скажем, вздумать машину купить? Это что же тогда получается? А получается так, что я должен полжизни на все это потратить? Полжизни, чтобы приобрести и оставшуюся жизнь, чтобы служить этим приобретениям. Где она свобода? Вот то-то же, что её нет!

Выходило вроде все складно, да вот беда, все слушатели Опенкина продолжали работать, чтобы приобретать и заботились о своих приобретениях. Что-то не то было в рассуждениях Федора, но доказать ему это «не то» сослуживцы не могли, да и, видимо, не очень-то хотели. Они посмеивались: «Складно говоришь, складно!»

И продолжали жить так, как и жили, работать, приобретать и попадать в зависимость от приобретенного, нисколько не сожалея о собственной несвободе.

Подобные разговоры кончались тем, что мужики крутили пальцем у виска, показывая, что у Опенкина не все дома, а если такие разговоры затевались на лавочке, перед окнами Клавкиной квартиры, под старым обломанным кленом, бабы единодушно цокали языком и сочувственно поглядывали на Клавку:

– Достался бабе мужик недоделанный, ленивый!

Клавка, впервые годы жизни, сначала робко, потом более настойчиво призывала приложить к сараю мужскую руку и даже соблазняла его:

– Поросеночка держать там будем. Вон-на на базаре-то цены «кусаются», а так… капусту, огурчики, картошечку, много её в подполе подержишь?

Федька был непреклонен:

– Чей сарай? Государственный! Вот пусть государство и дает материал на ремонт. Я его воровать не буду.

Но государство ничего не давало и давать не собиралась, нужно было брать самому, по возможности или по должности, как это было заведено.

– Феденька, зачем же воровать? На стройке бульдозерами в землю зарывают, а ты – воровать? Ты чё – спятил?

– Это ты спятила, дура! Воровство, оно и есть воровство, а что в землю зарывают, так это их дело. И замолчи об этом раз и навсегда, не то за себя не ручаюсь. Поняла?

Клавка поняла раз и навсегда, заглянув однажды в его черные бездонные словно омут, налитые беспредельным гневом и тоской глаза. Больше она к нему не подступала с сарайчиком, который ветшал буквально на глазах, но поняла его вовсе не так, как он хотел, объяснила все природной ленью, а не какими-то возвышенными принципами.

Соседки подтвердили её выводы:

– Лень все это, а принципы у него для большего форсу, чтобы, значит, мы не такие, как все!

Клавка окончательно поняла, что с мужем ей не повезло, не семьянин он, уже на третьем году жизни, но когда Опенкин ни с того ни с сего принес в дом пишущую машинку, ухлопав на нее всю зарплату, это для неё стало окончательным подтверждением, что у мужика не все дома. На недоуменный вопрос жены:

– Ты что? Её жрать месяц будешь?

Федька ответил так:

– Не жрать, а задумал я роман написать.

– Чего-чего? – с ходу не поняла Клавка.

– Разве я не человеческим языком объяснил? Роман писать буду по вечерам. – У Клавки от такого заявления буквально отвисла челюсть, через минуту она упала на диван и, захлебываясь в истерических рыданиях, запричитала: – Связала меня судьба, горемычную, с идиотиком жить.

Чувствуя себя виноватым, что без ведома супруги издержал такую необычную сумму – свыше ста пятидесяти рублей, Опенкин заискивающе начал:

– Клав, а Клав я пить совершенно, ну начисто брошу, а роман я за месяц накатаю, а ведь за него тысячи платят…

Упоминание о тысячах, даже отдаленных, мифических, если и не примирило Клавку с потерянными деньгами, то отчасти умерило отчаяние.

– Тебе, дураку, тысячи заплатят? Держи карман шире. На писателей, небось, учатся.

– Нет, Клава, на это не учатся, это по природе, как голос. Как этому человека научить возможно? Никак, верно?! Но Клавке было все равно, верно это или не верно к тому же у неё было своё мнение о природных способностях мужа:

– Вот, поприроде. А у тебя что, много этого, поприроде?

– Мне один верный человек сказал. Большого ума человек. Писатель, между прочим. «Есть в тебе, Федя, этот самый, дар Божий, не зарывай его в землю, это грех».

– Ну да! А ты и уши развесил? Ему что? Слово-то заемное, что ли? Где он, а где ты? Горе ты луковое. Клавка мысленно смирилась с покупкой, да и что теперь сделаешь? Она понимала – денег теперь не вернуть, но еще по инерции продолжала «пилить» Федьку.

По вечерам, когда Опенкин тыкал указательным пальцем в клавиши, Клавка смотрела на его широченную спину, толстую крепкую шею и думала про себя: «Мужики, что дети малые, а чем бы дитя не тешился, лишь бы не пил, да по бабам не шастал».