Во время обеденного перерыва я сбегал в ближайший супермаркет, чтобы купить сэндвич с копченой говядиной, картофельные чипсы и маленькую бутылочку вишневого сока.
Перед кассой стояла очередь, и я решился сделать то, чего обычно избегаю, – направился к кассе самообслуживания.
Ничего хорошего из этого не вышло. Впрочем, день у меня не задался с самого утра.
Бестелесный женский голос сообщил мне о «неопознанном предмете в упаковочной зоне», хотя в упаковочной зоне не было ничего, кроме покупок, которые я только что отсканировал.
– Пожалуйста, попросите сотрудника магазина вам помочь, – женским голосом произнес робот, будущее нашей цивилизации. – Неопознанный предмет в упаковочной зоне. Пожалуйста, попросите сотрудника магазина вам помочь. Неопознанный предмет в упаковочной…
Я оглянулся вокруг.
– Извините… Есть здесь кто-нибудь?
Никого. Ну ясно, что здесь делать персоналу? Зато я увидел группу подростков, одетых в школьную форму Окфилда, но с кое-какими вариациями: белые рубашки, несколько зелено-желтых галстуков. Они с банками напитков и пакетами с едой стояли в очереди к кассе и дружно таращились в мою сторону. По их репликам я понял: они узнали во мне нового учителя. До меня донесся дружный смех. Снова навалилось опостылевшее чувство: я живу не в своем времени. Я тупо пялился в монитор и слушал голос робота; голова раскалывалась, а в душу закралось сомнение: может, Хендрик был прав? Может, мне не стоило возвращаться в Лондон?
Шагая по коридору в учительскую, я прошел мимо женщины в очках. Той самой, что я видел в парке с книгой в руках. Учительница французского, о которой мне говорила Дафна. Та, что бесцеремонно меня разглядывала. Сегодня она в красных хлопчатобумажных брюках, черной рубашке поло и лакированных туфлях на низком каблуке. Волосы стянуты на затылке. Сразу видно: воспитанная, уверенная в себе женщина. Она улыбнулась мне:
– А, это вы. Я заметила вас тогда, в парке.
– Да-да, верно. – Я сделал вид, будто только сейчас вспомнил о той встрече. – А это вы. Я – новый учитель истории.
– Забавно.
– Да уж.
Продолжая улыбаться, она чуть нахмурила брови, будто я ее чем-то смутил. Этот взгляд мне хорошо знаком: я давно живу на свете, и от таких взглядов мне не по себе.
– Пока! – сказал я.
– Пока-пока! – отозвалась она с легким французским акцентом. Мне вспомнился лес. Моя мать что-то напевает. Закрываю глаза и вижу платановое семечко – вращаясь, словно крошечный вертолет, оно плавно опускается с густо-синего неба.
Возникло знакомое чувство клаустрофобии: пространство вокруг тебя сжимается, и во всем огромном мире нет уголка, где ты мог бы укрыться.
Так оно и есть.
Я должен идти своей дорогой. Может быть, я сумею уйти и от того, о чем она сейчас, возможно, размышляет.
Закончился мой первый учительский день. Я сидел дома. Авраам положил голову мне на колени. Он спал и видел собачьи сны. Потом вздрогнул и, тихонько поскуливая, задергался, как застрявшее между двумя кадрами изображение на экране. Интересно, что за эпизод он сейчас заново переживает? Я погладил пса. Он постепенно успокоился. В тишине раздавалось только его мерное дыхание.
– Все хорошо, – прошептал я. – Все хорошо, хорошо, хорошо…
Я закрыл глаза и четко, будто наяву, увидел здесь, в этой комнате, нависшую надо мной гигантскую фигуру Уильяма Мэннинга.
Уильям Мэннинг с суровым видом уставился в темнеющее небо. В его позе чувствовался наигрыш, будто он участвовал в спектакле. То была эпоха Марло, Джонсона и Шекспира, когда театром был весь мир. Даже правосудие. Даже смерть. Смерть в особенности. Мы находились милях в десяти от деревни Эдвардстоун, но все селяне уже собрались здесь. Кому-то может показаться, что в шестнадцатом веке процессы над ведьмами были делом обычным. В действительности все обстояло иначе. Подобные развлечения случались нечасто, и люди сбегались со всей округи поглазеть на зрелище, поглумиться над жертвами и почувствовать себя в безопасности в мире, где зло может быть найдено, объяснено и уничтожено.
Мэннинг обращался ко мне, но в то же время к толпе. Настоящий актер. Вполне сгодился бы труппе «Слуги лорда-камергера».
– Твою судьбу решит твоя мать. Если она утонет, станет ясно: она невиновна, и ты будешь жить. Но если она выдержит испытание водой и выживет – тогда тебя, ведьмино отродье, вместе с матерью отправят на виселицу. Ясно?
Мы с матерью стояли рядом на покрытой травой отмели реки Ларк; на руках и ногах у нас были железные оковы. Мать уже оделась, но, несмотря на теплый день, дрожала, как намокшая кошка. Мне очень хотелось подбодрить ее, но я понимал, что любое слово или жест будут истолкованы как новые козни и попытка призвать на помощь силы зла.
Они толкнули ее к берегу, на котором стоял приготовленный стул, и у меня невольно вырвалось:
– Прости меня, мама!
– Ты ни в чем не виноват, Этьен. Это ты меня прости. Я одна во всем виновата. Не надо нам было сюда приезжать. Нельзя было сюда приезжать.
– Я люблю тебя, мамочка!
– Я тоже очень тебя люблю, Этьен, – отозвалась она, и сквозь слезы я явственно различил вызов. – Я тоже тебя люблю. Крепись. Ты ведь стойкий, весь в покойного отца. Обещай, что будешь жить. Что бы ни случилось. Ты должен жить. Понимаешь меня? Ты особенный. Господь не случайно создал тебя таким. Ты должен найти свое предназначение. Ты будешь жить, обещаешь?
– Обещаю, мамочка. Обещаю, обещаю, обещаю…
Я смотрел, как они привязывают ее к деревянному стулу. Тщетно пытаясь защититься, она напоследок стиснула колени, и двоим мужчинам пришлось силой разнимать их. Ноги матери привязали к ножкам стула, спину прижали к его спинке. Она извивалась и кричала, когда ее железной скобой пристегивали к сиденью.
Я не видел, как они поднимали ее в воздух. Но когда она была уже очень высоко, Мэннинг велел лохматому помощнику, державшему веревку, остановиться.
– Погоди, постой-ка…
И тогда я поднял глаза и увидел свою мать на фоне синего неба. Уронив голову на грудь, она смотрела только на меня. Еще и сегодня, спустя сотни лет, я вижу ее наполненные ужасом глаза.
– Приступить к ордалии! – приказал Мэннинг, подойдя к самому берегу.
– Нет! – Я зажмурился и услышал плеск: это стул коснулся воды. Я снова открыл глаза и стал смотреть, как моя мать уходит под воду. Вот она превратилась в зеленовато-бурое пятно, но и оно исчезло. На поверхность поднялось несколько пузырьков воздуха. Уильям Мэннинг по-прежнему стоял, воздев вверх ладонь – знак помощнику, державшему провисшую веревку, чтобы не спешил поднимать мою мать со дна реки.
Я смотрел на эту мясистую красную ручищу, нечеловеческую ручищу, и молился, чтобы пальцы наконец сжались в кулак. Разумеется, мать в любом случае ждала неминуемая смерть. И хотя моя собственная жизнь висела на волоске, я страстно желал, чтобы ее вытащили из воды живой. Чтобы она снова заговорила. Я не представлял себе, как буду жить без звуков ее голоса. Когда на поверхность подняли стул с мертвым телом, с которого ручьями стекала вода, один вопрос так и остался неразрешенным. Она выдохнула из легких воздух от испуга или намеренно? Она пожертвовала своей жизнью ради меня? Ответа я не знал. И никогда не узнаю.
Но она умерла, умерла ради меня. А я остался жить – ради нее. И долгие годы сожалел о данном ей обещании.
Вот и я.
Я на автомобильной парковке. Окончился мой второй рабочий день в школе Окфилда, и я отстегнул свой велосипед от металлической ограды возле парковки для сотрудников. Я езжу на велосипеде, поскольку никогда не доверял автомобилям. Мой велосипедный стаж достиг сотни лет, и я считаю эту двухколесную машину одним из величайших изобретений человеческого гения.
Иногда мир меняется к лучшему, иногда – к худшему. Современные туалеты с мощным смывом, безусловно, перемена к лучшему. Автоматические кассы самообслуживания – безусловно, нет. Иногда новшество может быть одновременно и к лучшему, и к худшему, взять хотя бы интернет. Или компьютерную клавиатуру. Или очищенный и расфасованный в пакеты чеснок. Или теорию относительности.
Вся жизнь такова. Не стоит бояться перемен, но не стоит и горячо их приветствовать, во всяком случае, если вам от них ни жарко ни холодно. Перемены – суть жизни. Они – единственная известная мне постоянная величина.
Я увидел Камиллу. Она шла к своей машине. Ту самую женщину, которую я встретил в парке. И вчера в школьном коридоре, где мы успели переброситься парой слов, пока из-за внезапного приступа клаустрофобии мне не пришлось уйти.
Но сейчас бежать некуда. Она подошла к машине и вставила ключ в замок. Я тем временем мучился со своим. Наши глаза встретились.
– Привет!
– Ой, привет!
– Препод истории.
Препод истории.
– Да, – ответил я. – Не могу сладить с ключом.
– Хотите – подвезу.
– Нет, – пожалуй, чересчур поспешно пробормотал я. – Я… у меня…
(Неважно, сколько вы прожили лет. Ни к чему не обязывающий разговор все равно дается с трудом.)
– Приятно было повидаться. Меня зовут Камилла. Камилла Герен. Я француженка. В смысле, преподаю французский. А еще это была моя национальность, но кто сейчас позволит себе упоминать свою национальность? Разве что идиот.
Сам не знаю зачем, в ответ я сообщил:
– А я родился во Франции.
Это не соответствовало моему резюме, а Дафна находилась в каких-нибудь метрах от нас. Что со мной происходит? Почему мне хочется, чтобы она об этом узнала?
Из школы вышел еще один учитель, с которым меня пока не знакомили; они с Камиллой дружелюбно попрощались: «До завтра».
– Значит, вы говорите по-французски? – спросила она.
– Oui. Но мой французский un peu vieillot… слегка устарел.
Она наклонила голову, нахмурилась. Мне был знаком этот взгляд.
– C’est drôle. J’ai l’impression de vous reconnaître[7]. Где же я могла вас видеть? Не тогда в парке, это само собой, а раньше? Я точно где-то вас видела.
– Вероятно, это doppelgänger[8]. У меня такой тип лица… Люди часто с кем-то меня путают.
Я улыбнулся – по-прежнему вежливо, но немного рассеянно. Ни к чему хорошему этот разговор не приведет. И уж точно не избавит меня от мигрени.
– Я близорука, поэтому ношу очки. Но как-то раз я участвовала в одном тестировании… – В ее голосе звучала категоричность. – Оно показало, что я обладаю феноменальной зрительной памятью. Своего рода дар природы. Особое строение височной доли. Такой зрительной памятью обладает не более одного процента людей. Необычный мозг.
Мне захотелось ее прервать. Стать невидимым. Стать обычным человеком, которому нечего скрывать. Я отвел глаза в сторону.
– Поразительно!
– Когда вы последний раз были во Франции?
– Очень давно, – ответил я. Вряд ли она настолько стара, чтобы помнить меня с 1920-х годов. Мне наконец удалось отцепить свой велосипед. – До завтра.
– Я эту задачку решу, – засмеялась она, усаживаясь в свой крохотный «ниссан». – Я вас разгадаю.
– Ха! – фыркнул я. Дождался, когда хлопнет дверца ее машины, и буркнул себе под нос: – Вот блин!..
Проезжая мимо, она посигналила и помахала мне рукой. Я махнул ей в ответ и покатил на велосипеде прочь. Проще всего было бы завтра вовсе не появляться в школе. Можно позвонить Хендрику и снова исчезнуть. Но что-то во мне, некая ничтожно малая, но опасная частица меня настоятельно требовала выяснить, откуда Камилла меня знает. Или, быть может, некой малой частице не терпелось выяснить, в чем же все-таки ее предназначение.
Позже, когда я был уже дома, позвонил Хендрик.
– Ну, и как тебе Лондон? – спросил он.
Я сидел за маленьким письменным столом (купленным в «Икее») и разглядывал пенни Елизаветинской эпохи, с которым не расставался уже несколько столетий. Обычно он хранится у меня в бумажнике, в плотно закрытом полиэтиленовом пакетике, но сейчас я выложил его на стол. Разглядывая полустертый герб, я вспоминал, как Мэрион сжимала его в кулачке.
– Вполне.
– А работа? Привыкаешь помаленьку?
Что-то в его тоне меня раздражало. Нотка снисходительности. В этом «привыкаешь» сквозила насмешка.
– Слушай, Хендрик, ты извини, но у меня голова болит. Я знаю, что ты в это время только завтракаешь, хотя уже за полдень, а здесь уже вечер, и мне рано вставать: надо подготовиться к урокам. Я вообще-то спать собирался…
– Тебя по-прежнему мучают головные боли?
– Время от времени.
– Дело обычное. В среднем возрасте такое со всеми бывает. Памяти туго приходится. Тут главное осторожность. Современная жизнь здоровья не прибавляет. Поменьше сиди за компьютером. Искусственный свет нашим глазам не на пользу. Да ничьим глазам не на пользу. Это же волны синей части спектра. Они сбивают наши суточные биоритмы.
– Ага. Точно: наши суточные биоритмы. Ладно, я, пожалуй, пойду.
Он чуть помолчал и вдруг выдал:
– Это, знаешь ли, смахивает на неблагодарность.
– Что именно?
– Твоя нынешняя позиция.
Я убрал монету в пакетик.
– Какая позиция? Нет у меня никакой позиции.
– В последнее время я много размышлял.
– О чем?
– О начале.
– О начале чего?
– Наших отношений. Когда я услышал про доктора. Когда послал телеграмму Агнес. Когда она приехала за тобой. Когда я впервые тебя увидел. Тысяча восемьсот девяносто первый год. Чайковский. Гарлем. Хот-доги. Шампанское. Регтайм. Все это. Я каждый твой день превращал в день рождения. И до сих пор превращаю. Или превращал бы, не будь ты так одержим мечтой жить самой что ни на есть обычной жизнью. Если бы ты выбросил из головы навязчивую идею отыскать Мэрион.
– Она моя дочь.
– Это понятно. Но посмотри, чего ты добился. Вспомни, какие жизни я тебе уже дал…
Я прошел на кухню. Включил громкую связь и налил себе стакан воды. Я пил воду большими, долгими глотками и думал о матери, испускающей под водой последний вздох. Хендрик продолжал свой монолог, а я вернулся в гостиную и открыл ноутбук.
– Я ведь, по сути, был твоей крестной феей, разве нет? А кем был ты? Золушкой, подковывавшей лошадей, – или чем ты там занимался? А взгляни на себя теперь. Пожелаешь – будет у тебя и карета, и хрустальные туфельки, и все, чего душе угодно.
Я открыл «Фейсбук». У меня там есть собственная страница. Отсутствие своей страницы в «Фейсбуке» теперь вызывает больше подозрений, чем ее наличие, так что Хендрик в чем-то прав (у него или, вернее, у отошедшего от дел пластического хирурга, в роли которого Хендрик сейчас проживает жизнь, тоже есть такая страница).
Ясное дело, вся информация в профиле вымышлена. Нельзя же написать, что ты родился в 1581 году.
– Ты меня слушаешь?
– Да-да, Хендрик, слушаю. Очень даже слушаю. Ты моя крестная фея.
– Я беспокоюсь о тебе, Том. Еще как беспокоюсь. Со дня нашей последней встречи я все думаю: что-то с тобой не так. Меня это сильно тревожит. У тебя в глазах тоска какая-то, что ли.
– Тоска? – устало хмыкнул я.
И вдруг кое-что заметил.
У меня в «Фейсбуке» появился новый запрос на добавление в друзья. От нее. От Камиллы Герен. Я подтвердил запрос. Затем – Хендрик все бубнил в трубке – обнаружил, что изучаю ее страницу.
Она писала на смеси французского, английского и смайликов. Цитировала Майю Энджелоу, Франсуазу Саган, Мишель Обаму, Джона Кеннеди и Мишеля Фуко. Во Франции у нее есть друг, который собирает пожертвования на лечение больных с синдромом Альцгеймера, и Камилла опубликовала ссылку на его страницу. Она сочинила несколько коротких стихотворений. Я прочитал два – «Небоскребы» и «Лес». Оба мне понравились. Чуть подумав, кликнул на ее фотографии. Мне хотелось узнать о ней больше, понять, где она могла меня видеть. Возможно, она тоже альба. Может быть, я видел ее очень давно. Но нет. Просмотрев фотографии, я убедился, что в 2008-м, присоединившись к «Фейсбуку», она, прямо скажем, выглядела лет на десять моложе. На двадцать с небольшим. И у нее был приятель. Эрик Венсан. Настоящий красавчик – меня аж досада взяла. На одном снимке он плавает в реке. На другом – в форме бегуна, с номером на майке. Все его фотки были снабжены тегами. До 2011 года они появлялись почти в каждом посте, потом, начиная с 2014-го – не было вообще ни одной. Интересно, что случилось с Эриком. Я вернулся к стихотворению «Лес» и понял, что оно посвящено ему. Но его профиля в соцсети не нашел.
Похоже, не только у меня есть тайна.
– Ты не можешь просто залечь на дно, Том. Ты же помнишь первое правило? Помнишь, что я сказал тебе в «Дакоте»? Какое наше главное правило?
На одной из фотографий 2015 года Камилла грустно смотрела прямо в камеру. Она сидела за столиком уличного кафе где-то в Париже, перед ней – бокал красного вина. На этом фото она впервые в очках. Кутается в ярко-красный кардиган. Видно, вечер выдался холоднее, чем она ожидала. На лице напряженная улыбка.
– Первое правило, – устало отозвался я, – гласит: не влюбляться.
– Именно, Том. Не влюбляться. Большей глупости нельзя себе представить.
– Не сочти за грубость, но все-таки: зачем ты звонишь? Ты же знаешь, это помогает вжиться в роль.
– В роль однодневки?
– Угу.
Он вздохнул. Прочистил горло.
– Знавал я одного канатоходца. Однодневку. Его звали Кедр. Как дерево. Странное имя. И человек странный. Работал на ярмарках Кони-Айленда. Классный был канатоходец. Ты знаешь, как отличить хорошего канатоходца от плохого?
– Как?
– Раз еще жив, значит, хороший.
Отсмеявшись над собственной шуткой, он продолжил:
– Он раскрыл мне секрет укрощения каната. По его словам, те, кто говорит, что надо расслабиться и забыть о пропасти под тобой, неправы. Секрет в обратном. Секрет в том, что расслабляться нельзя ни на секунду. Секрет в том, что нельзя поверить, что ты хорош. Нельзя никогда забывать о пустоте под тобой. Понимаешь, о чем я говорю? Нельзя быть однодневкой, Том. Нельзя расслабляться. Падать слишком высоко.
О проекте
О подписке