– Ну, а потом?
Я не смел произнести имени Софрония и смутился.
– Говори! Говори, кого?
Морда утешителя-Головастика предстала предо мною, но я понимал неудобство и этого признания.
– Отца, – ответил я.
Настя пристально и, как мне показалось, с недоверчивостью на меня поглядела.
– Смотри! Смотри! – сказала она. – Чтоб тебе на том свете горячей сковороды не лизать![5]
Я вообще ко лжи не склонен; ложь мне несносна даже тогда, когда она употреблена наиневиннейшим образом, например когда говорится докучному смертному, что голова или зубы болят, дабы обрести желанное уединение, или когда ею устраняются наглые выпытыванья о чужих делах, но лукавствовать с особой, к которой стремится мое сердце, мне так же отвратительно, как положить себе трех скорпий в рот.
Но каково признаваться, когда знаешь: признанье лишит тебя драгоценнейшей утехи, что день превратится в тьму, ликованье – в стон!
Борьба моих чувствований, надо полагать, довольно выразилась на моей физиономии, ибо Настя, улыбаясь, сказала, – глаза мои были опущены в землю, но я по ее голосу слышал, что она улыбается;
– Сковорода еще за горами, и покаяться время есть. Ну, кайся!
Она взяла меня за подбородок и повернула к себе так, что когда я, в томительной нерешимости, поднял взоры, то я попал, так сказать, под прямые лучи ее темных прекраснейших глаз.
– Ну, кайся! – повторяла она: – ну, кайся! Ну, кого ж после мамы?
Я исполнился вдруг мужества и хотя тихо, но явственно ей ответил:
– Софрония.
И, ответив, замер, ожидая мгновенного затмения радующего меня солнца.
Но солнце продолжало сиять во всем своем блеске.
Я не смел этому верить; я думал: зрение твое помутилось от волненья чувств, и тебе представляется уже отлетевшая навсегда лучезарная приветливость и ласковость.
«Так ли я слышу? – думал я. – Точно ли ее голос по-прежнему мягок и точно ли слова ее такие».
– А! сковорода-то, видно, не свой брат! Отчего ж это ты не признавался сразу? Словно какую королевну любишь – в лесу и то боишься имя вымолвить! Отчего сразу не признался?
– Я думал, вы на меня рассердитесь, – ответил я, еще волнуясь, но уже чувствуя, что страшная пропасть перешагнута и что я становлюсь снова на твердую почву.
– Я рассержусь? Это за что же?
– Да ведь он…
– Ну, что ж он?
Она глядела мне в лицо, она улыбалась; с изумленьем и восхищеньем я видел, что враждебных чувств к Софронию у нее нет.
В приливе восторга я, вместо ответа на ее допытыванье, с жаром принялся за хвалебную песню Софронию. Певец юный, неискусный и пламенный, я надсаживался изо всей мочи; но, как теперь соображаю, выводил только нотки крикливые и дикие. Я, помню, приводил ей как доказательства достоинств Софрония его прекрасное чтение псалтыря, его искусство в охоте, занимательность его разговоров, силу его мышц и т. п.
Настя слушала меня благосклонно, задавала некоторые вопросы, делала замечания, но чаще всего выражала свои сомнения.
– Неужто так уж хорошо рассказывает? – говорила она. – Да ведь и прежний дьячок-покойник хорошо читал – будто еще лучше читает? Вправду силач такой? Да тебе это, может, так только кажется!
Но выражаемые сомнения были такого свойства, что они ничуть не обдавали холодной водой моего пылу, ничуть не подрывали моего веселья, напротив, я только азартнее доказывал и чувствовал себя все бодрее и самоувереннее.
Но вдруг, к неописанному моему огорчению и величайшей тревоге, Настя перестала улыбаться, умолкла, задумалась, и какое-то облако омрачило ее лицо.
Я, побеждая огорченье и тревогу, хотел продолжать, но облако становилось все темнее, темнее, и голос мой пресекся.
Тогда она как бы вдруг очнулась и сказала мне:
– Что ж так замолчал? Нахвалился досыта?
И она опять улыбнулась.
Но улыбка эта совсем не была похожа на прежнюю – не обрадовала меня, а повергла в пущее недоумение и беспокойство.
– Что ж ты онемел? – продолжала Настя. – Чего смотришь на меня как на оборотня?
Она сделала головой то движение, какое обыкновенно делают люди, желая отогнать неотвязного комара или докучную мысль.
– Ну, расскажи еще! Расскажи!
Но я уже утратил все свое красноречие и снова обрести его не мог.
– Вы, может, думаете, он очень сердитый… – проговорил я.
– Думаю, очень сердитый? – возразила Настя. – Почему ж мне это думать?
– Да вот он на святой, как делили яйца… только он это не потому…
Я запнулся окончательно. Я чувствовал, что объяснить смиренномудрием превращение поповой доли в яичницу невозможно.
Настя залилась пленительнейшим, звончайшим своим хохотом.
– Как это он начал месить ногами! – проговорила она. – Как это он…
И снова раскатился свежий, неудержимый хохот, к которому присоединился и мой немедленно.
Вдруг справа раздвинулись кусты. Мы оба встрепенулись, и смех наш мгновенно замер.
Перед нами стоял предмет нашего разговора, Софроний, с ружьем на плече, с трубкой в руках; из уст его еще вылетала струйка знакомого мне крепкого табачного дыма.
Едва я его увидал, у меня блеснула мысль: как посмотрит он на этот дружный хохот с Настею? как примет мое приятельское общение с членом неприятельского стана?
На лице его не выражалось ни малейшего неудовольствия, ни малейшей суровости: напротив, мне даже показалось, что угрюмость, в последнее время постоянно его омрачавшая, как бы несколько сгладилась.
Он поклонился Насте, как порядочные люди кланяются хорошей девушке – просто и скромно, а мне сказал:
– Здорово, Тимош.
– Мы тут ягоды рвали, – ответил я. – Сколько тут ягод!
– Что тут! – отвечал он. – Вот я вчера набрел на одно место, так там просто гибель их – негде ступить.
– Верно, в Волчьем Верху? – спросил я.
– Нет, туда, к Лысому Яру.
– Покажите!
– Хорошо. Я теперь в березняк иду, так мне все равно туда дорога лежит.
Я взглянул на Настю. Я несколько раз взглядывал на нее во время моего краткого разговора с Софронием и видел, что она все больше и больше, все ярче и ярче разгорается румянцем и что она слегка отвратила лицо свое в сторону. На поклон Софрония она ответила таким же поклоном.
– Пойдемте, – сказал я, или, точнее, пролепетал, обращаясь к ней.
Сердце у меня билось жестоко. Я готовился услыхать горестное для меня: нет.
Настя обернулась на мои слова, посмотрела на меня, потом взглянула на Софрония.
Софроний, уже протянувший руку, чтобы раздвинуть кусты, услыхав мое приглашение Насте, приостановился и глядел на нее.
Я как нельзя яснее прочитал в его взоре, что ему Настина компания а тягость не будет.
Настя была озадачена и ничего на мое приглашение не отвечала.
Тогда Софроний сказал:
– Это недалеко – всего, как говорится, рукой подать.
Настя вспыхнула еще ярче и кивнула мне головой.
– Пойдем? – спросил я, еще не доверяя столь несравненному благополучию.
– Пойдем, – ответила она.
– Вот этой дорожкой будет ближе, – сказал Софроний – сюда, налево! Не отставайте!
И он с удивительной ловкостью и проворством начал прочищать путь сквозь чащу высоких кустов, перепутанных и переплетенных разнородной ползучкой.[6]
Я испытывал неописанную, какую-то особую, исполненную тревоги, радость. Я могу сравнить тогдашнее мое состояние с тем, когда человек, погрузившийся в свежие струи, увлечен бывает ими далее предела, дозволяемого благоразумием, но, преданный наслажденью настоящей минуты, не заботится о коварстве водной стихии, и, хотя у него мелькает время от времени мысль о поглощающих омутах, скрытых под зеркальной поверхностью, он презирает грозящую опасность и только повторяет:
– Фу! как хорошо!
И жадно плескается живящей его влагою.
Софроний, шествуя вперед, уничтожал на нашем пути все преграды, представляемые свившимися ветвями и ползучкою, с тою же легкостью, с какой борей сдувает легкие паутинки; Настя шла за Софронием. Но я за ними не следовал. В упоенье и смятенье чувств я бросался в сторону и, продираясь собственными силами между терний, сучьев и стволов, оставляя на них клочки одежд и даже собственной кожи, забегал вперед, а забежав, поджидал драгоценных спутников и с трепетом сердечным улавливал выраженье их лиц.
Вследствие неосторожного обращения с лесной растительностию, лицо мое уподобилось географической карте населеннейшего уголка земного шара, и когда мы все выбрались на прогалину, Настя, взглянув на меня, ахнула и засмеялась, а Софроний с улыбкой заметил:
– Из-за сласти не чуешь и напасти!
И затем, обращаясь ко мне, прибавил:
– Скажи мне спасибо: тут будет чем душу натешить.
Но великое, поистине необычайное обилие ягод на этот раз мало меня тронуло: я поглощен был иным.
Все мы начали сбирать ягоды особняком, поодаль друг от друга.
«Заговорят ли они между собою? – думал я. – И если заговорят, то о чем будет этот разговор? Каким голосом закричала бы попадья, если бы застала нас? Глянул бы на нее Софроний попрежнему, или… или иначе как-нибудь? А если бы отец Еремей нас тут застал? По-всегдашнему бы он погладил бороду и усмехнулся? Как теперь будет встречаться Софроний с Настей? Поклонится он ей в церкви? Пойдем мы опять когда-нибудь все втроем за ягодами или это в первый и в последний раз?»
Поставляя себе эти вопросы, я, сначала жадно следивший за каждым движением Софрония и Насти, мало-помалу так углубился в разрешение их, что очнулся только при звуке Настиного смеха.
Они разговаривают! Да, в этом нет сомнения. Я вижу это не только по движенью их уст, по тому, как они слушают друг друга и как друг на друга глядят, но я слышу звуки их голосов.
О чем разговор?
Я жадно напрягаю слух, но не могу уловить ни единого слова и остаюсь поражен тем, как незаметно между ними и мной увеличилось расстояние. Вначале Софроний находился у меня по правую руку, а Настя по левую, и меня даже беспокоило, что каждый из них, как мне казалось, подвигается дальше в этих направлениях, а теперь оба они были прямо передо мною и рядом, как кумовья при крещении; я же оставался все на одном и том же месте, у широкого березового пня, где приковали меня мои размышления.
В другое время я, быть может, начал бы по этому поводу упражняться в глубокомыслии, но тогда я был слишком преисполнен удовольствия, а я не только в отрочестве, но даже теперь, в зрелых уже летах, если преисполняюсь удовольствия, то вместе с тем преисполняюсь и некоторым легкомыслием, не много рассуждаю и предаюсь ликованью с беззаботностью и необдуманностью молодой малиновки.
В данную минуту я пламенно желал слышать разговор Софрония и Насти, и потому первым моим движением было тотчас же кинуться к ним.
Оба они встретили мое приближение, как мне показалось, наиблагосклоннейшим образом, оба тотчас же предложили мне собранные ими ягоды.
С той поры я достаточно убедился, что если двое разговаривающих угощают подошедшего незваного третьего каким бы то ни было отборнейшим лакомством, но не разговором, то этому третьему самое лучшее сделать незаметное отступление и исчезнуть; но в те дни неиспытанного отрочества я этого еще не мог сообразить и потому, с совершеннейшим спокойствием совести и ясностию духа, расположился между Софронием и Настею, и радостно волновавшие меня чувства выразились восклицанием:
– Теперь я всегда буду сюда за ягодами ходить!
– Ты думаешь, эти ягоды век будут? – сказала мне Настя. – Они через неделю пройдут.
– Эта пройдут, другие поспеют, – заметил Софроний.
– И другие скоро пройдут, – ответила ему Настя. – Наступит зима, так все прощай!
– И зимой люди живут, – ответил Софроний.
Настя ничего на это не возразила, умолкла и призадумалась.
А меня охватила печаль, и я с тоской говорил себе: «Да, брат Тимош, недолго мы поликуем! Придет зима, и прощай все! Это Настя правду сказала! Опять сиди, томись у окна да гляди, как скачут воробьи! Если даже справят тебе одежину и можно тебе будет показать нос на мороз, то все-таки это не такая утеха, как теперь. Уж тогда не ходить тебе с Настею, не встречать тебе Софрония на прогулках!»
– Пора домой, – сказала Настя.
Все мы поднялись и несколько секунд постояли безмолвно и неподвижно.
– Пора домой, – повторила Настя.
Софроний поднял с травы ружье, закинул его на плечо и поправил шапку на голове.
– Прощайте, – сказал он Насте.
– Прощайте, – ответила Настя.
Снова секунды две безмолвие и неподвижность.
– Прощай, Тимош! – обратился ко мне Софроний с такою мягкостию в лице и голосе, какой я еще до той минуты в нем не видал и даже не подозревал, что в такой степени она быть у него может.
– Мы опять когда-нибудь пойдем, – пролепетал я. – Пойдете вы?
– Пойду, – ответил он.
Но, отвечая мне все с той же умиляющей меня мягкостию, он глядел не на меня, а на Настю.
Настя, которая тоже на него взглядывала, взяла меня за руку, что послужило знаком окончательного прощания.
Софроний скрылся за чащей деревьев, а мы повернули в другую сторону, по тропинке.
Но едва мы сделали несколько шагов, Настя остановилась, обернулась, назад, приподнялась на цыпочки и стала смотреть по тому, направлению, где скрылся Софроний.
«Что, он тоже обернулся и тоже смотрит нам вслед?» – подумал я.
– Не видать? – спросил я у Насти.
Настя вздрогнула, вспыхнула, стала на ноги и поглядела на меня пристальным, испытующим взором.
Вглядевшись в меня и убедясь, что я в невинности не уступаю луговой незабудке, она рассмеялась, как-то особенно пленительно сморщила свое свежее лицо и показала мне кончик алого язычка; затем снова схватила меня за руку и быстро повлекла за собою вперед, по тропинке.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке
Другие проекты
