Читать книгу «Переселенцы» онлайн полностью📖 — Марии Сосновских — MyBook.

– Вот еще, трусиха! – засмеялась Анфиса – Это ведь песня! Ну да ладно, Пелагея, давай другую песню заведем!

И полились задорные песни – «Во кузнице молодые кузнецы», «При лужке-лужке». Эти песни Пелагея и Анфиса пели особенно задорно и слаженно, так что даже Василий в такт головой покачивал и, наверное, заприщелкивал бы пальцами, не будь у него в руках начатый бродень да шило с дратвой.

– А ты, Василий, чё не поёшь? – спросила его Анфиса.

– Да я пою только по праздникам, когда кумышки на столе много, – отшутился тот.

– О, ты, выходит, такой же, как и мой Никита!

– У меня Пелагея за меня и за себя поет. Я ее за песни и замуж-то взял…

– А если бы я вдруг петь не стала, тогда не взял бы? – поддержала шутливый разговор смеющаяся Пелагея.

– Да нипочем бы не взял такую беспесенную, другую нашел бы!


Пелагея вдруг вспомнила родину, семью, родительский дом на берегу речки Мокши, раннее детство, которое вспоминается с трудом, как бывает, когда человек утром с трудом, по крупицам вспоминает увиденный минувшей ночью сон и, еще окончательно не проснувшись, все никак не может понять, сон ли это был или давным-давно ушедшая в прошлое явь…

Вот летнее утро. Палаша, босая, в одной холщовой рубашонке, пасет гусей на берегу Мокши, и большой белый гусак с сердитым шипением вытягивает шею, норовя пребольно ущипнуть девчушку. Вот уже угловатым подростком она едет с родителями на покос, едет и поет от распирающей ее девчачьей радости.

Мать, бывало, любовно поглядывая на певунью-дочку, поддразнивала ее, мол, рано пташечка запела – как бы кошечка не съела. А отец и в шутку, и всерьез говорил ей:

– А ты пой, дочка, пой! С песней-то жить веселее, а кто петь не любит, тот и радости не знает!

И вот она уже в невестиной поре, высокая, тонкая, как красноталовая ветка, с карими глазами и с темно-русой косой. Всегда в кругу множества подружек. И всегда пела – и за прялкой при лучине, и в хороводе, и на вечерках, а уж тем более на свадьбах. Родители везде и всюду ее отпускали: «Девичья пора коротка, пусть повеселится!» Парни на Палашу давно засматривались, наперебой приглашали танцевать. И танцевала она, как и пела, отменно.

К восемнадцати годам уже не одна нарядная бричка подъезжала ко двору Палашиных родителей, стучались в дверь сваты. Отец единственную дочь выходить замуж не неволил. Матери он, посмеиваясь в бороду, говаривал:

– Небось, мать, в старых девах она не останется, пусть пока лучше в девках подольше поживет, ума накопит да сама себе по сердцу, кого ей надо, выберет.

И она выбрала Василия. Чем он ей понравился, она и сама не могла объяснить. То ли тихим нравом, то ли красотой светло-русых шелковистых кудрей, то ли глазами, отливающими озерной синью на золотистом от загара лице?..

Много было коротких встреч на берегу Мокши. И веселая певунья Палашка стала задумчивой и серьезной. А Василий, улучив добрую минуту, выложил отцу:

– Тятя, я этой осенью жениться хочу, что вы скажете?

– Это кака-така неминя[24] – жениться-то с бухты-барахты? Вот через год и женись – не успеешь небось остареть-то! За это время хоть одежу добрую справить успеем да денег к свадьбе подкопим…

– Нет, тятя, невесту просватать да увезти могут, а мне тогда… только камень на шею да в Мокшу с головой!

– Ты у меня брось дурить! Не то возьму вот чересседельник[25] да отдеру как сидорову козу! И не посмотрю, что ты экая дубина вымахал… выше меня. Правду говорят: «Вырос, да ума не вынес!» Непонятно разве, что год подождать надо, до следующего Покрова, тогда и разговор будет. А то заладил одно свое, а у меня вас четыре таких-то оболтуса! Да если каждый по-своему запрягать возьмется, так это мне, а не тебе – в Мокшу-то с головой!

Так этот разговор сына с отцом и закончился. Василий знал, что упрямого отца ему не переупрямить, и решил схитрить. Как-то после ужина, когда братьев не было дома, он сказал отцу (мать тоже отлучилась из избы):

– Что ж, раз так – завтра пойду из дому, наниматься в работники к Моксунову… Вчера мы с ним говорили, он мне за год вперед денег на свадьбу дать пообещал.

Отец от удивления открыл рот, как с шапкой в руках стоял, так и сел.

– Господи! Вот где зелье-то! Да это, выходит, срам на мою голову, люди-то что скажут?! А скажут: мол, Иван Елпанов сына в строк[26] отдал… Елпановы на смеху никогда не были, запомни это, сукин ты сын! Да как я на люди-то покажусь после этого, ведь на меня все пальцем будут указывать.

Тут в избу зашел дед Данила.

– Что за шум, а драки нет? – спросил он сына. А сам-то все слышал – за дверью стоял.

– Да вот, тятя, что внук твой любимый выдумал! Говорит, в строк к Моксунову пойду. Вишь, жениться ему приспичило! Я ведь не против, женись – может, поумнеешь, да ведь не нынче же!

– И кто ж невеста? – как ни в чем не бывало буднично спросил дед. – Нашенская она али из чужой какой деревни? А, Василий?

– Палаша, Захарова дочка, – ответил тот.

– Это Захара Макогоненка, что ли?

– Да, его самого!

– Ну знаю, Захар – человек с достатком, а дочка у него одна и собой приглядна. И что ты, Иван, супротивишься? Обвенчать их, да и дело с концом!

– Тятя, дак ведь сам знаешь – недород нынче был! Ни одежи доброй справить не на что, ни свадьбы сыграть!

– Да у нас в губернии-то урожай – один раз через десять лет. Эдак Василию десять лет придется ждать, что ли? Одежа пусть будет така, кака есть, а свадьбу можно и небогатую сделать!

И дед Данила поднялся с лавки и направился к двери, оставив Ивана и Василия вдвоем.

Иван Елпанов покряхтел-покряхтел, а потом, будто не он только что костерил сына, сказал:

– Ты вот что, Василий… Ни в какие работники не ходи… Женись уж не то, будь по-твоему. Матери-то подмога нужна, ведь на нас, шестерых-то мужиков, сколько стряпни да стирки требуется!

В это время в избу вошла мать Василия.

– Ну что, мать, как решим: женить нам, что ли, Ваську-то?

– Дак невеста-то – ни ткать, ни прясть, только по вечеркам шастать горазда… Вестимо, одна дочь у родителей, из таких-то редко жены добрые выходят… А жизнь семейная – это не одни песни-пляски!

– Вот жизнь, глядишь, и научит! У нас некогда будет баловаться. А что петь да плясать любит, так это ей не укор!

…В этот раз на свидание с Палашей Василий как на крыльях прилетел:

– Пусть родители твои завтра сватов ждут!

– Ой, да как же это, Вася?! Ведь батюшка твой наотрез против нашей свадьбы был?

– А у него тоже батюшка есть! Дед Данила, спасибо ему, помог нам, Палаша! Уговорил он отца, чтоб он нашему счастью поперек не стоял, а отец сам мне сказал, что на свадьбу согласен!

Палаша, зардевшись румянцем, не помня себя помчалась домой. Прибежав на подворье, долго прислонялась раскрасневшимися щеками к холодным перилам крыльца, но лицо все равно так и полыхало…

– Ты откуда это, девка, прибегла, ровно полоумная? – спросила ее в сенях бабушка Агафья. – И лицо-то у тебя, как кумач, красное… А раз горит, значит, кто-то про тебя говорит! Часом, не Василий Елпанов? – усмехнулась мудрая старуха.

…Назавтра приехали сваты, долго говорили с отцом и матерью, а Палаша сидела в горенке и прислушивалась к разговору. Сваты и родители потом позвали ее, спросили, согласна ли она выйти замуж. Могли бы и не спрашивать: у Палаши сердце так и ёкало от радости – наконец-то они с Василием будут вместе, на всю жизнь вместе! После этого и разговаривать было нечего, на стол выставили вино, начали «пропивать невесту».

Народу на венчании в церкви было много. Палаша стояла, как во сне, и, как сквозь сон, она слышала разговоры.

– Хороша невеста-то!

– Ну, Елпановы уж не ошибутся, уж они свое возьмут…

– Говорят, и приданое хорошее дали.

– Вестимо, ведь одна она дочь у них!

Пелагея вспомнила, как привыкала к жизни в чужой семье. Трудно было поначалу: семья Елпановых большая – семь человек да она, восьмая. И хорошо, что не было ни одной золовки. Не зря в песне поется: «Лучше деверя четыре, чем золовушка одна».

Больше всех в семье ее уважал дед Данила, всегда звал внученькой. Дед был веселого характера, любил шутить. Свекор, наоборот, угрюм, немногословен, как будто вечно на кого-то сердит.

Работы было много, и свекровь Палашу не очень-то жаловала, но рядом был долгожданный Василий, и все житейские мелочи быстро забывались.

…С того Покрова, со дня свадьбы, пролетело быстрокрылой птицей девять лет. Девятнадцати лет она выходила за Василия, а теперь уж ей двадцать восемь скоро, а мужу тридцать один будет.

Конечно, за эти девять лет в их жизни было всякое. Но ведь так и бывает, «из счастья да горя и сложилась доля». Из четверых детей, что родила Пелагея, двое умерли до года; двое уж подрастают: Настеньке скоро восемь, а Петруньке пятый идет с Петрова дня. Настенька, «отцова дочка», русоволосая, с синими, как у отца, глазами, тихая и послушная. Другое дело – Петрунька, настойчивый и настырный непоседа. Тот любил, чтобы все игрушки его были. Встречаясь с друзьями, командовал ребятами даже старше себя. А вот слушаться – не очень-то. Отец часто ремешком его охаживал, но упрямец-сын все равно делал все по-своему.

Василий, бывало, с досадой пенял Пелагее:

– Видно ребенка в ребятах – жеребенка в жеребятах! И в кого он у нас такой упрямый? Не иначе в твою породу пошел…

– Да чего ты, – примиряюще посмеивалась та, – хорошие у нас ребятишки растут, дай им бог здоровья!..


…Вдруг, как бы во сне, прозвучал голос Анфисы:

– Что это задумалась, Палаша? Родная сторонушка на ум пала? То-то я гляжу – песня у нас сегодня не клеится… Давай-ка ребят спать укладывать, а сами еще немного посидим, да и тоже спать. Никита овин досушивает, спозаранку молотить ведь надо.

Утром чуть свет Пелагея проснулась. Василий тоже не спал, сидел на лавке.

– Какой я сон видела, Вася, к чему бы это. Будто бы дома мы живем, в своей деревне, а в свой дом никак зайти не могу. Вот вижу, подхожу к воротам тятиного дома, бабушка Агафья на крыльце стоит. Ворота закрыты, я ей кричу, чтобы ворота открыла, а она глядит на меня, ничего не говорит и ворота не открывает. Я через забор перелезла, а она ушла в дом и сени закрыла, и опять меня не пускает. Я вижу, створка открыта, и она в окно глядит на меня и смеется, я к окну, а она створку захлопнула и ушла. Я заплакала и проснулась. Наверно, снег будет. Покойники к снегу снятся. Ох, Вася! И до чего надоело работать на людей… Сколько уж мы работы Никите сделали, а себе-то когда будем? Вот всю ведь зиму мы с Настей на Шукшиных прядем, потом ткать станем, а даст ли Анфиса аршин-другой холста – неизвестно… Не думала я, как с родины мы уезжали, что на чужих людей придется работать. Не надо уж было трогаться с места, вот оно, лихо-то, за тридевять земель нас искало, да нашло!

– Ладно, не горюй, Палаша, потерпим! Эту зиму поживем у Никиты, а там свою избу обоснуем, переедем.

– Да ведь придет весна, и для Никиты опять надо будет пахать да сеять. У него работы каждый день вон сколько! По его хозяйству двух-трех человек работников держать круглый год надо…

В это время раздался стук в окно, и Никитин голос позвал: «Молотить скорее идите, давно уж пора!»

– Ну, легок на помине, – только крякнул Василий и стал одеваться.

Все пошли на гумно. В особо урожайные годы прядеинцы молотили всю зиму, а в эту закончили зимним постом.

Во время молотьбы, когда Никита сушил ночами овины, Василий управлялся с лошадьми, ходил в амбар за овсом, чтобы покормить своих лошадей и Никиты. Как-то Никита сказал Василию с досадой:

– Ты что это – чуть ли не весь овес свалил лошадям, в амбаре-то скоро пусто будет!

– А что я, сам овес-то ел, что ли? Ну давал лошадям понемногу. Да как не дашь, с зимы же надо коней поправлять, а если зимой заморишь, дак весной много ли напашешь?

– То я и смотрю: сена у тебя не убывает, зато мой овес своим лошадям травишь… Ты что, его сеял?

Василий, обычно мягкий, на сей раз не смолчал, здорово возмутился.

– Только что не сеял, а так – всю работу делал! Жали мы с тобой вдвоем и снопы убирали вместе, и молотили. Я и веял, и в амбар зерно возил, и в твои сусеки засыпал! Если бы я к тебе в работники нанялся, ты бы меня кормил, одевал, да еще и платил. А баба моя сколь вам кудели очистила, вычесала да напряла за зиму?!

Никита молчал, а Василий продолжал бушевать:

– Вижу, чего ты добиваешься своими придирками да вечными понуканиями – чтобы нам с Пелагеей убираться из вашей малухи!

– Да что вы, что вы! Куда же вы зимой-то, не выдумывай! А про овес – это я так… к слову пришлось…

После этого в их отношениях что-то изменилось: Никита Василия больше ничем не попрекал, и работали они бок о бок, и разговаривали, но все-таки какая-то кошка между ними пробежала…

Шукшин говорил жене:

– Вишь он какой, Елпанов! Такой зубами землю грызть будет, а дай время – богаче нас станет. Уж я-то знаю: всяких людей повидал, не зря Расею-матушку пешком прошел и в Сибири десять лет бедовал… Это большая наука для кого угодно, каторга-то.


Начались трескучие морозы. Как-то в воскресенье Пелагея пошла за реку к куму Афанасию. У того в землянке топилась глинобитная печь, потрескивая дровами, было тепло и уютно. Афанасий подшивал валенки, кума Федора пряла.

– А, кумушка, здравствуй, давненько ты у нас не бывала! – приветствовал ее Афанасий. – Все в работе да в работе? Учти – чужу работу вовек не переделаешь… Вон у меня баба-то прясть нанялась в люди… А я не такой – хоть и пересолю, да выхлебаю! По мне, так уж лучше щепку с места на место перенести, да в своем хозяйстве, чем убиваться на чужих людей. Люди-то, они сначала к тебе лисой подкрадутся, а потом – цоп! – и возьмут свое. Особенно здешний народец. Уж такие все тертые калачи! Известное дело, каторжане… Намеднись Кирилы-косого баба приходила к нам, дак вся слезами уливалась, все на никудышного мужа да на жизнь свою жаловалась. Известное дело, Кирила-то дома в деревне был первый лентяк да пьяница, никудышний мужичишка, ничего никогда у него не выходило. Ну куда ему было трястись, дураку, в этакую даль! Последнюю лошадешку тут продал, а ведь жить надо как-то. Ну и пошли на год в строк к Кузнецову Игнату. А Игнат как был до каторги вор, за что и угодил в Сибирь-то, так и после каторги вором остался. А уж выжига – не приведи бог! Совсем всю семью на работе замучил. Известное дело, строшные, а он худой, да хозяин.

Сынок у него, каторжанское отродье, к девке Кирилы, Катьке, привязался, нигде проходу не дает! Кирила с бабой своей теперь ревмя ревут, а год ведь как-то дорабатывать надо! А ведь сколько я говорил, и куму Василию сколько раз талдычил: не след нам, новгородским, с местными связываться. Я даже и строиться не стал в каторжанской-то слободке. Сюда вот, за реку-то, не всяка каторжанска тварь приползет! Построились здесь, вот и будем жить одни новгородские, а их сюда не пустим. Скорей бы весны дождаться… Местные говорят, что больно долга здесь зима-то!

– Поначалу всегда трудно, где ты ни живи, – вмешалась Пелагея. – Ну да ничего, уж как-нибудь обживемся.

Придя домой, она рассказала Василию, о чем ей говорил кум Афанасий.

– Вот я одного в толк не возьму, почему так бывает, – сказал Василий, выслушав ее. – Взять, к примеру, Никиту, да и всех остальных. Вчерашние каторжане, нищие, но чуть только в люди выходить стали, едва хозяйством кое-каким обзавелись, а уж подавай им дармовую рабочую силу…

Вот говорю я с Никитой, спрашиваю: к чему тебе столько посева? А он мне: хлеба, мол, много надо. Да еще, говорит, у меня две рабочие лошади да жеребенок подрастает – овса побольше не вредно бы, а тут две дойные коровы да телята, да овцы-свиньи, да сколько птицы всякой – всех кормить надо! Вот и хочу с каждым годом посев увеличивать. Здешние земли-то – никем не меренные, и свободной земли – тыщи десятин, знай паши себе да сей, что тебе надобно! А я снова спрашиваю: зачем тебе столько скотины держать? А как же, говорит, без скотины-то жить? Чтобы было что продать и себе осталось, ведь мы кормимся, одеваемся, обуваемся – все от скотины, а нет ее, так ты – пшик, а не хозяин! Я тогда говорю: где тебе одному справиться со всей этой работой? А он мне: работников найму – вон сколько вашего брата-то шатается, велика Расея-матушка, а нет – так каторжан пригонят!

Да, видно, прав был кум Афанасий, не надо было с Шукшиным связываться… Да что уж теперь – весна скоро, глядишь, своим домом заживем!


…Вот и «Евдокия на высоких каблуках» – март. Если воробей напьется из лужицы – весна ранняя, но нет, не напился воробей, даже на солнце не притаяло. Была ранняя Пасха, и на Святой неделе изредка шел снег и порой даже вьюжило. Да, зимы здесь намного длиннее, чем в России. Так говорили новые поселяне, а старожилы уверяли, что разница невелика, да и годы бывают разные, и что тому, кто раньше жил где-нибудь в степях, в Зауралье нравилось больше. Долго еще зима напоминала о себе заиндевелыми утренниками, а леса смотрели словно из-под седых и мохнатых стариковских бровей. Но весна мало-помалу завоевывала новые рубежи.

Наконец началась пора ослепительной весны, света, когда на мартовском затвердевшем насте солнце заиграло алмазной пылью. Потемнели дороги. Поднялась ввысь бездонная синева неба. Прилетели грачи, стали наполнять своим криком воздух, обживать старые гнездовья. Каждый день приносил что-то новое. Из-под талого снега побежали первые стремительные ручьи. Наполнили веселым журчаньем окрестность, а солнце поднималось все выше, все сильнее грело землю. Вскрылась Кирга и, взломав лед, с шумом понесла свои воды в низовья, на заливные луга…

Однажды утром по раннему заморозку Василий пошел в поле посмотреть, как перезимовала его полоска ржи. Вся его жизнь была в этой ржи, вся надежда.

Зимой Василий каждую морозную ночь выходил на улицу, думая об этой полоске, в надежде смотрел на небо, не затягивается ли мороком. «Господи, дай снежку, закрой землю – холодище-то какой, вдруг вымерзнет рожь-матушка. Чем тогда кормиться, как жить?!» Так бы и пошел, лег на полоску, закрыл бы ее собой, защитил бы от жестоких морозов…

После быстрой ходьбы Василий остановился и перевел дух только тогда, когда подошел к своей полоске. Вытирая со лба пот, увидел меж комьями земли на прошлогодней озимой пашне остренькие жальца ржаных всходов. Отлегло от сердца: выжила, в рост скоро пойдет!

Весна принесла и другие заботы. Афанасий и Василий принялись месить оттаявшую глину, делать кирпич-сырец, чтобы класть из него печи взамен глинобитных.

Кумовья первыми из поселенцев стали обживать свои избы, а вслед за ними новоселья справили и остальные приезжие – двенадцать семей с Новгородчины. Скоро за Киргой выросла улица-односторонок. Все избы стояли на взгорке, окнами к солнцу. Место было красивое, веселое; его скоро стали называть Заречьем. А на другом берегу Кирги появилась слободка, окрещенная в Прядеиной Каторжанской слободкой.

Дотошный и упорный Никита Шукшин вскоре взялся за давно задуманное им дело. Вместе с соседом Андреем Шиховым возле глиняной ямы построили сарай, а в откосе речного берега соорудили большую глинобитную печь. И стали, как мечтал Никита, делать настоящий кирпич: предварительно высушив заготовки в сарае, их сажали в печь и обжигали кирпич до звона. Печь топили круглые сутки по очереди.

И вот настал день, когда Никита перевез кирпич к дому, проворно порушил прежнюю печь-глинобитку и стал класть новую, кирпичную, с дымовой трубой на крыше. Любопытствующие со всей деревни собралась около Никитиной избы, некоторые заглядывали в нее и, выходя, недоуменно пожимали плечами:

– Дак чё, он в потолке-то дыру сделал, и в крыше тоже. А вдруг дождь пойдет? Никак он штанами дыры-то закрывать будет! Ну тогда уж ему придется безвылазно на крыше сидеть! – хохотали зубоскалы.

Но Никита, не обращая внимания на насмешки, все клал да клал кирпич за кирпичом. Вот уж он делает трубу…

Зеваки с удивлением впервые увидели на тесовой крыше деревенской избы кирпичную трубу.

– Глядите-ка, а дыры-то ведь не стало! – кричали одни.

– Да неужто дым пойдет в трубу эту – да ни в жисть! – сомневались другие.

Никита слез с крыши, принес дров, сложил их в новой печке, зажег от уголька лучину и сунул ее меж дров. Они вроде весело загорелись, но дым сразу наполнил избу, и все принялись хохотать и подначивать. Но Никита не унывал. Он вытаскал обгоревшие дрова и долго жег только одну лучину.

Дым мало-помалу пошел в трубу, и тогда, подложив в топку дров, Шукшин крикнул с крыльца:

– Андрей, ну-ка, погляди, идет ли дым через трубу!



1
...
...
13