Горечь от слов Комара на вечный век не осталась. Слишком много занятного творилось вокруг. Услышав в стороне задорное пение, Светел свернул с прямой улицы. Может, там-то наконец сошлись гусляры, умение сравнивают?
На песчаной площадке сдвинулся плотный людской круг, однако Светел никому особо ростом не уступал. Вытянулся, приподнялся на цыпочки, всё как есть разглядел.
Внутри круга ревновали один другому корзинщики.
У справного хозяина ничто не пропадает зазря. Кто-то чистил рыбное озерко от сорной травы, негодной даже на сено для коз, – и смекнул, что тощие стебли как раз годились плести. Дурное вичьё – не лоза, но чем уж богаты!.. Кликнули потеху. Поставили корыта с водой. Низкие скамеечки для удобства.
«Так ведь щит сплести можно, – тотчас озарило Светела. – Кожей обтянуть. Берёстой оклеить…»
Под крики позорян плетельщики взялись за дело.
Любо-дорого следить, как споро мелькали сильные пальцы! Выхватывали из вороха самый гожий стебель, а то по два сразу. Свивали невзрачные плети в тугой прочный узор. Давали порядок, радость и красоту. Плотно сбивали колотушкой… И всё будто вприпляс. Легко, весело. Чего стоила подобная лёгкость, Светел очень хорошо знал.
«Вот бы объявиться пораньше. Сейчас бы с ними тягался!»
Из такой травы он никогда прежде не плёл, но, без сомнения, совладал бы. Только мама могла не благословить. «Вперёд людей лезть, пока упросом не упросят, – правды в том нет!»
А бабушка добавит:
«Леворучье остерегись являть. Недобрых глаз много…»
И будут обе правы. А ты, значит, ходи стреноженный мимо веселья. Мечтай, пока пора деяний приспеет. А скоро ли ей приспеть, если Жогушка ещё мал? Соседи соседями, но вовсе без мужской руки дом покинуть?
…Кто-то уже сплотил донце, поставил стебли для боковин. Кто-то, наоборот, начал с обода, проворно гнал вниз…
Изначальный порыв успел отгореть. Позоряне подходили и уходили. Беседовали о своём. Самые упорные коротали время песнями. Отмечали хлопками ладоней каждый круг голосницы. Пестерь – дело долгое. Однообразное. Не борьба с носка. Не стрельба лучная. Голоса поющих скучнели, делались жиже. Скоро кругом ристалища останется только родня. Да и та возьмётся зевать.
– Гусляра бы, – вздохнули неподалёку. – Без гусляра какое веселье.
Светел навострил уши.
– Гусляра? Дурных нету играть: Крыла ждут!
– Все гусельки попрятали, кто и привёз.
– Ещё третьего дня подвалить должен был. С ялмаковичами.
– Раньше вроде с Царской ходил?
– Ему кто указ! Такой всюду желанен.
– А пока ждут, скучать велишь?
Светел решился. Раскрыл рот. Оробел, смолчал. Снова решился. Кашлянул.
– Я сыграть могу. Я эти песни все знаю.
К нему обернулись.
– Тут каждый сыграет, да никому не охота.
– Молод больно. К мамке ступай!
– Ручищи у тебя, парень, не по струнам похаживать…
– Вправду можешь или без толку болтаешь?
Светел рассердился, насупился, робость вмиг отбежала.
– Дома, в Твёрже, кулачный Круг водить довольно хорош был…
– В Твёрже?
– А гусли привёз?
– Ну…
– Беги, парень, за гусельками живой ногой! Распотешь добрый народ!
Хотелось влететь в шатёр, чехолок в охапку – и немедля мчаться обратно, пока плетельщики не завершили трудов!
Мама с бабушкой сидели перед шатром, у лубяного рундука с куклами. За их спинами, на толстом войлоке, в обнимку с Зыкой спал Жогушка.
Светел поклонился матери, отдал кошель, тяжёлый от серебра:
– Геррик сегдинский приветное слово шлёт, в гости обещается. Мама… люди меня на гуслях просят сыграть. Под ристалище… Благословишь?
Спросил замирая. Чего только не передумал, пока Равдуша поднимала глаза. «Откажет. Дел найдёт в шатре и вокруг, напомнит соседям помощь подать. Убоится: дитятко на торгу пропадёт. И что́ тётушка Розщепиха говорить станет…»
Мама с каким-то беспомощным восторгом оглядела взрослого сына:
– Ступай уж, Светелко.
Он засиял. Пригрозил пальцем Зыке, чтобы не вскочил, не разбудил Жогушку. Перешагнул обоих, скрылся в шатре… Вынырнул уже в кафтане цвета тёмной ржавчины при жёлтых петлицах. Вынес в руках такой же колпак и берестяной чехол с гуслями.
– Пуговку перестегни!
Светел ударил матери с бабушкой поясным поклоном, ринулся прочь. Сперва шагал, пытаясь быть степенным и взрослым. Не выдержал, сорвался на бег.
Корениха с Равдушей переглянулись.
«Славный вырос парнишечка», – хотела сказать Корениха. Не успела. Невестка вдруг всполошилась:
– Что за ристалище, не сказал! Вдруг из луков мише́нят?
Уже пожалела, что отпустила его, уже въяве услышала звон шальной стрелы, бьющей в тонкую поличку гуслей… и добро ещё, если в гусли… Сейчас на ноги вскочит – догонять сына, присматривать, чтоб худа с дитятком не случилась.
– А ну сиди! – свела брови строгая Корениха. – Серебро вон какими кошелями таскает, а тебе всё ма́ленек, всё глу́пенек!.. Я за Жогом так-то не назирала. И тебе не велю!
– Да смирное у них ристалище, – прогудел густой голос. – Корзины взапуски плетут, а без гусляра скучно. Поздорову ли, государыни Опёнушки?
Женщины обернулись.
– Сам гораздо можешь ли, Синявище! Присаживайся, в ногах правды нету…
Шамша Розщепиха обходила ряды неторопливо, с достоинством. Как то подобало сестре твёржинского большака. Не лицо матёрой вдове входить в заботы купли-продажи. Для этого младшая родня есть, братучада, невестки. Ей, Шамшице, разведывать красный товар, гладить привозные шелка, ворошить белёную шерсть, оценивать смурые, чермные, зелёные нитки… пересуды вести о делах дальних и ближних.
– Старика у них в самый Корочун ударом ударило.
– Ой, беда! Нам-то помнится крепким, плечи – во, краснорожий… поглядеть – до ста лет изводу не будет!
– Так оно и бывает. Большое дерево разом падает. Скрипучее, хилое по два века скрипит.
– Что ж он теперь?
– Еле говорит, всё сынами повелевает.
– И как сыны? Слушают?
– Да ну…
Мимо рундуков, где выставляли изделия сродни домашним, Розщепиха проплывала с величавой надменностью. Вот уж радость была растрясать в дороге старые кости, чтобы глаза пялить на знакомое! А то её племянницы с невестками за гребнями не сидели, тонких ниток не пряли, кросна не уставляли на браный узор! Розщепиху влёк чужедальний привоз. Смушки морских зверей с устья Светыни. Водяные орехи, пряные травы с левого берега. Затейливые пряжки, булавки… А в первую голову, конечно, посуда, добытая по разрушенным городам Андархайны. Где ж она?
– В Койге-хуторе что сталось, слышали? Дитя родилось о двух головах.
– Да ладно!
– Мёрлое, поди? Или подышало немножко?
– Кричит на два голоса и разом обе титьки сосёт.
– Оттого небось, что Койдиха дом в перепутную избу обратила, что ни седмица, то гости опять.
– Если б святые родители гневались, умерло бы дитя. А раз кричит…
Мимо прошла баба-гнездариха. Следом семенили три послушные дочки. Носыня пригляделась к вышивкам на рукавах и подолах, не опознала узора. Наверно, глаза под старость стали не те. А вот девки – взору услада, отчему дому благословение, матери венец! Ай, скромницы, смиренницы, выступают тихохонько, ресниц зря не вскинут, ушки серебром завешены на случай непристойных речей…
В Твёрже бы кое-кому подобное добронравие! Навстречу безо всякой степенности пробежал Светел. Шапка чуть с затылка не валится, кафтан полами разметался, коробок с гуселишками наперевес… Куда Равдуша с Коренихой глядят?
– Охти-тошненько, – долетел голос. – Не минуть, бабоньки, нам скорой войны!
– Это с чего бы?
– А с того, что в Шегардае Ойдриговичи объявились.
– Откуда взялись проклятые?
– Всё врут андархи, нам напужку дать норовят!
– Может, и врут, только люди вечем стояли и красный боярин по писаному объявлял.
– Где Шегардай, а где Торожиха!.. Кто на сорочьем хвосте принёс?
– Геррик сегдинский.
– Ну… если Геррик…
– Что будет-то, бабоньки?
– А ничего! Деды Ойдриговичей отваживали – и внуки отвадят!
– Да кем сказано, что непременно война?
Век бы таких вестей не слыхать! Никто не радуется войне, кроме иных дурней безусых, гадающих, на что удаль направить… Розщепиха тихо ахнула, закусила палец. Решилась бежать назад в свой шатёр. Решилась остаться и послушать ещё. Тут её тронули за рукав.
– Здравствуй, государыня большакова сестрица.
Шамша испуганно оглянулась. Слова о близкой войне заставляли отовсюду ждать скверного, страшного. Однако перед ней стояла всего лишь та пришлая гнездариха. Глядела в глаза, ласково улыбалась.
– И ты здравствуй, добрая сестрица, – не сразу отыскав голос, пискнула Розщепиха. Заново вгляделась, прищурилась. – Прости уж, подслепа стала на старости, не умею звать-величать…
– Было б за что прощать, – рассмеялась чужачка. – Мы в Торожихе странные странницы, наши рукава тут никому не в догадку… Зато ты, почтенная Шамшица, погляжу, всё знаешь. Не подашь ли совета доброго?
Первый страх успел миновать. Польщённая Розщепиха забыла убегать с торга, забыла слушать чужой разговор, лишь повторила:
– Молви всё же, сестрица, как похвалять тебя?
Та шире заулыбалась, притянула к себе дочек:
– А жалуй-похваляй ты меня Путиньей, по батюшке Дочилишной.
Рядом с женщиной, живущей такой достойной и радостной жизнью, тревожиться о тёмных кривотолках сделалось невозможно. Розщепиха совсем оставила бояться, приосанилась, улыбнулась в ответ:
– Что же я, несметливая вдовинушка домоседная, бывалой страннице посоветую?
Путинья придвинулась ближе – поделиться заветным:
– Ты, сестрица старшая, всё купилище как есть насквозь видишь, кто добрый человек, а от кого мне дочурок подальше водить…
Розщепиха поняла. Кивнула с привычной важностью:
– Вот это подскажу. В том правда наша, чтобы девок беречь, мимо лихого глаза проводить. А что прикупить думаешь?
– Да вот слышала я, ткут у вас дивные одёжки на птичьем пуху. Старухам босовики, чтобы ноги по-молодому плясали. Мужам плащи, в снегу спать, как у жёнки под боком. Девкам-славницам – знатные душегреечки. Чтобы выступали мои не́гушки, точно лебёдушки белые…
– Ох, красно молвишь, Путиньюшка, – заслушалась Розщепиха. – Как не ткать, ткут! Это тебе к кисельнинским, у других даже и не смотри. Злые обманщики перья дерут, мелкопушье негодное за чистый пух с рук людям спускают…
Путинья вдруг склонила голову набок, прищурила один глаз, вслушалась. За ней насторожилась Розщепиха. В той стороне, куда убежал Светел, зазвенели струны, взлетели дружные голоса.
– Славный паренёк, – улыбнулась Путинья. – Из ваших вроде? Из твёржинских?
Розщепиха досадливо отмахнулась:
– Из наших… горе материно.
– А я думала, на деревне первый жених, – удивилась захожница. – Лыжи скопом продаёт, в гусли вон как играет. Отчего горе?
Розщепиха пристукнула палкой:
– Добрые люди домом живут, а у этого один разговор – из дому уйти!
– Ишь каков, – покачала головой Путинья. – Твоя правда, горе. Вразуми уж до конца, сестрица старшая! Я и то смотрю, по одёжке – сын Пеньков, а лицом…
Радость назидать, когда слушают.
– Где тебе пасынку на отчима похожему быть!
– Пасынку? Отколь же взялся такой?
Их беседа текла легко, гладко, приятно. Сестра сестру повстречала, не наговорятся никак. Уже шли об руку, Розщепиха неспешно вела гостью в ряд, где кисельнинские бабы торговали всякой пушиной. Дочки-скромницы безмолвно внимали, набирались ума.
– Отколь же взялся такой?
У Розщепихи вмиг сложился цветистый рассказ на удивленье новой подруженьке. Про то, как молодой Жог, сам весь закопчённый, бегом прибежал в деревню с крылатой сукой, обвисшей в крови у него на руках. Будто мало ему было забот в день Беды, когда огненный ветер сдувал крыши с домов! А под ногами у Жога путались малец и щенок. Плачущие, напуганные. И на красном, опалённом теле мальчонки белело клеймо. Непонятное, затейливое, чужое…
Зубы, поредевшие к старости, всё же прикусили язык.
– Да сирота он без роду, – с безразличием отмахнулась Шамшица. – В Беду всех своих потерял, Пеньки и пригрели. Думали, второго сына себе в помощь растят. А он!..
О проекте
О подписке