Его забрал с собой тот офицер. По дороге в Рязанскую губернию, из которой он был родом, офицер поручал мальчику обхаживать лошадь по мере сил, но лучше парнишка справлялся с чисткой сапог, щетка и вакса в руках у него горели. Потому у офицера – единственного из всех – всегда были щегольски сверкающие сапоги. Денщик дяди Василия, а фамилию Самуил, кажется, так и не узнал, с ревностью относился к мальчику, стараясь попрекнуть каждый раз, когда представлялась для этого возможность. Офицер с кривой усмешкой посматривал на пикировки старого денщика и осмелевшего мальца, иногда вставляя:
– Ну, не боись, не боись, дядька, скоро отделаемся от пострела. Я его старинному другу своему сдам на воспитание.
Офицер не обижал, не драл за уши, напротив, хорошо кормил и пытался учить грамоте, когда было время. Аз, буки, веди и всю эту премудрость Самуил освоил очень быстро, особенно ему нравились замысловатые титло над буквами и пузатые красные буквицы «Молитвослова». А когда они оказались в деревеньке Мордвиновка, офицер сдал мальчика на руки тамошнему старосте, старинному товарищу его отца по армии – Ермолаю Федотовичу Бубенцову, кулаку и крепкому хозяйственнику. Так мальчик стал Самуилом Ермолаевичем Бубенцовым, потому как не помнил он ни имени своего отца, ни фамилии, а быть как бы сыном Таната он не захотел.
В Мордвиновке у Самуила была вольница – местный дьячок Иаким быстро выучил его чистописанию, счету, начаткам латыни, Закону Божию, церковному пению и нотной грамоте, русской истории. В школу отрок не пошел, потому как схватывал все слишком быстро, за четыре года освоил всю обязательную программу и был готов к поступлению в гимназию, куда и прошел довольно легко после вступительных экзаменов.
Ермолай Федотович любил приемыша как будто сильнее, чем родных детей, давно уже выросших и разъехавшихся по разным сторонам губернии. Жена его давно лежала на погосте, умерев в родах много лет назад. Но, несмотря на тоску и сложности с детьми, оставшимися сиротами, он так и не решился жениться снова. Нрав имел крутой, однажды чуть не зашиб конюха насмерть за то, что тот продал без ведома хозяина жеребенка, а всем сказал, что тот помер. Но остыл Ермолай Федотович быстро и просто выгнал с позором конокрада. А Самуил стал утешением для него на старости лет – был шустрым, смышленым, ласковым ребенком.
Пробегав в субботу полдня с гусями и собаками по двору, Самуил валился на лавку на кухне и засыпал, пока нянька или повариха его грубо не расталкивали и, ворча, не заставляли ужинать тюрей либо кашей со свиными шкварками, либо, если мальчик совсем забегается и заиграется, получал он ломти черного хлеба с салом, а в постные дни с пахучим подсолнечным маслом и пучками зеленого лука.
Той первой осенью в Мордвиновке Самуил впервые увидел яблоневый сад – у приемного его отца он был огромным, с множеством разных сортов: от кислой, душистой антоновки, созревавшей позднее всех, до прозрачного, тонкокожего белого налива, от могучих богатырей, висевших на ветках до самых заморозков, до коричневого штрифеля с кашеобразной мякотью.
Мальчик с удовольствием лазил по деревьям, помогал собирать урожай, аккуратно срывая каждое яблоко и складывая в плетеную ивовую корзинку, висящую на пеньковой веревке на шее. Ему нравилось разглядывать плоды, выискивать с червячками, такие ему разрешали сразу съесть. А вот сильно поклеванные птицами яблоки пузатый дядька Митяй требовал бросать на землю, потом их соберут и часть отнесут скотине, а часть пойдет в перегной.
И такая та осень выдалась для Самуила – счастливая, какая бывает только в детстве. Когда и звезды видишь каждую ночь, и каждый день удивляет своей новизной, и все самое интересное еще впереди.
Осьми лет Ермолай Федотович отдал Самуила в Рязанскую мужскую гимназию под присмотр внучатого племянника, тамошнего воспитателя, имя которого стерлось со временем из памяти. В тот год директором гимназии стал знаменитый Кульчицкий, его гимназисты видели редко, а потому не воспринимали серьезно, в отличие от суровых учителей латыни или арифметики. Семь лет учебы пролетели одним мигом для Самуила, предметы давались ему легко, хоть особых талантов он и не проявлял, разве что обладал абсолютным слухом и приятным баритоном. Вечера и выходные проводил он, околачиваясь на клиросе Никольской церкви и ухлестывая за настоятельской дочкой Сонечкой.
Сонечка – всегда в светлых платьицах и кружевных платках – застенчиво подпевала на службе, снимала огарки с подсвечников и очень красиво читала «Часы», когда псаломщик Илия ей это разрешал. Вся жизнь ее проходила между клиросом и уроками с доброй гувернанткой дома.
Помнилась Самуилу только розовая глазурь Никольского собора, вечно соблазнявшая призрачным светом из окна гимназии на Николодворянской улице. Все время манила сбежать с уроков, показать язык суровому учителю основ логики, которого прислали к ним из Новгорода, да нестись, раскинув руки, по припорошенной одуванчиковым пухом улице, сквозь пьянящий май, сквозь одуряющие ароматы сирени и каштанов. Но папенька не одобрит, выдерет при встрече как сидорову козу, да не посмотрит, что гимназист и, вполне вероятно, будущий чиновник.
А потому прилежно продолжал сидеть за партой, мечтая иногда о поцелуе в розовую щечку Сонечки, о сдобных калачах и бесконечных чаях в иерейской столовой под печальным образом Казанской.
Папенька приезжал почти каждую неделю в гимназию, повидаться с сыном и племянником, погулять по рязанским улицам. Дела у него шли хорошо, обычные крестьянские обязанности он переложил на наемных рабочих, платил им исправно и больше ни о чем не беспокоился, позволяя себе и Рязань, и паломничества в святые места. Ездил он и в Печоры, и в Киевскую лавру, и в Оптину пустынь, пока не начало подводить здоровье.
В посещения гимназии Ермолай Федотович всегда долго и обстоятельно беседовал с сыном, наставлял в послушании и прилежании. Но какой молодой человек захочет следовать таким наставлениям даже и горячо любимого папеньки? Вестимо, никто. Так и Самуил слушал отца, кивал, а на следующий день на уроках философии или истории государства витал в облаках, мечтая снова оказаться на чае у иерея, сидеть напротив Сонечки и слушать рассказы о столичных трапезах после двунадесятых праздников.
Как будто судьба Самуила могла бы сложиться пышно, ярко, останься он в Рязани, стань он чиновником высокого ранга. Но что-то перещелкнуло в его голове, захотелось простой и спокойной жизни, как у отца, оттого женился он на той Сонечке в шестнадцать лет, получил право служить сначала помощником нотариуса, затем помощником мирового судьи, да после и сам каждые три года избирался мировым судьей, а в свободное от службы время подвизался псаломщиком в церквах Ухолова и Мордвиновки.
Сонечка была трепетной девочкой, младшей дочкой никольского иерея, но очень уж хорошенькой, с пухлыми щечками и ясными серыми глазами. Казалось, ей все всегда нравилось, всем она была довольна. Ухаживания молоденького гимназиста, с разрешения папеньки, она принимала тоже благосклонно – неряшливые букетики полевых цветов летом, а зимой смешно звенящие жестянки с разноцветными монпансье. Вместе они читали «Очарованного странника» Лескова и газеты, засиживаясь на балконе-фонаре летними вечерами, и ходили в галерею смотреть картины «передвижников» осенними долгими днями. Все шло хорошо и прекрасно, в свой черед: уже выпускаясь из гимназии, Самуил попросил руки пятнадцатилетней Софии, на что без всяких возражений получил благословение.
Свадьбу отыграли пышно в Рязани, венчались в Никольском соборе, сам Сонечкин отец водил их вокруг аналоя, а хор пел: «Исаие, ликуй…», венцы над молодыми держал старый приятель Самуила по гимназии – Сергей Будгаков, замкнутый молодой человек, тоже влюбленный в Сонечку, но так и не сказавший о своих чувствах. На свадебном пиру он напился и отчаянно плакал, уткнувшись в каком-то углу иерейского дома. После венчания Сергей больше не появлялся в гостях у Самуила, поговаривали, что он поступил в университет в столице, а потом уехал в дальние восточные страны, да там и сгинул.
Съехались со всех концов губернии все близкие и дальние родственники, радостно поздравлявшие молодых, певшие здравицы и выпившие много штофов водки и горьких настоек. А уж сколько было съедено поросей и гусятины, не счесть!
Сразу после венчания молодые уехали в родную для Самуила Мордвиновку, в просторный дом Бубенцовых, теперь управляемый старшим сыном Ермолая Федотовича – Георгием. Старый Ермолай Федотович сильно сдал за последний год, даже не смог приехать на свадьбу, как будто иссохся весь, однако крутой нрав сохранил, командовать, невзирая на немощь, продолжал. Георгий Ермолаевич, годившийся в отцы Самуилу, относился к братцу благосклонно, любил подшучивать. Так что жили молодые сыто, не нуждаясь особенно ни в чем.
А потом потекла обыкновенная жизнь со службой, с бесконечными беременностями и родами, с бесконечным горем – дети рождались и, прожив от нескольких часов до нескольких лет, умирали от разных напастей, а иногда и как будто просто так. В Мордвиновке целый участок на старом кладбище был усеян Самуиловичами и Самуиловнами, просолен материнскими и отцовскими слезами. Пережили опасный младенческий возраст лишь две девочки – самая старшая Параскева, родившаяся в 1887-м, и младшая Евдокия 1895 года.
В разгаре стояла осень 1896 года, земский доктор Смоляков на цыпочках вышел из комнаты, поправляя рукава пиджака, подошел к Самуилу, сидевшему за столом:
– Самуил Ермолаевич, крепись-крепись, – машинально постучал по спине Иван Андреевич. – Уходит она. Я дал морфия, вечером зайду, но не знаю, застану ли. Детей я распорядился сегодня же похоронить. Родились мальчишки, крупные, хорошенькие, но мертвые, ни продышать, ничего я не смог. Даже и окрестить не сможем.
Самуил смотрел на старого друга мутными невидящими глазами, как будто не понимая ни слов, ни русского языка, кивал. В голове звенел навязчивый колокол: «Не время, не время», заглушая любые другие мысли и чувства.
Доктор ушел как-то незаметно и тихо, повитуха сделала свою работу и тоже исчезла, унося беззвучные свертки. На стене громко тикали громоздкие ходики, отмеряя каждую секунду дня.
За окном хлестал спорый злой дождь, затапливая и без того грязные и мокрые улицы. Редкие прохожие прятались под вывернутыми и искореженными ветром зонтами или жались под козырьками заведений, потому как внутрь уже никого не пускали – битком были набиты кабаки и торговые лавки людьми, пережидающими стихию. Видать, доктору и повитухе придется несладко на других вызовах сегодня.
Самуил встряхнулся, встал и прошел в затемненную комнату, в которой пахло спиртом, свернувшейся кровью и чем-то еще. София спала, раскинувшись на постели, лицо казалось восковым, губы тонкой фиолетовой ниточкой подергивались в такт неровному дыханию. Каштановые волосы слиплись и колтунами лежали на подушке.
Он упал на колени и зашептал: «Ангел предстатель послан бысть с небесе…»
Никто не осмеливался войти в ту комнату до самого вечера, пока не вернулся, как обещал, доктор. Он оставил на входе свой объемистый саквояж, мокрый зонт, снял пиджак и тихо-тихо вошел к умирающей.
Самуил горько рыдал и продолжал шептать, слов доктор не мог разобрать, хоть и приготовился сам говорить что-нибудь утешительное. Он подошел с другой стороны кровати к Софии, пощупал пульс, приоткрыл пальцами веки, потрогал лоб – температура все еще была, но пульс выровнялся, а губы чуть порозовели. Однако Смоляков всякое видел за свою практику, часто улучшения бывают перед самою смертью, поэтому он готов был поспорить, что ночь София все-таки не переживет.
– Самуил Ермолаевич, иди поешь. Тебе нужно, у тебя дочки на руках. А я, так и быть, сегодня у вас останусь, буду подле Софии.
Вопреки ожиданиям доктора, София выжила тогда и смогла дотянуть до 1936 года, но больше детей у нее не было, да и не хотели ни она, ни Самуил.
Смоляков еще долго приходил проведать свою пациентку, старался выписывать из Рязани и из столицы новомодные витамины и поддерживающие микстуры, но как будто ее жизнерадостная натура сама справилась – и с горем, и с болезнью.
О проекте
О подписке
Другие проекты
