– Сдыхаю, мать, как старый пес. Время давит, жена мечтает стать вдовой, иностранцы – му… Когда? Завтра? На работу? Ее зовут, ты говорила, Натали? Глубокая русская душа. Милка ты моя. Ты бесценна, сволочь ты этакая. Завтра! Завтра! В четыре тридцать. Раньше не могу – припрется какой-то болван из министерства. Скромно одета? Так это прекрасно! У меня нет, прости, такой задницы, чтобы высиживать им всем на манто и кожаные пиджаки. Будет рада скромным духам. Я тебя целую, сволочь ты паскудная моя. Но, смотри, не подведи, я ведь ждал тогда. Целую!!!
Он спустил ноги с кровати. Телефон опять попикал. На сей раз звонила секретарша, интересовалась, не нужно ли ему для поправки пошатнувшегося здоровья прислать домой Николая Каримовича.
Николай Каримович стоял в кабинете директора, рядом с телефоном. Он снова был без носков. По мягкому ковру славно плыли солнечные зайчики.
Мануалотерапевту было отказано.
– Завтра я сам буду на работе! – кричал в трубку Лев Александрович. – Пусть явится в одиннадцать творить свои бесчинства!
* * *
Так, наверное, вели Таню Ларину к ее генералу. И генерал ли он был, подумала Наталья, ибо роман в стихах был ею прочно забыт, и сюжет оперы – кто там в малиновом берете? – закрыл, как величественная тень, геометрически простую красоту оригинала. Падал влажный крупный снег. Так, наверное, Таню Ларину…
– Я боюсь, – призналась она усатой Инессе, – но ты говоришь, он чудный мужик?
– Не то слово. Умнейший и… – Они стояли, ожидая зеленого света, Наталья в скромном пальтице, правда, сшитом со вкусом – серый драп и маленькая, искусственного меха горжетка, усатая Инесса – в роскошной шубе из разноцветных лисьих хвостов.
– И обаятельный.
– Но ему, ты говорила, сорок восемь?
– Дурочка, от тридцати пяти до пятидесяти – лучший возраст мужчины. Он уже мудр, но еще и силен! Пойдем скорее. – Инесса крепко схватила под руку смущенную и боязливую тридцатилетнюю девицу.
– Об этой твоей детали я умолчала, мог испугаться. И как такое вообще могло быть! Петь в ансамбле… и не трахаться ни с кем! Мне вот уже… Она подула на усы… – а я…
Инесса была старше Льва Александровича на неопределенное число лет, имела мужа – администратора известного в столице ресторана, куда все друзья ходили обедать, – а я без секса дня не могу прожить!
Снег, медленно вальсируя, падал, осыпая скромную Натальину горжетку и богатую доху усатой дуэньи своими нежными хлопьями, и вновь вальсировал, заметая старую улочку, мостик, за которым невдалеке серебрился глотком замерзшей воды купол крохотной церквушки, и вальсировал, и попадал в глаза, влажно целуя, точно мать, провожающая дочь, целует, пряча слезы…
– Здесь.
– А почему вывески нет?
– Вывески нет. Да.
Вторая, застекленная дверь не открывалась.
– Она закрыта, – робко сказала Наталья.
– Ты ее не к себе, а от себя. Дуреха.
И дверь легко открылась, впуская их в небольшой вестибюль, откуда мраморные ступени, покрытые бордовой ковровой дорожкой, вели наверх, а над ступенями торжественно светились хрустальные люстры.
– Вы к кому? – выглянуло из деревянного скворечника равнодушное лицо.
Сейчас скажет, что принимать не велено. Наталья спряталась за лисьи хвостики.
– Ко Льву Александровичу.
– Здесь подпишитесь, – сказало лицо, выкинув им на черную полочку новенький гроссбух. – Поразборчивей.
– Я подпишу. – Инесса поставила две закорючки. Книга исчезла.
– Проходите.
По мраморным ступеням поднимались они, люстры позвякивали пискляво, как летучие мыши. Мелькнул и скрылся на втором этаже сероголубой Сидоркин.
В приемной секретарша, вежливо улыбнувшись Инессе, Наталью окинула полупрезрительным взглядом, окончательно ту смутив. Наталью потрясли итальянские туфли, экстравагантный костюм и дикая стрижка лимонного цвета. Секретарша выглядела, как кинозвезда.
– Лев Александрович, к вам дамы.
Наталья покраснела. Надо же, заметив изменение цвета Натальиного лица, поразилась Инесса, сто тысяч лет не видела никого, кроме нее, кто был бы способен покраснеть.
– Кто у него? – поинтересовался Сидоркин.
– Дама одна, его старая знакомая, а с ней, по-видимому, племянница ее, провинциалочка. А что, собственно? Служебный контакт.
Сидоркин отчего-то впал в глубокую задумчивость.
– Вы стихи переписали? – секретарша лениво жевала принесенную ей импозантным из четвертого сектора американскую шоколадку. И шоколад у них дрянь, думала она, а живут – вот нам только позавидовать им остается.
Сидоркин сел на стул, аккуратно и неподвижно, как тушканчик.
– Я вас спрашиваю, Сидоркин? – секретарша отложила недоеденную шоколадку в ящик стола. – Вы стихи принесли?
– Я все-таки тут заведующий сектором, – Сидоркин поспешно вскочил, – почему именно я должен слагать оды, я, конечно, готов для директора все сделать…
– Вы же говорили, Клара Германовна сочинила?
– Так была же справедливая критика принесенного поздравления.
– Конечно! – секретарша подкрасила губы. – Было штампованно, банально, стандартно, а надо оригинально, ярко, красочно, интересно. – Она убрала помаду в сумочку.
– Потому и пришлось мне переписать. – Сидоркин протянул ей листок.
– Да нет, – рассердилась почему-то она, – сами прочитайте. Вслух!
– Высокой страсти не имея ямб от хорея отличать, в день торжества, в день юбилея, желаю все же поздравлять…
– Постойте, – прервала его нудное чтение секретарша, – опять слово «юбилея», мы ли вам не говорили, что ему не пятьдесят исполняется, а всего сорок восемь.
– Я вам вот что могу возразить, – он понизил голос, наклонившись над столом секретарши, отчего из его кармана выскользнула авторучка, – мне Клара Германовна его личное дело в кадрах нашла, ему исполняется ровно пятьдесят!
– Во-первых, господин Сидоркин…
– Товарищ Сидоркин.
– Теперь у нас никто никому не товарищ, а каждый каждому господин! Во-вторых, у вас ручка из кармана выпала.
– Куда?
– На ковер, разумеется, куда же ей еще выпадывать?
– А я подумал, что на вашу… гм… коленку.
– Сидоркин, раз вы не господин, это не ваш стиль! – гневно двинула бровью секретарша. Ни разу шоколадки, жмот, не принес, а туда же – на вашу коленку! – А, во-вторых, мне сам Лев Александрович сказал, что ему исполняется сорок восемь, значит, мы все должны поздравлять его не с юбилеем, а с сороковосьмилетием.
– Как-то не солидно для мужчины… – Но Сидоркин осекся, встретив неподвижный рыжий взгляд секретарши. – Наверное, Клара Германовна ошиблась, женщина она немолодая, немудрено и ошибиться…
Секретарша смотрела так же, не мигая.
…Переведи сейчас же тему, Сидоркин. Так, о чем можно поговорить? О театре? О ценах на товары народного потребления? О личной жизни актрис театра «Современник»?..
– Николай Каримович на днях в клубе железнодорожников выступал, – нашелся Сидоркин, – так, говорят, тридцать женщин…
– Что? Тридцать женщин? Что?
– Он магически действует на слабый пол, особенно, я слышал, на актрис театра «Современник»…
– На актрис? Театра «Современник»?
– …зубную боль у них снимает, радикулит лечит…
– И фригидность тоже! – в приемную просунулась голова импозантного.
– Фригидность? – удивился Сидоркин.
Дверь в директорский кабинет начала приоткрываться. Голова импозантного тут же исчезла.
– Я тоже пошел, – Сидоркин, торопясь, чуть не поскользнулся.
Каков гусь все же Николай Каримович, мучительно размышляла секретарша, провожая невидящим взором посетительниц Льва Александровича, если уж слухи до нашего тихого зава докатились, значит, слава его гремит, и неужто он и в самом деле фриги… дность лечит, представляю, что с бабами творится…
– Вы что, заснули?
– Нет. – Она вздрогнула. Но, слава богу, шеф явно в духе. – Я слушаю.
– Завтра, – шеф понизил голос, – у меня будет Сергей Владимирович, встреча очень важная, а у него остеохондроз, просто замучил его, беднягу, так позвоните нашему босолапому, пусть прибудет ровно в двенадцать. Расплатимся, если Сергею Владимировичу полегчает, по высшей ставке.
* * *
Он заскользил взглядом по кабинету, сверкнул в глубине памяти лед школьного катка, почему вспомнилось, а, да, я заскользил взглядом, но чем-то они и в самом деле похожи – и у той плавали в глазах какие-то загадочные туманности, он намеренно не смотрел на Наталью в упор, чтобы не смущать – она робела, и он с удивлением отметил, что ощущает ее робость как свою, не моя ли, глупость, она сидит вон как напряженно, спинку прижала к черному креслу, боится шевельнуться, пальцами тонкой левой руки вцепилась в запястье правой, стигмы выступят у тебя, девочка, да, вдруг ответила она на его вопрос, не понимая совершенно, что и зачем он спрашивает, да, повторил он, опять удивившись, потому что понял, он не помнит вопроса, о чем и к чему, – это загадочные туманности из ее глаз, медленно выплывая, уже окутывали своей ароматной вязью его разум, они сплетались и оседали магическими кругами на каждую ветку его мозга, пока дерево не исчезло совсем в разноцветном тумане, в тихих кружевах вальса на освещенном желтыми, красными и голубыми прожекторами декабрьском льду под нежными танцующими снежинками, оплела, закружила девочка, оплела, шептал он, лежа вечером в постели с журналом, оплела, а надо было заставить себя думать о работе, предстояло важное для института, он, пусть и старомодно сие желание, так хотел что-то для института сделать, но девочка в красном свитерке, в белой юбочке, разноцветным туманом обвила дерево его жизни, обвила, и он, как ни пытался, не мог рассмотреть, что же там, где ее нет, показалось вдруг, что за цветной дымкой пустота и никогда не было никого, все дела мелькнули картонными декорациями, рухнули и сразу обратились в пыль, заискрившуюся в лучах прожекторов, поплывшую голубыми и красными снежинками, желтой редкой пыльцой оседавшую на лед, – девочка танцевала, везде-везде была теперь только она, даже на фотографии журнала лунно светился ее профиль, и в его полусонной дреме она танцевала в белых ботиночках прямо на полу, вспыхивая юбочкой, и он подумал, как больно, конечно, острыми коньками прямо по коже, по коже, по сердцу – и очнулся. За окном шел снег, белый, скромный снег, он осядет на землю, он впитает в себя черное дыхание заводов – и почернеет…
Снег мел, мел, свиридовская метель, так, наверное, Таню, так, наверное, Маша в «Метели», так, так, хвостик горжетки взлетал и мягко ударял по лицу, да, да, до завтра, Инесса Суреновна, до завтра, ах, как прекрасно все-таки, что я тебя вытащила к нему, дуреху, ну, я пошла, пока, я на троллейбус, так мне отсюда удобнее, а ты на метро? Конечно, конечно, до завтра, и мел, мел, откуда это, свеча горела на столе, свеча горела, да, вспомнила, а горжетка мягко ударяла по разгоряченной щеке, он, он, неужели он, такой странный, такой непонятный, умный, а сколько он знает, снег, снег, падал, кружился, мел, мел, белый, как мел, в детстве, помнишь, Наташа, ты писала стихи? Кто это говорит? Твой ангел-хранитель, вальс-вальс, мне посчитали, составили график – у меня оказалось их два… Два…
– У меня два ангела-хранителя, – сказала Наталья ему по телефону.
– Со мной и три не справятся.
* * *
– Сергей Владимирович все, что надо нам, подписал. – Шеф усмехнулся. – Подготовьте документы. Наше дело удалось.
– Вы же говорили, что еще Самсонов.
– Пока завершим первый этап. Потом возьмемся и за Самсонова. Ко мне в четыре пятнадцать будет дама, я закроюсь, а вы постучите. Мне надо поспать. Я устал.
Он закрылся. Она достала косметический набор, подвела глаза, подчернила ресницы. Завтра – среда.
Заглянула Николаева.
– У себя?
– Уехал по делам.
– Что за бабы к нему приползали? Я на лестнице их вчера встретила, усатую помню, а вторая – смазливенькая такая?
– Деловые контакты.
– Не ври, Сонька.
– Ну чего тебе надобно, Николаева? Ты чего, с ним трахаться жаждешь? Напрасно. Он с сотрудницами ни за какие коврижки ентим делом заниматься не станет. Он карьерой дорожит.
– А с тобой?
– Николаева, играешь с огнем!
– Да что ты! И что же ты мне можешь сделать?
– Да мне стоит лишь намекнуть ему, что ты такие гнусности распространяешь, улетишь на биржу труда, как миленькая!
– Ну, Сонька! – Николаева приподняла юбку, словно собирается идти по воде, и выскользнула в коридор.
Как мне она надоела, дура дурой, и ноги, как у зайца, небось мечта у нее с детства стать женой генерала или директора, они все, такие вот блеклые тихони истеричные, об этом мечтают. Скорее бы завтра.
* * *
…та лукавая девчонка на катке; сначала сама игриво пыталась уронить его в снег, смеялась, запрокидывала в смехе голову, ее шапочка с помпоном упала, он скорее наклонился за ней, и она наклонилась, они даже чуть-чуть ударились лбами, и, торопливо выпрямившись, он схватил ее за плечи и поцеловал неловко не в губы, нет, куда-то между холодной щекой и подбородком, уловив чуткими ноздрями кошачий запах ее свитерка, поцелуй только слегка задел ее, словно снежок, и откатился, а она сердито надулась, рукой отпихнула его – противный! – натянула поданную им красную свою шапочку, а поцелуя уже нельзя было отыскать в белом снегу, и он, сняв ботинки с коньками, втиснувшись в старенькие валенки (хорошо, что шалунья не видит, вот бы стала насмешничать – ты, как мой дедушка), одиноко брел и горько думал, что нет в его жизни ничего хорошего, болеет мать, а гадкая соседка прижимает его к себе, едва встретятся они на лестнице в подъезде, и пьяно дышит… И поцелуя уже было не найти, не найти в белом снегу… Как же теперь с Наташей, какая ерунда – бояться того, что не сумеешь вдруг прочитать из букваря – ма-ма мы-ла ра-му, Тамара заглянула к нему в кабинет – обедать? – он кивнул, да, конечно, съесть куриную ногу, заглотить тарелку супа с плавающими картофелинами, выкурить сигарету и успокоиться: быт и любовь – вечное противоречие; да и не смог бы он уже ничего изменить, поздно, возраст не тот, квартиру новую не получишь, слишком сложно все стало, а покупать ужасно дорого даже для него с его нормальными честными деньгами, а где Тамаре и сыну жить, он ведь не подлец – выгонять их обратно к теще и самому жить здесь с молодой женой, да, и моложе она его все-таки не на десять – на двадцать лет, значит еще год, другой, третий, он станет обузой, пойдут болезни, охи, скрипы, она должна будет превратиться в сиделку, а счастья у нее и так немного, дурацкая была любовь и дурацкий характер, как жить с такой ранимостью – точно без кожи, но почему, почему, только подумаешь о Наташе, вспоминается та – лукавая игрунья – может быть, закон жизни: из маленьких шалунишек вырастают большие грустные мечтательницы? Он вышел из кабинета – поплелся в кухню – опять курица! – возмутился – тысячу раз говорил, что надоело! – мяса не могла купить! – мне осточертело глодать куриные конечности! – он еще долго ворчал, придирался ко всему – бульон жидкий! и гречка пережаренная! и кисель – ты что, на поминках?! – отталкивая стакан брюзжал он – я терпеть не могу кисели! стакан соку прошу тебя полгода! – так позавчера ты выпил сок, возразила жена спокойно – позавчера! скажи еще десять лет назад!
– По-моему ты влюбился, – сказала жена внезапно, – и не очень удачно. В других случаях ты порхаешь.
– Порхаю? – Он выпил кисель, вытер салфеткой губы. – В каком это смысле?
– В прямом и переносном.
* * *
Николай Каримович с вежливой полуулыбкой, босой, стоял на ковре, ожидая от Льва Александровича новых указаний.
– Тут сложный случай, – задумчиво, после непродолжительного молчания, проговорил шеф, – Самсонов, по-моему, совершенно здоров. А без его подписи мы горим. А если, мы горим, синим пламенем пылаю лично я, и соответственно…
– Сегодня здоров, а завтра болен, – сказал Николай Каримович, не поднимая глаз и продолжая улыбаться краешками губ.
– Но сегодня здоров!
– А как в его семье? Жена? Матушка? Детушки малые неразумные?
– Ты гений. – Лев Александрович лихорадочно закурил. – Я слышал от кого-то, что у его матери, как же его… ну, когда нога волочится?
– И – ши – ас.
– Он, сволочь! Ишиас! – Лев Александрович даже присвистнул. – Ну-ка, ну-ка… – Он уже стал было нажимать кнопки телефона, но призадумался. Нет, надо как-то потоньше. Сразу предложить свои услуги грубо, Самсонов, бестия, не так глуп, чтобы не догадаться, почем фунт изюма.
– Завтра утречком, Николай, позвони-ка ты мне сюда. Я жаворонок, можешь звонить уже в восемь.
Мануалотерапевт, сладко расплывшись, вытек из кабинета.
О проекте
О подписке
Другие проекты
