Читать книгу «Морист» онлайн полностью📖 — Марии Бушуевой — MyBook.
image
cover

Так, наверное, вели Таню Ларину к ее генералу. И генерал ли он был, подумала Наталья, ибо роман в стихах был ею прочно забыт, и сюжет оперы – кто там в малиновом берете? – закрыл, как величественная тень, геометрически простую красоту оригинала. Падал влажный крупный снег. Так, наверное, Таню Ларину…

– Я боюсь, – призналась она усатой Инессе, – но ты говоришь, он чудный мужик?

– Не то слово. Умнейший и… – Они стояли, ожидая зеленого света, Наталья в скромном пальтице, правда, сшитом со вкусом – серый драп и маленькая, искусственного меха горжетка, усатая Инесса – в роскошной шубе из разноцветных лисьих хвостов.

– И обаятельный.

– Но ему, ты говорила, сорок восемь?

– Дурочка, от тридцати пяти до пятидесяти – лучший возраст мужчины. Он уже мудр, но еще и силен! Пойдем скорее. – Инесса крепко схватила под руку смущенную и боязливую тридцатилетнюю девицу.

– Об этой твоей детали я умолчала, мог испугаться. И как такое вообще могло быть! Петь в ансамбле… и не трахаться ни с кем! Мне вот уже… Она подула на усы… – а я…

Инесса была старше Льва Александровича на неопределенное число лет, имела мужа – администратора известного в столице ресторана, куда все друзья ходили обедать, – а я без секса дня не могу прожить!

Снег, медленно вальсируя, падал, осыпая скромную Натальину горжетку и богатую доху усатой дуэньи своими нежными хлопьями, и вновь вальсировал, заметая старую улочку, мостик, за которым невдалеке серебрился глотком замерзшей воды купол крохотной церквушки, и вальсировал, и попадал в глаза, влажно целуя, точно мать, провожающая дочь, целует, пряча слезы…

– Здесь.

– А почему вывески нет?

– Вывески нет. Да.

Вторая, застекленная дверь не открывалась.

– Она закрыта, – робко сказала Наталья.

– Ты ее не к себе, а от себя. Дуреха.

И дверь легко открылась, впуская их в небольшой вестибюль, откуда мраморные ступени, покрытые бордовой ковровой дорожкой, вели наверх, а над ступенями торжественно светились хрустальные люстры.

– Вы к кому? – выглянуло из деревянного скворечника равнодушное лицо.

Сейчас скажет, что принимать не велено. Наталья спряталась за лисьи хвостики.

– Ко Льву Александровичу.

– Здесь подпишитесь, – сказало лицо, выкинув им на черную полочку новенький гроссбух. – Поразборчивей.

– Я подпишу. – Инесса поставила две закорючки. Книга исчезла.

– Проходите.

По мраморным ступеням поднимались они, люстры позвякивали пискляво, как летучие мыши. Мелькнул и скрылся на втором этаже сероголубой Сидоркин.

В приемной секретарша, вежливо улыбнувшись Инессе, Наталью окинула полупрезрительным взглядом, окончательно ту смутив. Наталью потрясли итальянские туфли, экстравагантный костюм и дикая стрижка лимонного цвета. Секретарша выглядела, как кинозвезда.

– Лев Александрович, к вам дамы.

Наталья покраснела. Надо же, заметив изменение цвета Натальиного лица, поразилась Инесса, сто тысяч лет не видела никого, кроме нее, кто был бы способен покраснеть.

– Кто у него? – поинтересовался Сидоркин.

– Дама одна, его старая знакомая, а с ней, по-видимому, племянница ее, провинциалочка. А что, собственно? Служебный контакт.

Сидоркин отчего-то впал в глубокую задумчивость.

– Вы стихи переписали? – секретарша лениво жевала принесенную ей импозантным из четвертого сектора американскую шоколадку. И шоколад у них дрянь, думала она, а живут – вот нам только позавидовать им остается.

Сидоркин сел на стул, аккуратно и неподвижно, как тушканчик.

– Я вас спрашиваю, Сидоркин? – секретарша отложила недоеденную шоколадку в ящик стола. – Вы стихи принесли?

– Я все-таки тут заведующий сектором, – Сидоркин поспешно вскочил, – почему именно я должен слагать оды, я, конечно, готов для директора все сделать…

– Вы же говорили, Клара Германовна сочинила?

– Так была же справедливая критика принесенного поздравления.

– Конечно! – секретарша подкрасила губы. – Было штампованно, банально, стандартно, а надо оригинально, ярко, красочно, интересно. – Она убрала помаду в сумочку.

– Потому и пришлось мне переписать. – Сидоркин протянул ей листок.

– Да нет, – рассердилась почему-то она, – сами прочитайте. Вслух!

– Высокой страсти не имея ямб от хорея отличать, в день торжества, в день юбилея, желаю все же поздравлять…

– Постойте, – прервала его нудное чтение секретарша, – опять слово «юбилея», мы ли вам не говорили, что ему не пятьдесят исполняется, а всего сорок восемь.

– Я вам вот что могу возразить, – он понизил голос, наклонившись над столом секретарши, отчего из его кармана выскользнула авторучка, – мне Клара Германовна его личное дело в кадрах нашла, ему исполняется ровно пятьдесят!

– Во-первых, господин Сидоркин…

– Товарищ Сидоркин.

– Теперь у нас никто никому не товарищ, а каждый каждому господин! Во-вторых, у вас ручка из кармана выпала.

– Куда?

– На ковер, разумеется, куда же ей еще выпадывать?

– А я подумал, что на вашу… гм… коленку.

– Сидоркин, раз вы не господин, это не ваш стиль! – гневно двинула бровью секретарша. Ни разу шоколадки, жмот, не принес, а туда же – на вашу коленку! – А, во-вторых, мне сам Лев Александрович сказал, что ему исполняется сорок восемь, значит, мы все должны поздравлять его не с юбилеем, а с сороковосьмилетием.

– Как-то не солидно для мужчины… – Но Сидоркин осекся, встретив неподвижный рыжий взгляд секретарши. – Наверное, Клара Германовна ошиблась, женщина она немолодая, немудрено и ошибиться…

Секретарша смотрела так же, не мигая.

…Переведи сейчас же тему, Сидоркин. Так, о чем можно поговорить? О театре? О ценах на товары народного потребления? О личной жизни актрис театра «Современник»?..

– Николай Каримович на днях в клубе железнодорожников выступал, – нашелся Сидоркин, – так, говорят, тридцать женщин…

– Что? Тридцать женщин? Что?

– Он магически действует на слабый пол, особенно, я слышал, на актрис театра «Современник»…

– На актрис? Театра «Современник»?

– …зубную боль у них снимает, радикулит лечит…

– И фригидность тоже! – в приемную просунулась голова импозантного.

– Фригидность? – удивился Сидоркин.

Дверь в директорский кабинет начала приоткрываться. Голова импозантного тут же исчезла.

– Я тоже пошел, – Сидоркин, торопясь, чуть не поскользнулся.

Каков гусь все же Николай Каримович, мучительно размышляла секретарша, провожая невидящим взором посетительниц Льва Александровича, если уж слухи до нашего тихого зава докатились, значит, слава его гремит, и неужто он и в самом деле фриги… дность лечит, представляю, что с бабами творится…

– Вы что, заснули?

– Нет. – Она вздрогнула. Но, слава богу, шеф явно в духе. – Я слушаю.

– Завтра, – шеф понизил голос, – у меня будет Сергей Владимирович, встреча очень важная, а у него остеохондроз, просто замучил его, беднягу, так позвоните нашему босолапому, пусть прибудет ровно в двенадцать. Расплатимся, если Сергею Владимировичу полегчает, по высшей ставке.

* * *

Он заскользил взглядом по кабинету, сверкнул в глубине памяти лед школьного катка, почему вспомнилось, а, да, я заскользил взглядом, но чем-то они и в самом деле похожи – и у той плавали в глазах какие-то загадочные туманности, он намеренно не смотрел на Наталью в упор, чтобы не смущать – она робела, и он с удивлением отметил, что ощущает ее робость как свою, не моя ли, глупость, она сидит вон как напряженно, спинку прижала к черному креслу, боится шевельнуться, пальцами тонкой левой руки вцепилась в запястье правой, стигмы выступят у тебя, девочка, да, вдруг ответила она на его вопрос, не понимая совершенно, что и зачем он спрашивает, да, повторил он, опять удивившись, потому что понял, он не помнит вопроса, о чем и к чему, – это загадочные туманности из ее глаз, медленно выплывая, уже окутывали своей ароматной вязью его разум, они сплетались и оседали магическими кругами на каждую ветку его мозга, пока дерево не исчезло совсем в разноцветном тумане, в тихих кружевах вальса на освещенном желтыми, красными и голубыми прожекторами декабрьском льду под нежными танцующими снежинками, оплела, закружила девочка, оплела, шептал он, лежа вечером в постели с журналом, оплела, а надо было заставить себя думать о работе, предстояло важное для института, он, пусть и старомодно сие желание, так хотел что-то для института сделать, но девочка в красном свитерке, в белой юбочке, разноцветным туманом обвила дерево его жизни, обвила, и он, как ни пытался, не мог рассмотреть, что же там, где ее нет, показалось вдруг, что за цветной дымкой пустота и никогда не было никого, все дела мелькнули картонными декорациями, рухнули и сразу обратились в пыль, заискрившуюся в лучах прожекторов, поплывшую голубыми и красными снежинками, желтой редкой пыльцой оседавшую на лед, – девочка танцевала, везде-везде была теперь только она, даже на фотографии журнала лунно светился ее профиль, и в его полусонной дреме она танцевала в белых ботиночках прямо на полу, вспыхивая юбочкой, и он подумал, как больно, конечно, острыми коньками прямо по коже, по коже, по сердцу – и очнулся. За окном шел снег, белый, скромный снег, он осядет на землю, он впитает в себя черное дыхание заводов – и почернеет…

Снег мел, мел, свиридовская метель, так, наверное, Таню, так, наверное, Маша в «Метели», так, так, хвостик горжетки взлетал и мягко ударял по лицу, да, да, до завтра, Инесса Суреновна, до завтра, ах, как прекрасно все-таки, что я тебя вытащила к нему, дуреху, ну, я пошла, пока, я на троллейбус, так мне отсюда удобнее, а ты на метро? Конечно, конечно, до завтра, и мел, мел, откуда это, свеча горела на столе, свеча горела, да, вспомнила, а горжетка мягко ударяла по разгоряченной щеке, он, он, неужели он, такой странный, такой непонятный, умный, а сколько он знает, снег, снег, падал, кружился, мел, мел, белый, как мел, в детстве, помнишь, Наташа, ты писала стихи? Кто это говорит? Твой ангел-хранитель, вальс-вальс, мне посчитали, составили график – у меня оказалось их два… Два…

– У меня два ангела-хранителя, – сказала Наталья ему по телефону.

– Со мной и три не справятся.

* * *

– Сергей Владимирович все, что надо нам, подписал. – Шеф усмехнулся. – Подготовьте документы. Наше дело удалось.

– Вы же говорили, что еще Самсонов.

– Пока завершим первый этап. Потом возьмемся и за Самсонова. Ко мне в четыре пятнадцать будет дама, я закроюсь, а вы постучите. Мне надо поспать. Я устал.

Он закрылся. Она достала косметический набор, подвела глаза, подчернила ресницы. Завтра – среда.

Заглянула Николаева.

– У себя?

– Уехал по делам.

– Что за бабы к нему приползали? Я на лестнице их вчера встретила, усатую помню, а вторая – смазливенькая такая?

– Деловые контакты.

– Не ври, Сонька.

– Ну чего тебе надобно, Николаева? Ты чего, с ним трахаться жаждешь? Напрасно. Он с сотрудницами ни за какие коврижки ентим делом заниматься не станет. Он карьерой дорожит.

– А с тобой?

– Николаева, играешь с огнем!

– Да что ты! И что же ты мне можешь сделать?

– Да мне стоит лишь намекнуть ему, что ты такие гнусности распространяешь, улетишь на биржу труда, как миленькая!

– Ну, Сонька! – Николаева приподняла юбку, словно собирается идти по воде, и выскользнула в коридор.

Как мне она надоела, дура дурой, и ноги, как у зайца, небось мечта у нее с детства стать женой генерала или директора, они все, такие вот блеклые тихони истеричные, об этом мечтают. Скорее бы завтра.

* * *

…та лукавая девчонка на катке; сначала сама игриво пыталась уронить его в снег, смеялась, запрокидывала в смехе голову, ее шапочка с помпоном упала, он скорее наклонился за ней, и она наклонилась, они даже чуть-чуть ударились лбами, и, торопливо выпрямившись, он схватил ее за плечи и поцеловал неловко не в губы, нет, куда-то между холодной щекой и подбородком, уловив чуткими ноздрями кошачий запах ее свитерка, поцелуй только слегка задел ее, словно снежок, и откатился, а она сердито надулась, рукой отпихнула его – противный! – натянула поданную им красную свою шапочку, а поцелуя уже нельзя было отыскать в белом снегу, и он, сняв ботинки с коньками, втиснувшись в старенькие валенки (хорошо, что шалунья не видит, вот бы стала насмешничать – ты, как мой дедушка), одиноко брел и горько думал, что нет в его жизни ничего хорошего, болеет мать, а гадкая соседка прижимает его к себе, едва встретятся они на лестнице в подъезде, и пьяно дышит… И поцелуя уже было не найти, не найти в белом снегу… Как же теперь с Наташей, какая ерунда – бояться того, что не сумеешь вдруг прочитать из букваря – ма-ма мы-ла ра-му, Тамара заглянула к нему в кабинет – обедать? – он кивнул, да, конечно, съесть куриную ногу, заглотить тарелку супа с плавающими картофелинами, выкурить сигарету и успокоиться: быт и любовь – вечное противоречие; да и не смог бы он уже ничего изменить, поздно, возраст не тот, квартиру новую не получишь, слишком сложно все стало, а покупать ужасно дорого даже для него с его нормальными честными деньгами, а где Тамаре и сыну жить, он ведь не подлец – выгонять их обратно к теще и самому жить здесь с молодой женой, да, и моложе она его все-таки не на десять – на двадцать лет, значит еще год, другой, третий, он станет обузой, пойдут болезни, охи, скрипы, она должна будет превратиться в сиделку, а счастья у нее и так немного, дурацкая была любовь и дурацкий характер, как жить с такой ранимостью – точно без кожи, но почему, почему, только подумаешь о Наташе, вспоминается та – лукавая игрунья – может быть, закон жизни: из маленьких шалунишек вырастают большие грустные мечтательницы? Он вышел из кабинета – поплелся в кухню – опять курица! – возмутился – тысячу раз говорил, что надоело! – мяса не могла купить! – мне осточертело глодать куриные конечности! – он еще долго ворчал, придирался ко всему – бульон жидкий! и гречка пережаренная! и кисель – ты что, на поминках?! – отталкивая стакан брюзжал он – я терпеть не могу кисели! стакан соку прошу тебя полгода! – так позавчера ты выпил сок, возразила жена спокойно – позавчера! скажи еще десять лет назад!

– По-моему ты влюбился, – сказала жена внезапно, – и не очень удачно. В других случаях ты порхаешь.

– Порхаю? – Он выпил кисель, вытер салфеткой губы. – В каком это смысле?

– В прямом и переносном.

* * *

Николай Каримович с вежливой полуулыбкой, босой, стоял на ковре, ожидая от Льва Александровича новых указаний.

– Тут сложный случай, – задумчиво, после непродолжительного молчания, проговорил шеф, – Самсонов, по-моему, совершенно здоров. А без его подписи мы горим. А если, мы горим, синим пламенем пылаю лично я, и соответственно…

– Сегодня здоров, а завтра болен, – сказал Николай Каримович, не поднимая глаз и продолжая улыбаться краешками губ.

– Но сегодня здоров!

– А как в его семье? Жена? Матушка? Детушки малые неразумные?

– Ты гений. – Лев Александрович лихорадочно закурил. – Я слышал от кого-то, что у его матери, как же его… ну, когда нога волочится?

– И – ши – ас.

– Он, сволочь! Ишиас! – Лев Александрович даже присвистнул. – Ну-ка, ну-ка… – Он уже стал было нажимать кнопки телефона, но призадумался. Нет, надо как-то потоньше. Сразу предложить свои услуги грубо, Самсонов, бестия, не так глуп, чтобы не догадаться, почем фунт изюма.

– Завтра утречком, Николай, позвони-ка ты мне сюда. Я жаворонок, можешь звонить уже в восемь.

Мануалотерапевт, сладко расплывшись, вытек из кабинета.

Он остался один. Порой, как вот и сейчас, охватывало его, нет, наверное, сказать охватывало будет не совсем точно, наступало на него, нет, как-то звучит слишком воинственно, настигало – как старость? – нет, нет, он закурил, рассеянно глядя перед собой на стеллажи, заполненные иностранными и российскими энциклопедиями, корешки которых там и сям загораживали цветные и черно-белые фотографии, где он был заснят с коллегами из других стран, нет, слова нужного он не находил. Может, так, он, стряхнув пепел, усмехнулся, а ЛУЧШЕ ДАЖЕ И ВОТ ТАК, – чувство реальности происходящего порой покидало его, будто он проваливался куда-то в свою совсем другую жизнь, возможно, уже бывшую с ним, а, скорее, не бывшую и не будущую, а параллельную этой и, как пустой коридор, не заполненную ни лицами, ни событиями, но словно ожидающую его, и, провалившись на несколько минут в нее, он начинал ощущать себя совсем другим человеком, он не мог точно определить, каким именно, но в минуты эти все, чем занимался он активно здесь и теперь, его институт и его директорство, его семья и его т. н. социальные контакты, все, все сразу воспринималось как совершенно чужое. Он бродил по пустынному коридору, понимая, что в нем он никогда бы не встретил ни прошлых своих жен, ни нынешней, и никогда бы не стал заниматься тем делом, которое там, в другом, параллельном мире, считает главным в своей жизни, – и такая острая тоска сдавливала ему грудь, что он, усилием воли, заставлял себя возвращаться к привычному ходу жизни, начиная звонить по телефону или играть с сыном. Наверное, в том пустом коридоре за плотно закрытыми дверьми скрывались какие-то люди, люди из его другой судьбы, возможно, что за одной из них притаились его три верные подружки, его милые мерзавочки, но даже их голоса были не слышны, и коридор, пугая неизвестностью, той же неизвестностью и тянул. А здесь все было так понятно и потому скучно, все окружающие были запрограммированы на одно и то же, что вновь он, преодолев тревогу, отправлялся странствовать по долгому коридору, откуда его привычная жизнь представлялась оптическим обманом, изображением, полученным в результате какого-то загадочного смещения, и подобным картине далекой битвы, увиденной ясновидящим совсем в другом месте, и в другое время. Разумеется, меня в сущности нет, потому что, если бы я был, как пел несколько лет назад милый Боб, все это было бы, наверное, больно.

Пыль тихо плыла вдоль кабинета, как миллиарды крошечных Летучих Голландцев. Давно уже нудно пищал телефон.

Он снял трубку. Звонила Натали.

– Мне бы… я не знаю… но мне бы…

– Приезжайте ко мне на службу в половине шестого, и все расскажите, – сказал он, – вместе пешочком пройдемся до метро, хотя, откровенно говоря, я терпеть не могу ходить пешком! Я испорчен цивилизацией. Я понимаю, что правильнее жить в глухой деревне и учительствовать в сельской школе, но я уже этого никогда не смогу.

– Я вас боюсь, – сказала она робко, вы для меня… как памятник Петру Первому. А, тот самый Медный Всадник, захохотал он в трубку, на чьей голове, а точнее будет сказать даже и вот так – на двух головах коего птичий клозет.