– Баба, а если бы поезд повез нас не назад, а вот прямо куда угодно, ты бы где загадала очутиться?
– Ну что ты пристаешь с дурными вопросами. Пошли уже быстрей…
– Ну куда бы ты хотела ехать, а? Ну скажи.
– Куда-куда, на Кудыкины горы… Иди скорее.
Уставшая баба тащит меня за руку через набитые людьми вагоны поезда. Пассажиры с измученными и угрюмыми лицами качаются в такт движению состава, смотрят на меня, друг на друга, в окно.
Я ненавижу поезда. Ненавижу, когда мы прячемся с бабой от кондуктора, переходя из одного вагона в другой, чтобы не платить за билет. Мои ноги сковывает дикий ужас, стоит только сделать шаг на подвижную переходную площадку, которая соединяет вагоны. Внизу, через массивный переходной фартук, я вижу, как стремительно мелькают под поездом трава, земля, камни и шпалы. Тело чугунного фартука качается, ежится, пытается уронить или скинуть меня прочь, прямо в зияющие щели своего металлического устройства.
Баба психует, одергивает мою руку, когда я отказываюсь идти, как упрямый теленок, упираясь ногами. Она кривит лицо и цедит сквозь зубы: «Ну пошли, чуть-чуть еще пройдем, и все, в том вагоне постоим, больше проверять не будут. Давай, Маша, иди, что ты за бестолочь такая, увидят же.
И видели. Порой проворная билетерша настигала нас неожиданно, и баба, следуя выученному тексту и плану, принимала неестественный вид растерянной и нарочито улыбчивой женщины, которая, ой, по рассеянности своей и в силу преклонного возраста забыла купить билет. А девочка в билете не нуждается – ей еще и пяти нет. Документы баба, как назло, дома оставила, а мой невысокий рост и «кожа да кости», по ее мнению, были верным подтверждением моего возраста. Жаль, что меня саму она не считала нужным предупредить, подготовить к предстоящей вагонной постановке, поэтому на деле роль была предоставлена одному актеру – и бабушка спорила, доказывала и ругала меня, поучая, что крайне неуместно влезать в разговоры старших, пререкаться с ней и напоминать так громко при посторонних, сколько мне на самом деле лет. И кто же меня, эдакую бестолочь, просил умничать.
– Да вы не слушайте, она маленькая, не понимает ничего, что с нее взять, дите. – Баба была плохой актрисой, как мне казалось. Она как-то не так говорила, как-то не так улыбалась в подобных ситуациях. И зачем было обманывать, что я еще маленькая? Я уже большая. И кондуктор, окинув нас с головы до ног нехорошим взглядом, все понимала и шла дальше. А иной раз и не понимала, и бабушка, расстроенная, нехотя доставала из сумки звенящую мелочь.
В такие моменты я видела, как тускнеет и катится вниз ее взгляд – взгляд, от которого внутри у меня начинало что-то ныть и появлялось странное чувство вины за все. Пышные сутулые бабины плечи будто опускались еще ниже, и сама она становилась маленькой, с меня ростом. Казалось, что в такие моменты она вспоминала про неподъемный и невидимый груз, который лежит на ее плечах и тянет все тело вниз. Губы истончались и сжимались. Лицо начинало утопать и укутываться кудрявыми волосами, похожими на облако сладкой ваты на голове, но черное, как шпалы под несущимся вагоном. Но в чем моя вина, я не понимала, я же не соврала – раз баба забыла, правильно, если я ее поправлю! Да и, что греха таить, мне так хотелось, чтобы все без исключения знали: мне не пять уже, а целых семь с половиной и скоро я пойду в школу! Я давно этого жду. И рюкзак мне баба сшила из старой дедовой куртки: большой, черный, с блестящей пряжкой от ее старых сапог.
Баба хорошо шила. У нее была красивая ножная швейная машинка. Ногой баба давила на широкую педаль-подставку, та толкала рычаг, который вращал большое колесо, на колесе имелся ремень, что передавал движение вверх, и машинка работала. Мне нравилось сидеть рядом и наблюдать за всем этим механизмом. Баба сама становилась большой подвижной горой. И я внимательно следила за тем, как размеренно и плавно в такой момент колышется и качается все ее пышное тело. И баба шила. А я смотрела. Когда-нибудь и я так сумею, а пока: «Не лезь, куда тебе, еще маленькая, сил не хватит, сломаешь что-нибудь, кто ремонтировать будет…»
Поезд останавливается, лязгает, скрипит, фыркает и умолкает: пора выходить. В нашем селе нет вокзала, и если вагоны протягиваются не близко к дороге, то малочисленным выходящим пассажирам приходится скатываться с насыпи из камней. Неосторожный может и кубарем свалиться. Поэтому баба крепко держит меня, и мы медленно спускаемся с горки, а потом поднимаемся на дорогу.
Идем долго. Сначала минуем деревянные дома, стоящие стройным рядком, потом – местный сельсовет и большой памятник. Дальше грех не срезать: за сельсоветом маячит разваленный кинотеатр, который давно растащили по кирпичику; основание и куски стен – все, что от него осталось. Зато мы можем пройти сквозь его разрушенные стены на другую улицу села и сэкономить время.
Дальше улочка сужается. Мы проходим пекарню. Аромат свежего хлеба бьет в ноздри – рот наполняется слюной, а в животе начинает урчать. Но хлеб мы не покупаем. Дома баба печет его сама, в прямоугольных чугунных формах в духовке. Она выстаивает сразу несколько больших ржаных булок, чтобы хватило надолго.
Баба была похожа на волшебницу или фею, воплощая в себе столько умений и хитростей. Ее утомленные работой руки не знали покоя и отдыха. Я любила ее. Она была доброй, и, несмотря на излишнюю ворчливость и наставления в мой адрес, я знала, что она хорошая. В те моменты, когда все у нас было мирно и ладно, я называла ее не баба, а бабочка, отчего она улыбалась. А потом начинала что-то вспоминать и приговаривать: «Вот Ритка сучка! Хоть бы когда конфетку девчонке прислала». Я молчала, потому что не знала, честно ли считать Ритку – мою маму – плохой только оттого, что она не присылает мне конфет. Но кроме конфет пункт о матери входил в бабин список моей подготовки к школе: научиться читать и писать; спросить у соседей, кто что готов отдать; купить остальное; запомнить: если кто спросит, надо отвечать, что мама оставила меня ради моего образования – наша томская школа получше, отучусь, и она сразу же меня заберет. Я не знала, почему жила с бабушкой, не ведала, когда наступит день назначенного приезда за мной. Надеялась, что скоро, когда я пойду в школу. А пока я живу с бабой, давно, целую жизнь, не подозревая, бывает ли по-другому, как-то иначе. Должно ли быть?
Мы проходим пекарню и длинный проулок, за косыми заборами огородов стоит наша томская школа. Мне она кажется большой, белоснежной, а с этими деревянными окнами, крашенными в синий, – особенно красивой. Вот пройдут еще месяц и пара недель, и я уже буду сидеть за партой в первом классе. Представляю, как стану учиться на одни пятерки. У меня получится! Ведь бабочка Тоня говорит, что надо хорошо учиться, чтобы потом найти приличную работу и не жить в нищете, как выпало нашей семье.
За школой стоят крашенные в ярко-зеленый цвет вагончики – магазины «Юлия» и «Марина». Я не знаю, почему уродливые металлические строения с кривыми козырьками назвали людскими именами, но в одном из них – в «Юлии» – работает моя тетка, жена бабиного сына Ромы. Удивительное совпадение, но и ее зовут Тоня. Данное ей имя остается единственным сходством двух родных мне женщин, потому что, к моему разочарованию, взрастившему недоверие и неприязнь к ней, она была не Тоней, как моя баба, а Тонькой – отличалась дурным характером и била меня, когда баба уходила на работу в ночную смену.
Когда-то злая Тонька работала в детском саду воспитательницей, сельские знали ее и уважали, потому что день ото дня оставляли ей своих детей. А с воспитателем детского сада лучше уж дружить и водиться, особенно когда он излишне строгий и радеющий за дисциплину. А потом она родила Ваньку, моего двоюродного брата, и ушла работать продавщицей, потому что так ей легче, да и платят в магазине приличнее, как она замечала в разговорах со взрослыми.
У бабы было трое детей. Но в живых судьба оставила лишь двоих: Рому – ее среднего сына, женатого на злой Тоньке, – и «Ритку-сучку», мою мать. Мама жила в Серышеве. Сначала с одним мужем, потом с другим – подслушивать взрослые разговоры и пересуды полезно, столько выведываешь о жизни, о людях вокруг. Потом баба Тоня рассказывала злой Тоньке, что мать надолго уехала – в Казань, с новым «хахалем». Говорила, свадьбу сыграют и жить останутся на родной земле ее нового мужа. «Только чует мое сердце, не прибили бы ее в этой Казани», – добавляла баба, она же все знала и задаром делилась с людьми путными советами.
Про третьего бабиного ребенка мне мало известно. Он умер еще в детстве, и она крепко хранила в тайне воспоминания об этом. Но весной мы ездили на кладбище, и его короткая могилка была рядом с могилой прабабки Марии. Баба оставляла на бумажной салфетке пару конфет, крашеное яйцо и булку в виде птицы, не съеденную после Пасхи. И говорила нам с Ванькой, что давно просевший небольшой холмик – могилка ее сына Коленьки.
Рома и Тонька жили с нами, в бабиной трехкомнатной квартире. Они с Ванькой делили на троих крошечную спальню, баба спала в зале на диване. Позже, когда Ваньке исполнилось четыре года, дед притащил откуда-то подранное кресло-кровать, и с того момента Ванька спал с бабой в зале. Во второй маленькой комнатке ютились моя кровать и большой шкаф с открытыми полками, на которых в идеальном порядке были расставлены книги и уродливые советские куклы. В куклы я не играла. Они мне не нравились. Их бабе кто-то отдавал, а некоторых она принесла оттуда, куда люди несут мусор. Баба таскала с помойки что-нибудь, по ее заверениям, хорошее и, искренне не понимая, с некоторым возмущением и удивлением ругала расточительство и зажиточность. Однажды она принесла мне альбом и краски – альбом был изрисован, но в нем все же оставались еще белые листы, и я не видела ничего страшного в том, чтобы пользоваться обратной стороной – она была не тронута, а вот с коробочкой акварельных красок дела обстояли грустнее. И красивая картинка с пчелкой на крышечке не спасала от этой проблемы. Красок в ячейках оставались считаные граммы, слежавшиеся на донышке комочки, поэтому я с высочайшей аккуратностью макала в них краешек кисточки, едва касаясь цветного тельца, и набирала побольше воды. Эта хитрость обещала продлить жизнь краскам еще надолго. Но мои рисунки от избытка влаги были тусклыми и растекающимися.
Мы проходим магазины, еще одну улицу и сворачиваем на широкую дорогу. Она ведет прямо в сердце нашего села – жилье. Так называется наш элитный, как считается, район. Кружком стоят, смотря друг на друга, немногочисленные трехэтажки и одна пятиэтажка. За ними, широко обнимая добрую половину окраины, виднеется детский сад «Солнышко», где бабушка работает сторожем. До того баба трудилась поваром. Она гордится воспоминаниями о своей молодости, особенно когда речь заходит о работе на комплексе. Баба достает пожелтевший газетный разворот, который бережно хранит в серванте, – черно-белую вырезку, слегка помятую, с длинным текстом о лучших столовских труженицах и большой фотографией у заголовка. На фото она молоденькая, стройная, в белом платочке, сияет, радостная и влюбленная в жизнь, выделяется своей лучистостью из окружения пухлых румяных поварих. Бабина улыбка самая яркая. И глаза у нее горят. Словно на фото и не моя баба, не та, что стала сторожем, когда Краснополянский свиноводческий комплекс развалили, а какая-то чужая баба. Потому что между ними двумя ощутимая разница. Та – веселая, озорная, с сияющими глазами, так и хохочет она, звонкоголосая красавица, у которой непослушные кудри выбиваются из-под платка, а в умелых, ловких руках любая работа – и не работа вовсе, забава и отдушина. И никакой беды она не видит, и никакого горя не знает, и не верит, что бывает оно.
Моя баба – она уставшая, тихая, медленная и осторожная, похожая на тягучее тяжелое облако. Не помню ее хохота – того, который представляется мне, когда я смотрю на фото. Она говорит спокойно, еле-еле. Кудри ее не такие наливные, они рассыпчатые и похожи на пух. Глаза серые, а уголки губ опущены.
Мы заходим в подъезд и поднимаемся на второй этаж. Баба вставляет ключ в замочную скважину, опираясь плечом и тяжело подергивая на себя дверь, проворачивает ключ в рывке – когда уже кто-нибудь из взрослых починит проклятый замок?
Я и не заметила, как мы добрались. Среди моих раздумий и бабушкиных вздохов в пути не нашлось места на разговоры. Мы любим молчать.
– О, явились. – Тонька из ванны выносит на руках Ваньку, замотанного в большое махровое полотенце, но его розовые пятки все равно торчат наружу.
– Явились, Тонь, и не говори, – баба со вздохом опускается на табуретку в прихожей. – Устала. Чай попью, Машку уложу и буду на работу собираться.
– Бабочка, миленькая, разреши мне с тобой, ну пожалуйста, пожалуйста, – хнычу я.
– В эту ночь нельзя, не возьму: проверять придут, – отрезает баба, стягивая обувь с больных отекших ног.
О проекте
О подписке