А Альма стояла, чувствуя на себе взгляды женщин – теперь уже не только испуганные, но и с проблесками надежды.
Ему казалось, что она слишком горда и надменна для узницы концлагеря. Но куда больше его удивило и озадачило то, что Мария Мандель – самая суровая комендантша лагеря – внезапно проявила к скрипачке симпатию и даже выполняла ее просьбу. Пусть и нехотя, он отправился исполнять поручение: ослушаться приказа главной надзирательницы женского блока значило подписать себе смертный приговор.
А еще он не понимал этой бессмыслицы – зачем Альме разрешили играть? Почему ее музыка трогала даже таких, как они? Да, у нее был талант, но разве это меняло правду? Она оставалась еврейкой. А евреи должны умереть – так говорил фюрер. Но, видимо, Мария Мандель думала иначе… – эта мысль сверлила ему мозг, пока он шел.
Он злобно потряс пустой коробок спичек, выругался сквозь зубы и зашагал дальше. У офицерской его путь преградили двое шатающихся охранников – Рудольф и Генрих, от которых разило шнапсом.
– Какого черта вы тут шляетесь, да еще и в стельку пьяные? – прошипел Фридрих, сжимая кулаки.
– О, да насладись же голосом утреннего соловья! – хрипло рассмеялся Рудольф. – Ты чего злой, как раненый кабан?
– Тут не то что злым – свихнуться можно, – Фридрих выдернул сигарету из пачки и беспомощно похлопал по карманам. – Дайте прикурить, черти!
Генрих лениво протянул зажигалку, прищурившись:
– Ну-ка, выкладывай…Кто тебя, Фриц, до такого состояния довел?
– Наша комендантша! – Фридрих жадно затянулся, выпуская дым им в лица. – Приказала тащить матрасы и одеяла…для евреев!
– Что?! – пьяные охранники переглянулись, как будто услышали анекдот про Гитлера.
– Ага! – Фридрих истерично хохотнул. – Какая-то скрипачка – еврейка так сыграла, что у «чудовища» Мандель слезы на глазах выступили! Теперь наша «железная фрау» разыгрывает благодетельницу… Ну, чего встали? Тащите свои пьяные туши помогать – раз уж я один тут, видите ли, «гуманист»!
Они переглянулись в немом изумлении, но, не решаясь перечить, поплелись следом за Фридрихом к груде тряпья, сваленного во дворе. Горы узловатых матрасов и потертых одеял напоминали бесформенные трупы – такие же холодные и безжизненные.
Рудольф первый не выдержал:
– Ну и чертов цирк! Неужели у Мандель и вправду слетела крыша?
Фридрих мрачно пнул ближайший матрас, поднимая облако пыли:
– Альма Розе. Слыхали про такую? Бывшая «вторая скрипка Европы» – теперь наш «почетный гость». Играет так, что даже у нашей «железной Марии» слезу прошибает. Вот и решила устроить ей курортные условия…
Генрих язвительно фыркнул, подбирая одеяло с земли:
– Может, и нам концерт устроит? А мы ей в благодарность еще и подушку принесем?
– Заткнись, болван, – Фридрих резко обернулся, но в его голосе уже не было злости – только усталое раздражение. – Тащите эту дрянь и не рыпайтесь!
Охранники замолчали, но в их глазах читалось одно: война и правда сводит с ума – если даже палачи начинают жалеть жертв.
Кстати, нужно немного уточнить про его двух товарищей. Пока они идут выполнять приказ, мы немного поговорим про них.
Рудольф Штафф – фанатик в коричневой форме, но когда-то он был просто мальчишкой из берлинской трущобы.
Его отец, ушел на Великую войну здоровым человеком, а вернулся калекой – без ноги, с гниющей культей и бутылкой шнапса вместо пенсии. По ночам квартира наполнялась его рваным криком: «Чертовы генералы… Чертовы политики…» – он бил костылем по стенке, а маленький Рудольф сжимал подушку, пытаясь заглушить звуки.
Германия после войны была похожа на разграбленную лавку. В булочной Штаффов вместо хлеба лежали кипы обесценившихся марок – семья неделями варила суп из картофельных очистков. Рудольф ненавидел крики и хрип отца. Ненавидел очередь за супом, где его отца тыкали в спину: «Калека, проходи, не задерживай народ!». Ненавидел учителей, твердивших о «позоре Версаля».
1933 год. Берлин.
Когда Гитлер пришел к власти, даже отец Рудольфа – ярый ненавистник власти – на миг поверил, что этот человек с истеричными жестами и гипнотическим голосом действительно послан свыше.
Германия дышала на ладан. Униженная Версалем, разоренная кризисами, она жаждала мессии. И вот он явился – в кожаном пальто, с обещаниями вернуть «кровь и почву», поднять страну с колен.
Первые шаги нового канцлера казались чудом:
«Контрибуции? Больше нет!» – Гитлер демонстративно отказался от выплат, и толпы ликовали.
«Работа для каждого!» – на месте развалин выросли заводы «Круппа» и «Мессершмитта», где ковалось новое оружие.
«Хлеб вместо марксистской плесени!» – очереди за супом исчезли, а в магазинах появились колбасы и настоящий кофе.
Но кто тогда думал о завтрашнем дне? Германия пьянела от надежд. По воскресеньям семьи шли в кино – перед сеансом крутили ролики, как фюрер целует детей. Женщины крестились: «Бог услышал наши молитвы!».
Рудольф Штафф больше не чувствовал запаха гари. Когда-то, в первые недели службы в Биркенау, его рвало от смрада горящей плоти. Теперь он спокойно жевал бутерброд, наблюдая, как черный дым клубится над крематорием. «Это просто печи, – твердил он себе. – Как на отцовской хлебопекарне. Только вместо булок – зола унтерменшей.»
Геббельс был прав: мир должен был стать чистым. Как лабораторный стол. Как стерильный хирургический инструмент. Евреи, цыгане, славяне – это биологический мусор, ошибка природы. Так ему объяснили. Так он хотел верить.
Но по ночам… О Боже, эти ночи.
После смены он выпивал шнапс литрами – вместе с другими охранниками. Они смеялись над похабными анекдотами, пели похабные песни, нарочно громко, чтобы заглушить другое – те тихие всхлипы, что жили в их сердцах.
А потом приходили сны.
Девочка в полосатом рваном платье, которую он лично отправил в «душ». Старик, целующий ему сапог перед расстрелом. Горы детских ботинок у склада…
Утром Рудольф просыпался с трясущимися руками. Но стоило натянуть форму, взять в руки пистолет – и мир снова становился простым.
Рудольфу на данный момент было двадцать лет. Он был идеал арийской расы: высокий, золотистыми волосами, будто сошедший с плаката «Гитлерюгенд», с холодными голубыми глазами, в которых светилась слепая вера. Его называли «типичный ариец» – ни капли чужой крови, ни тени сомнения.
Он сжал кулаки, когда Фридрих сказал, что нужно отнести одеяла для еврейки. Он не поверил своим ушам. Мария Мандель – железная фрау, чьи приказы не обсуждались, та самая, что лично отбирала женщин для газовых камер – покровительствует скрипачке?!
В голове Рудольфа что-то надломилось. Он видел, как Мандель отправляла на смерть детей – без моргания. Как смеялась, когда польская девочка упала в обморок от побоев. А теперь – одеяло для еврейки?!
У второго друга Фридриха – Генриха – в голове мелькали те же мысли, что и у Рудольфа. Он тоже не мог понять поступка фрау Мандель, но они были всего лишь винтиками в огромной машине. Непослушание означало смерть – это он усвоил крепко. Поэтому, не раздумывая, кинулся помогать товарищу.
Генрих был старше Рудольфа – ему уже стукнуло двадцать восемь. Как и все в их отряде, он фанатично верил в идеи Рейха. Иначе в СС не брали, тем более – в охрану концлагеря. Внешне он проигрывал статному Рудольфу: среднего роста, на голову ниже, с рыжими, вечно взъерошенными волосами. Лицо – будто карта неудач: отсутствующие передние зубы, грубый шрам на левой щеке – «подарок» из студенческих времен, когда он увлекался фехтованием.
Родителей не помнил. Отец сгинул в Верденской мясорубке, мать умерла от разрыва сердца, узнав о его гибели. Сестра Грета, единственная родственная душа, сбежала от него в Дрезден, выйдя замуж за какого-то фабриканта. Остался только Мюнхен с его пивными да вечным чувством, будто жизнь проходит мимо. После отъезда Греты Генрих начал глушить одиночество шнапсом. Возможно, именно пустота внутри заставила его надеть черную форму. В Аушвице он нашел таких же, как сам – изгоев с бутылкой, которые по вечерам пытались залить алкоголем тошнотворный осадок на душе.
Подойдя к бараку, они замерли на мгновение. Офицеры, сопровождавшие Мандель, уже разошлись, и теперь она, непринужденно улыбаясь, беседовала с Альмой о чем-то возвышенном – вероятно, о Моцарте или Бетховене.
«Вот же бессердечная гадина!» – прошипело в голове у Фридриха.
Они молча занесли матрасы и одеяла, свалив их у выхода – будто торопились поскорее избавиться от ноши. Фридрих не смог сдержаться: его взгляд, полный ненависти и брезгливости, скользнул по Альме. Та встретила его холодным, пустым взором – точно смотрела сквозь него, как сквозь грязное стекло.
Мария Мандель, казалось, ничего не замечала.
– Хорошая работа, – кивнула она Фридриху и его друзьям. – Но вы принесли только половину. Сходите за остальным.
Затем, с легкостью, от которой кровь стыла в жилах, добавила:
– Я подожду здесь с фройлян Альмой. Хочу быть уверенной, что вы ничего не забудете по дороге.
Выйдя из барака, Фридрих резко развернулся к товарищам. Его лицо исказила торжествующая гримаса – будто он только что выиграл спор, но победа эта была горькой, как пепел.
– Ну что видели?! – прошипел он, поправляя ремень. – А вы сомневались!
Рудольф и Генрих молчали. Они и правда не верили, что эти матрасы и одеяла достанутся евреям. Но теперь сомнений не оставалось.
Фридрих резко затянулся сигаретой, будто пытался задушить свою ярость. Но она клокотала в нем, как расплавленная сталь – горячая, густая, готовая вырваться наружу.
– Наша комендантша… – голос его дрожал, – ползает перед этой жидовкой! Только потому, что та умеет водить смычком по струнам?!
Он швырнул окурок на землю, раздавил его сапогом – точно так же, как он хотел раздавить Альму.
– Вторая скрипка Европы… – заскрипел зубами Фридрих. – Какая разница?! Она – еврейка. Ее место – в печи. И точка.
Товарищи перглянулись в немом недоумении.
Они слышали о венской скрипачке, перед талантом которой склонялась вся Европа. Но чтобы она оказалась здесь, в их концлагере… Да еще и еврейкой – этого они не могли даже представить. Новость ударила их, как обухом по голове.
Рудольф медленно выдохнул, его пальцы непроизвольно сжались, будто пытаясь ухватиться за что-то твердое, реальное. Генрих прикусил губу – в его глазах мелькнуло что-то неуловимое: может, тень сомнения?
Они не понимали ярости Фридриха. Альма не была похожа на тех забитых, сломленных узников, которых они видели каждый день. Она держалась с тихим, непоколебимым достоинством.
Не заискивала перед Мандель, не пресмыкалась перед охранниками. Ее вежливость была холодной, как сталь – без страха, но и без вызова. Даже комендантша, казалось, чувствовала эту грань и – странное дело – не пыталась ее сломать.
Фридрих ждал их возмущения, их злости. Но они молчали. И это молчание звучало громче любых слов.
Рудольф неожиданно для самого себя застыл, пойманный ее взглядом.
Еще в детстве он имел странную привычку – запоминать глаза людей. В их бедной квартире, где он рос, всегда валялись его наброски: морщинистые веки стариков, распахнутые детские взоры, прищур рабочих. Но таких глаз он не видел никогда.
Черные. Не просто темные – абсолютные, как космическая пустота между звезд. В них не было привычного страха или заискивания. Скорее – вызов. Или печаль такой глубины, что она казалась дном, которого не существовало.
Он шел, механически переставляя ноги, но разум его остался там, у барака, пытаясь запечатлеть каждую деталь: как свет скользил по ее ресницам, как сужались зрачки, когда она говорила с Мандель, как в их глубине дрожали крошечные блики – словно последние звезды в ночной Вселенной.
«У меня есть карандаш где-то в тумбочке…Бумага…Надо успеть, пока не забыл», – лихорадочно думал он, чувствуя, как пальцы сами сжимаются в воздухе, повторяя будущие линии.
Генрих пожал плечами и потянулся за флягой.
Ему было глубоко плевать на всю эту возню с одеялами и скрипкой. Приказ есть приказ – в этом был простой, ясный смысл, как в ударе штыком. Не надо думать, не надо сомневаться. Мысли – они только мешают, как эти чертовы осколки в его душе, что кололи по ночам.
Он глотнул шнапса, ощущая, как жгучая волна размывает неудобные вопросы. Почему Мандель возится с еврейкой? Да какая разница. Мир давно сошел с ума – то линия фронта дрогнет, то комендантша вдруг заботится о каких-то матрасах.
Алкоголь делал свое дело – превращал недоумение в равнодушие. Он уже почти забыл лицо той скрипачки. Почти. Только где-то в глубине, как заноза, застряло: а что, если бы Грета оказалась на ее месте?
Но Генрих резко встряхнул головой. Не надо. Нельзя. Он снова глотнул, топя эту мысль, как недобитого врага в болоте.
Фридрих шел, сжимая карабин так, что костяшки пальцев побелели.
Сегодняшний день стал для него личным поражением. Не просто приказом – осквернением. Его, истинного арийца, преданного делу Рейха, заставили таскать матрасы для еврейки! И самое страшное – на глазах у других узников.
Губы его шевелились, беззвучно повторяя клятву:
«Я убью ее. Обязательно убью!».
Неважно, что Мандель взяла ту скрипачку под крыло. Законы природы важнее прихотей начальства. Он ведь видел, как Альма смотрела на них – без страха, почти с жалостью. Эта мысль жгла хуже, чем если бы она плюнула ему в лицо.
Да. Он убьет ее. Так и будет. Он найдет способ. Ведь он не просто исполнитель – он истинный воин, очищающий мир от скверны. А такие, как Альма, должны исчезнуть. Все до одного!
Они шли молча, каждый в своей скорлупе мыслей. Груз одеял и матрасов казался теперь тяжелее – не из-за веса, а из-за невысказанного напряжения, витавшего между ними. Барак, Альма, взгляд Мандель – все это оставалось с ними, как тень.
Как только работа была закончена, они разошлись.
Рудольф почти бежал в свою комнату – к карандашу и бумаге, к глазам, которые не отпускали ее.
Генрих побрел к своей фляге, будто в ней было спасение от назойливых вопросов, которые он не смел задать в слух.
А Фридрих…
Он направился в офицерскую столовую, где уже разливался шнапс и гремели пьяные голоса. Сегодня ему было нужно не просто напиться – ему нужно было утонуть, забыться, стереть этот день из памяти.
Но судьба, казалось, издевалась над ним.
Он осушил одну рюмку. Потом другую. Третью. Четвертую.
Шнапс горел в горле, но сознание оставалось пугающе ясным.
«Почему сегодня?» – злился он, чувствуя, как обида, вместо того чтобы раствориться, закипает в нем с новой силой.
Вокруг смеялись, чокались, рассказывали похабные анекдоты – обычный вечер в Аушвице. Но Фридрих видел только одно: ее лицо.
Альма.
Ее спокойные, черные глаза. Ее уверенность. Ее безмолвное превосходство.
Он сжал рюмку так, что стекло треснуло, впиваясь в ладонь.
«Нет, я не прощу…»
Генрих рухнул на койку, даже не снимая сапог. Он не хотел думать – ни о скрипачке, ни о странном поведении Мандель, ни о том, как Фридрих сжимал кулаки всю обратную дорогу. Мысли – они, как осколки, ранят изнутри. Лучше сон. Темный, тяжелый, как чугунная плита, придавливающая все лишнее.
А Рудольф…
Он лихорадочно рылся в тумбочке, пока не нашел запылившийся карандаш и клочок бумаги.
«Только набросок. Только глаза. Ничего особенного», – убеждал он себя, но рука дрожала, когда карандаш коснулся бумаги.
Черные. Глубокие. Бездонные.
Он стирал, перерисовывал, злился на себя – почему не получается передать ту странную смесь гордости и печали?
«Это не она. Это просто…упражнение», – бормотал он, чувствуя, как сердце бьется чаще.
Ночь тянулась мучительно долго.
Он вскакивал, подходил к окну, вглядывался в темноту – будто надеялся увидеть ее там, среди бараков. Потом снова бросался к рисунку, добавляя штрихи, будто они могли объяснить ему самому, что происходит.
«Я не влюбился. Не мог. Она же…»
Но что-то сжимало грудь – горячее и колючее, как укол совести. Перед рассветом он рухнул на стол, так и не закончив рисунок. Карандаш выскользнул из пальцев.
Во сне ему снились черные глаза, которые смотрели прямо в душу – без страха, без ненависти.
Глава четвёртая
На следующее утро в барак, где находилась Альма, ворвались охранники. Среди них она мгновенно узнала Фридриха – его холодные, звериные глаза пылали немой яростью. Он пристально смотрел на нее, ожидая увидеть страх, дрожь, покорность… Но Альма не опустила взгляд. Вместо этого она спокойно, почти презрительно встретилась с ним взглядом, а затем медленно отвернулась, легкая усмешка скользнула по ее губам.
Фридрих на мгновение оцепенел. Такой реакции он не ожидал.
Последней вошла высокая белокурая девушка в безупречно отглаженной форме – та самая, что Альма заметила на перроне. Ирма Грезе, старшая надзирательница женского лагеря, прошла по центру, оценивающим взглядом, скользя по узницам. Ее резкий, как удар хлыста, голос разрезал тяжелый воздух барака:
– Всем встать! – проскрежетала она. – По одной – на улицу! Быстро!
Женщины начали подниматься со своих мест и выходить на улицу. Альма шла последней.
Она замедлила шаг, остановилась перед Ирмой и тихо спросила:
– Вы ведете нас в газовую камеру?
– На вас у меня приказа нет, – ответила Ирма, и уголки ее губ дрогнули в холодной улыбке. – Вы останетесь здесь. Так распорядилась комендант – Мария Мандель. – Она выдержала паузу, бросая взгляд на уходящих женщин. – А насчет них…я не обязана вам ничего объяснять.
Альма шагнула ближе, пальцы ее вцепились в рукав Ирмы.
– Не лгите, – прошептала она так тихо, что слова почти терялись в гуле шагов. – Вы ведете их на смерть. А меня…меня решили убить иначе. Ведь я из десятого барака. Отсюда не выходят.
Ирма наклонилась, и ее дыхание обожгло ухо Альмы:
– Я сказала правду. Вы остаетесь. Если добровольно откажетесь – применим силу. – Голос ее стал еще тише, почти ласковым. – Личный приказ Мандель: вы будете играть. Для тех, кто придет сюда. Чтобы они…не паниковали. – Она отстранилась, сверкнув глазами. – Сама она не пришла – на построении. Но вы же умная. Не заставляйте меня вас уговаривать.
Альма отпрянула. Выбора не было.
Она вернулась на свое место, опустилась на пол и взяла скрипку. Пальцы сжали гриф так сильно, что побелели костяшки. Глубокий вдох – и она поняла: это скрипка уже стала ее смертным приговором.
Ирма с охранниками вышла на улицу. Женщины из барака стояли, выстроившись в шеренгу, – сгорбленные, с пустыми глазами, но покорные. Тишина была густой, как туман. Пока не заметили, что Альмы среди них нет.
Сначала – шепот. Потом – ропот, как треск сухих веток перед бурей.
– Почему ее оставили?
– Значит, нас – на смерть, а она будет жить?
– За какие заслуги? За скрипку свою?
– Или за то, что кого-то предала?
О проекте
О подписке
Другие проекты
