Он уважал всякую веру, и Марусину – особенно, но, помилуйте, при чем тут сам институт церкви – эта громоздкая, вроде государства, уродина, способная перемолоть в труху даже самый лучший человеческий материал.
А Маруся действительно было счастлива. То есть она всегда, всю жизнь, даже в самые отчаянные времена, была счастлива – потому что ей повезло такой родиться. Быть счастливой для нее всегда значило – любить, но только теперь, в семьдесят три года, в эвакуацию, в войну, она наконец-то поняла, что любить – не значит делать своим собственным. Любить можно и чужих, то есть – только чужих любить и следует, потому что только так они становятся своими.
Быть счастливой для нее всегда значило – любить, но только теперь, в семьдесят три года, в эвакуацию, в войну, она наконец-то поняла, что любить – не значит делать своим собственным. Любить можно и чужих, то есть – только чужих любить и следует, потому что только так они становятся своими.
У Галины Петровны Линдт вообще все было только настоящее, только самое лучшее и дорогое. За исключением ее собственной жизни, но об этом, слава богу, никто не знал.
Лида, Лидочка, Леденец, Барбариска – маленькие семейные прозвища, воркующий говорок родительской страсти. Никогда и никто больше так сильно. Никто и никогда.
И по тому, с каким жадным обожанием он смотрел на жену, по тому, как мимоходом она пригладила ему надо лбом некрасивую белесую кудрю, ясно было, что даже тридцать лет супружества могут быть зачем-то нужны Богу, особенно если веришь, что Он действительно существует.