Читать книгу «Где-то под Гроссето» онлайн полностью📖 — Марины Степновой — MyBook.
image

Письма Диккенсу

Конечно, глупо было приезжать в Лондон на две недели.

Но и оставаться на все новогодние праздники в Москве, если ты не ешь салат оливье, не запускаешь петарды и лет десять уже не включал телевизор… Нет, упаси боже, я не сноб. Просто не умею попадать в такт общей радости. Да и вообще в такт – это не про меня. Если считать высокие адаптивные способности одним из основных признаков человека разумного, то я вовсе не человек. Последний раз мне было по-настоящему хорошо и спокойно, когда меня, первого из класса, приняли в комсомол. Мне четырнадцать лет, ВХУТЕМАС – еще школа ваянья… Синяя школьная форма, залоснившаяся на заднице и локтях; синие пятна прыщей на взмокшем от новенького нимба лбу; в последний раз взвившиеся кострами синие ночи. Крошечная кровавая капля комсомольского значка, смуглые сиськи Ленки Бардышевой, натянувшие белую рубашку из “Детского мира”, острое чувство сопричастности, весь многомиллионный советский народ.

– Что тебе надобно, старче?

Мне? Тысяча девятьсот восемьдесят четвертый год, пожалуйста.

Отвали и не задерживай очередь, идиот!

Конечно, Лондон оказался ужасным, но в Москве я бы просто свихнулся от ожидания.

* * *

Кингс-Кросс, отель “Нортумберленд”, тот самый, где у злосчастного сэра Генри украли ботинок. Сначала, как водится, “Колобок”, потом – “Три медведя”, “Айболит”. Но рано или поздно дело дойдет и до старины Холмса. Узкий дом серого кирпича в ряду таких же, стиснутых, как зубы. Стеклянная дверь. Я вхожу, стряхиваю с волос поросль капель. Стоп, еще одна цитата! Отвяжись, я тебя умоляю! Пожалуйста, и еще одна. В крошечном фойе темно, как во времена газовых фонарей, и пусто. Восемь утра. Ночной перелет. Сейчас только упасть, достать чернил и плакать. Роняю на пол рюкзак, откашливаюсь, сильно, до хруста, тру уши. Никого. Sorry, – говорю я громко, и двойное короткое “р” прыгает по прихожей, как град по подоконнику. Что я буду делать, если ему не понравится Булгаков? Что я вообще буду делать, по правде говоря?

Она поднимается из-за стойки, где, оказывается, спокойно сидела всё это время, невидимо наблюдая за моими ужимками и прыжками, – и я сразу остро чувствую себя тем, кем, собственно, и являюсь: сорокалетним сутулым неудачником в джинсах, захлестанных грязью до самых колен. Она такая красивая, что этого просто не может быть. Невероятная. Вся – узкая и одновременно круглая. Узкая, круглая талия, узкие длинные пальцы, неожиданно тяжелая, взрослая грудь, едва уместившаяся на узкой грудной клетке. Синеватые белки, синеватая кожа, идеальной лепки круглая гладкая голова на узкой и круглой шее. Губы такие, что стыдно смотреть. Негра. Жалкий интеллигент, я мысленно одергиваю себя за мысленную неполиткорректность, но немедленно – мысленно же – смиряюсь. Она действительно негра. Точнее просто не скажешь. Прачеловек. Идеальное существо. Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать. Арт-объект.

Секунду мы смотрим друг на друга, она – тяжело и недружелюбно, словно я представляю угрозу чему-то важному в ее жизни, чему-то особенно дорогому – может быть, сумочке или даже котенку. Я протираю очки, руки трясутся так, что самому совестно, и тяну из кармана неровно сложенный листок с регистрацией на “Букинге”. Здравствуйте, будьте так любезны, я забронировал номер… Негра не дает мне закончить. Checkin в тринадцать ноль-ноль. А раньше можно, видите ли, я только что с самолета, из Москвы? Нет. Москва не производит на нее никакого впечатления. Она, конечно, права. Москва давно ни на кого не производит впечатления. А можно хотя бы?.. – спрашиваю я, пододвигая ногой рюкзак.

Негра молча выходит из-за стойки и открывает мне диккенсовскую какую-то каморку, забитую чуть ли не до отказа. Диккенс – это, конечно, была такая же большая ошибка, как Лондон. Письма за 1833–1854 год. Схватил с полки не глядя; собирался – Газданова. Не судьба. Нормальные люди вообще давно пользуются электронными книгами. Негра молчит, ждет. Юбка обтягивает ее бедра так, что поневоле думаешь о святотатстве. Тонкие сильные щиколотки, тонкий сильный запах, тонкие сильные каблуки. Нормальный человек давно бы пошутил, спросил, как зовут, пригласил выпить, ввернул бы, в конце концов, купюру с королевой. Нормальный человек вообще не приехал бы сюда на Новый год совершенно один. Я сую рюкзак к чужому туристическому барахлу и выхожу на серую мокрую улицу. Зонта у меня нет. У меня вообще ничего нет. А скоро и этого не будет…

* * *

К часу дня я едва держусь на ногах от усталости и ненавижу Лондон так, как он этого и заслуживает. Огромный, унылый, суетливый город, где никому и ни до кого нет дела. Все едят, торопятся и выпендриваются, многие – одновременно. Особенно нестерпимы фрики. Я провожаю глазами вальяжно плывущего господина, похожего на кустодиевский портрет Шаляпина – помните, тот, в огромной шубе на фоне тошнотворно засахаренной Москвы? Сходство усиливается брезгливыми брыльцами и круглой меховой шапкой. Только вместо грандиозной шубы – белый плащ, слава богу, хотя бы без кровавого подбоя. На ногах Шаляпина – резиновые вьетнамки, над ними парусят штаны нежно-розового, удивительно девичьего оттенка. Те самые панталоны цвета тела испуганной нимфы. Январь. Плюс восемь градусов. Грязно. Да перестану я цитировать когда-нибудь или нет?! Идиотская привычка. Всё равно что грызть ногти. Или глотать волосы. Да еще и не свои, а чужие.

Через дорогу спешит тощая крыска: лиловые колготки, мослы, пельмени вместо губ. Я даже не сразу понимаю, мальчик это или девочка. Но смотрит твердо, с вызовом, как и Шаляпин во вьетнамках. Мол, городской сумасшедший здесь ты, приятель. Ты, а не мы. В толпе кто-то глубоким баритоном хвастается, что завтра улетает в Нью-Йорк на премьеру тырым-пырым-парански. Не разобрал. Вау! – откликается спутник баритона с подобострастным восторгом: оба в гангстерских костюмах, оба на ходу пьют кофе из “Старбакса”, в руках у баритона – бумажный пакет на шелковых витых ручках. Баритон заботливо несет его так, чтобы громкий лейбл, вытисненный золотом на белом, видели все. Вау, вау, вау.

Я вдруг понимаю, что именно напоминает мне Лондон. Здоровенный, самодовольный, невыносимый Facebook. Karma Ivanova, филе палтуса (на теплой подушке из пряных трав) и Vladimir Lischuk сейчас на Regent Street. Фоточка на Instagram запечатлела всех троих, залайканных до блеска, безмозглых и совершенно счастливых. Хуже только “ЖЖ”. И еще “Одноклассники”. В “ЖЖ” притворяются умными. В “Одноклассниках” – молодыми. Всё это не для меня. Ненавижу выпендриваться. Не выношу социальные сети. Быть знаменитым некрасиво.

Ау? Никто не слышит? Я ведь уже говорил, что у меня проблемы с попаданием в такт?

* * *

Когда я возвращаюсь в отель, негры там уже нет. Сменилась. На ее месте сидит немолодая женщина с тонким лицом утомленного колли. Немолодая, впрочем, – это я загнул. Ей лет сорок: длинные носогубные складки, мягкие мешочки под грустными карими глазками. Ровесница. Торопливо встает, улыбается – и тут же стеснительно прикрывает рукой розовые десны, крупные, влажные, как голыши. Деревянный славянский выговор. Оказывается, мы из Польши, преподавали в Варшавском университете экономику, теперь служим тут. Кризис. Плесень маленьких надежд на руинах великой империи. А where are you from, пан? Ах, не может быть! Совсем никакого акцента! Мы все так скучаем по великой Советской России. Очень, очень скучаем.

Не поверите, я тоже.

Я тащу по узкой лестнице рюкзак и чувствую, как она смотрит мне вслед. Я ей нравлюсь. А мне нравится негра. Это не потому, что она молодая, совсем нет. Такие, как негра, нравились мне и в восемь, и в восемнадцать, и в двадцать пять. Всегда. Ослепительные, злые, знающие себе цену, не знающие, что те, кто готов эту цену заплатить, вечно бродят по жизни с драными карманами. Женщины-проблемы. Я вырос, проблемы остались. Интеллигентная колли из Польши наверняка умна, добра и до отказа набита душевными сокровищами. Но мне нравится негра. Я в жизни не спал с такими, как она. Да что там: я с такими толком даже не разговаривал. Надо смириться, наверно, как смиряются с крапивницей. Вы любите землянику? Я – очень. Горячая от солнца макушка, затекшие коленки, эмалированный бидончик с черной облупившейся ранкой у самого дна. Квинтэссенция детства. Пахнет так, что голова кружится. Но даже от одной-единственной ягоды – каюк. Вздувшиеся пухлые расчесы, зуд, отек Квинке. Лакомство, не совместимое с жизнью. Смирись и слушай свой полонез Огинского. Я смирился.

Комната крошечная: низкие потолки, узкие окна. Клетушка. Туалет похож на тесный лаз имени шаловливой Алисы. Разве что расположен горизонтально. Если открыть душевую кабину, на унитазе уже не поместишься. Я прикидываю – и выбираю душ. Во времена Диккенса пришлось бы обливаться из кувшина. И черт меня только дернул перепутать книги! Теперь придется две недели выслушивать его нытье вперемешку с безудержной похвальбой. Вот уж кто мигом вылез бы в тысячники и собирал миллионы лайков. Чарльз Джон Хаффем Диккенс.

* * *

Британский музей – большая и бестолковая свалка. Как будто ребенок опрокинул и рассыпал коробку с игрушками. С ворованными, кстати, игрушками. Но ведь ребенок! Какой с него спрос? Я брожу среди наваленных кучей ассирийских львов и египетских саркофагов – ни логики, ни смысла, ни чувства времени. Зато можно наповал убить первый из четырнадцати дней. В одном из залов на полу прямо сидит малышня – пухлые пятилетки, похожие на маффины всех стадий пропеченности: от густо-коричневого до совсем белого, тестяного. Вон тот, самый темненький, мог бы родиться от негры. Мог быть ее сын. Я с нежностью смотрю на плюшевую черную макушку. Нет, не плюшевую даже – махровую, как полотенце. Такой миляга! Миляга поднимает глаза и молча показывает мне толстенький средний палец.

Остальные озираются, разинув рты, слушают экскурсоводшу, которая трещит с такой скоростью, что даже я едва разбираю половину. А ведь я вообще-то синхронист. Вольный каменщик на строительстве Вавилонской башни. Привык ворочать глыбы чужой, гугнивой, едва членораздельной речи. Строить из них кружевные, осмысленные конструкции. Как правило, мосты. На большее я, к сожалению, не способен. Обычный мастеровой. Не творец. Нет, не творец.

Экскурсоводша продолжает трещать, высыпая на круглые маленькие головы сухой несъедобный горох: даты, даты, даты, каркающие имена. Сама косит на меня тревожными очками: ты кто такой? Давай, до свиданья! Чего застыл среди доверчивых лилипутов? Всё правильно, я бы тоже напрягся, если бы к моим (а уж тем более не к моим!) детям подошел какой-то мутный мужик средних лет – черт их разберет, этих интеллигентов. Что у них на уме. Уж лучше честный, старорежимный гопник. Так же смотрела тетка из опеки – всё настолько повидавшая, что уже даже не злая. Одинокий белый мужчина сорока лет традиционной ориентации, не женат, не был, не был, не состоял. Каждый пункт анкеты – клеймо. В Америке с такими данными я вообще был бы изгой. Да и у нас, честно говоря…

...
6