Читать книгу «Зинаида. Роман» онлайн полностью📖 — Маргариты Гремпель — MyBook.
image

Быт Москвичёвых не понравился Зинаиде сразу, в доме у них было грязно и неухожено, не было порядка, не было хороших отношений друг с другом. Гертруда, как выяснилось, никогда нигде не работала, считалось, что она воспитывает детей. Они не будут хорошо учиться в школе, от деревенских ребятишек будут отличаться развязностью и непредсказуемым поведением и закончат жизнь в тюрьме, не дожив до зрелого возраста настоящих мужчин. А Гертруда доживёт остаток жизни в Энгельсе, если кто не знает – это красивый городок поволжских немцев на левом берегу реки Волги, который соединяется с Саратовом большим мостом, равных которому на то время не будет даже в Европе.

В эту ночь, когда привезли Вовку, Москвичёва долго искали, но всё-таки через час нашли. Он был в стельку пьян, потому что ещё с вечера начали отмечать какой-то праздник. Иван стал теребить и умолять его спасти сына. Тот быстро определил, что у мальчика аппендицит. Но оперировать прямо сейчас он якобы не может, соврал, что аппендициту необходимо созреть, потом опомнился, что им врать нельзя, Зинаида тоже медицинский работник, пусть и фельдшер, и признался, что ему нужно два часа времени, чтобы прийти в себя. И убедил тоже Ивана, что за это время ничего не случится. Иван стал ходить по коридору больницы, сжимая кулаки и сдерживая себя, чтобы не убить Москвичёва раньше, чем тот прооперирует ему сына. Зинаида всё видела и слышала. Москвичёва она уже знала как бы давно, больше, чем они вместе с Иваном, потому что он был у неё ещё и главным врачом, и что он был сильным и талантливым хирургом – она об этом тоже уже знала. И оттого, что выхода у них не было, она стала уговаривать Ивана подождать. А Иван, глядя на Вовку, как тот, бледный и белый лицом, тоже понимавший уже всё, искал в глазах отца спасения, не выдержал и пошёл снова в ординаторскую, хотя в сельской больнице все кабинеты были одинаковыми. Они встретились глаза в глаза, два алкоголика, но сейчас, в этот момент, от одного из них зависела жизнь ребёнка другого, и оправдания себе Москвичёв не искал. Иван чувствовал себя вправе глядеть на него так, как он глядел на войне в очень важные для себя и своих солдат минуты. Он чувствовал своё превосходство, а потому считал, что у него есть на это право – от его любви к алкоголю не зависела никогда и не может зависеть, как думал он, жизнь другого человека. Москвичёв выпил залпом кружку горячего чая и сказал:

– Ты, Иван, прав! Но ты не лучше, а может даже хуже! Запомни мои слова! Я не первый раз людей перед собой вижу!

Иван вышел от него и сильно хлопнул дверью, так сильно, что даже Зинаида испуганно вздрогнула и прижала Вовку ещё крепче. А тот тихо стонал, превозмогая боли в животе.

Дали наркоз. Это был эфирный наркоз, и давали его тогда так, что дышали им все: и хирург, и операционная сестра, и санитарка. Но Москвичёву было хуже всех, поскольку он ещё не отошёл от своего алкогольного «наркоза». Он был худой и двужильный, с сильными и крепкими, как корни деревьев, руками, оперировал в деревне днём и ночью – не было у него выходных, отпусков, праздников, отгулов – за это и снискал себе славу. Смертность у него была самая низкая. Вовке он удалил аппендикс, через семь дней снял швы, через десять – выписал домой. Иван привезёт хирургу, когда того не будет дома, ящик сливочного масла и молча отдаст Гертруде. Москвичёв через несколько лет сопьётся окончательно, Иван и Зинаида уже покинут к тому времени деревню. А прославленный хирург навсегда потеряет работу: пьяным прооперирует ребёнка, который умрёт у него на операционном столе, и в забвении, никому не нужным, забытым, сам умрёт на руках у своей Гертруды в городе Энгельсе, где она его и похоронит.

Иван вспомнит его слова в страшные минуты своей жизни. Потом, в будущем, Вовка станет юношей и будет смотреть на шов от операции, видеть, что он у него неровный, кривой, вспоминать пьяного хирурга, благодарить судьбу за подаренную во второй раз жизнь. И не обижаться, что хирургу не удалось сделать шов ровным, потому что знал, что тот был в сильном пьяном дурмане и с трудом удерживал руки и скальпель, и хорошо, – думал Вовка, – что он тогда ещё остался жив.

Деревня продолжала жить в своём обычном ритме, оживала с первыми лучами солнца и засыпала в поздние часы вечерних сумерек, но где-то могли ещё продолжаться работы, шагнувшие за полночь.

Потом солнце снова поднималось далеко за центром села, а к вечеру оно садилось далеко за маслозаводом. Река Сердоба текла по селу с востока на запад, или от восхода солнца и туда, куда оно заходило. По обе стороны реки распластались и расселились, вжились и вкопались в русскую землю избы и хаты, терема и дворцы, бревенчатые и кирпичные, а вместе с ними – магазины, кинотеатры. Теперь в Бакурах было два кинотеатра – новый и старый, а также почта, роддом, больница, большие производственные склады. Они с юга, с горы, со стороны колхозных и совхозных загонов, длинных ферм и других сельскохозяйственных построек освещались и нагревались ярким тёплым солнцем средней полосы, а далеко за рекой растянулись бескрайние лесные массивы и чащи, уводящие взгляд на север, в другие места и дали всего русского Поволжья.

А позади старого маслозавода, деревянного, начали наконец строить новый – из железа и бетона, совершенно другой, современный завод для переработки молока, в огромном количестве свозившегося сюда, пока ещё на старый завод, не только с Бакур, но и со всех окрестных деревень. Иван по-детски радовался и даже не скрывал своего чувства, амбиций, и тщеславия, и где-то даже эгоизма, что в него поверили и что строительство нового завода в большей степени его прямая заслуга и его хлопоты, как бы ни примазывались к этому превосходству Пётр и Нинка.

Нинку Касьянову, заместителя Ивана, на заводе недолюбливали. Называли Касьянихой, а ещё хуже переводили прозвище как «смерть с косой» – может, оттого, что она была сильно худой, но больше всего потому, как думала Зинаида, что Касьяниха была злой и завистливой бабой. Зинаида её тоже не любила, хотя не могла до конца объяснить – почему, чем вызвана эта нелюбовь. Они давно уже перестали общаться семьями, только Петька Сиротин бегал вокруг Ивана, чтобы тот взял его жену Нюрку на работу, так как родившемуся у них Юрке исполнилось уже три года, и Петька хотел устроить её на завод лаборанткой, а не отправлять в колхоз на тяжёлый физический труд.

Сердоба за это время трижды разливалась так сильно, что затапливала дворы и все хозяйственные постройки у Шабаловых, у Сиротиных, у Касьяновых, нанося огромный ущерб и урон, и било это всем семьям по карману, сказывалось на семейном бюджете как у тех, так и у других. Иван и Зинаида возили мясо в Саратов. Но чтобы долго не стоять за прилавком, они сдавали всё мясо оптом: свинину, говядину, кур, индюшек, а также картошку, которую тоже выращивали сами. Они вкладывали большой труд, чтобы скопить денег, ведь Иван хотел когда-нибудь построить или купить свой дом, может даже не в Бакурах, а, например, в районе или даже в области, в Саратове или уж в Энгельсе. Но через несколько лет Иван и Зинаида стали понимать, что хороших денег скопить у них пока не получалось.

Нюрку Петькину он возьмёт на работу, а Нинку Касьянову станет учить всему, что знал сам, на всякий случай, если он куда-то отлучится, чтобы быть спокойным, потому что есть кому его заменить. Но Зинаида поняла это по-своему: что ему стал нужен человек на дни его запоев, так как раз за разом, год за годом ему всё труднее стало переносить эти загулы, и он всё больше времени тратил, чтобы из них выйти и восстановиться в полной мере для продолжения повседневной работы. И тогда она сказала ему:

– Ты роешь себе могилу, но кроме всего, ты нанял себе гробовщика! – вкладывая в эти слова два смысла: что он много пил и что Нинка действительно когда-нибудь заменит его не на время, а навсегда.

Иван не придал этим словам серьёзного значения, потому что, с его нравом и характером, он считал, что держит всех в кулаке и никого не боится и был на самом деле крепок и силён, умён и дерзок, не лез за словом в карман. Любого выскочку мог сбить с ног одним ударом кулака, ведь ещё в детдоме он понял, как выживать в этой жизни. Нужно быть умным и сильным, со стальными нервами и железным характером, поэтому одарённый от природы умом он ещё много времени тратил на физические упражнения с тяжёлыми металлическими колёсами от вагонеток, когда привёз их из Екатериновки.

С Москвичёвым он снова подружился и даже несколько раз умудрился с ним напиться вусмерть. И только благодаря колхозному тяжеловозу Мальчику он попал домой, хотя на улице был сильный мороз, зашкаливало за 30 градусов ниже ноля, но Мальчик аккуратно довёз сани до дома и, став возле калитки, ржал до тех пор, пока Зинаида не вышла из дома. Откопав Ивана из сена в санях, освободив от тулупа, с большим трудом, волоком, вместе с малолетним Вовкой они затащили отца в дом.

Последнее общение с Москвичёвым привело Ивана к знакомству с заведующей аптекой Эммой Генриховной Рапопорт, поволжской немкой, женщиной тайной судьбы. О ней ходили слухи, байки, холодившие сердце, а иные говорили, что от одного её взгляда может закипеть кровь в теле человека живого или даже мёртвого, – и многие верили в это по-настоящему.

Она была в прошлом агентом или резидентом советской разведки, долго работавшей в немецкой промышленности, а точнее, в биохимической лаборатории по созданию оружия психотропного воздействия, делающего человека послушным и работоспособным; такой «биоробот» мог работать без остановки и отдыха день и ночь и, конечно, воевать – это был солдат надежды. Её расконсервировали, когда фашисты близко подошли к тем фармакологическим формулам и клиническим испытаниям, вот-вот у них могло получиться то, чего добивались в секретной лаборатории на протяжении не одного десятка лет.

Наша разведка стала активно действовать. От Эммы шли одна за другой шифрограммы. Стало понятно всем, и ей тоже: рано или поздно её рассекретят. Такова судьба любого разведчика: когда приходит время его активной работы, он становится уязвимым и в конце концов виден и слышен, как маячок, мигающий среди страшной и необъятной тьмы, или как часы, которые начинают заводить, и они тикают, а потом бьют, и кажется: так громко, словно куранты.

Немцы её не убьют только потому, что она тоже была немкой. Они испытают на ней своё «химическое чудо» и оставят умирать под бомбёжками и ракетами наступающей Советской армии.

Она много лет проведёт на лечении в госпиталях, научных институтах, в больницах КГБ. Ей дадут первую группу инвалидности, награду, пенсию, и она навсегда уйдёт из разведки на вольные хлеба, уедет в Бакуры – здесь в далёкие времена осели её прародители, и она будет ухаживать за могилами всех своих родственников.

Иван её увидит в то время, когда её возраст шагнёт далеко за 50, но выглядеть на тот момент она будет на 25. Это тайна, которую учёным предстоит ещё исследовать много лет, а может, столетий, связанная с процессом замедления старения или бессмертия от тех химических опытов, которые немцы проводили уже во время войны.

Кожа лица, кистей рук была у неё белая, бледная, с мраморным оттенком, и, как на мраморе, просвечивали синие прожилки подкожных вен. Сумасшедшая блондинка с кукольными чертами лица, сегодня её бы сравнили с куклой Барби. Она действительно была бы похожа на большую девочку, если бы не пронзительный острый взгляд взрослого человека и грустные колючие глаза. В них было не 25 лет, а намного больше, где как будто бы таились многовековые тайны и секреты внешней разведки, а для простого человека – тайны и секреты этой и потусторонней жизни с её вечностью заоблачного бытия и сознанием зазеркалья.

Иван чувствовал кожей и нутром, что ей намного больше лет, чем она, смеясь, говорила ему. Всё тело её и фигура были телом настоящей гимнастки или цирковой эквилибристки, гибкой, словно резиновой, легко делавшей колесо назад и вперёд и садившейся в полный шпагат. Она растекалась бесхитростным детским смехом, и обвивала, как женщина-змея или гуттаперчевая мадам, всё тело Ивана, и, касаясь своими губами его губ, целовала подолгу, затаив дыхание, словно у неё запасные лёгкие. Она не уставала от физической близости, словно заводная кукла, ключ от которой был у неё в руках, и она им будто всё время подкручивала пружинный механизм.

Эмма легла на диван, красиво прикрывая грудь правой рукой, и как бы незаметно, вроде слегка положила левую руку на ноги или, скорее, между чуть раздвинутых ног. При этом левую ногу она легонько сгибала в коленном суставе и прижимала к спинке дивана. Ладонью этой руки она прикрыла то место, где покоилось её жаркое светлое чудо женского безрассудства, от которого Иван млел и находил нечто тайное, чего никогда ещё не удавалось ему обнаружить в других женщинах. Он увидел, что она незаметно и скрытно от него принимает какие-то пилюли, и он подумал, что, может быть, в них и кроется её безумная страсть и сумасшедший прилив нескончаемых сил. Но потом оказалось, к его стыду, что она всю жизнь принимает эти таблетки по предписанию врачей, которые обязали её к этому сразу, как только она «вошла в ум» после страшного химического отравления и воздействия оружия Третьего рейха, которые не успели применить фашисты как оружие массового поражения во Второй мировой войне – в этом отчасти была заслуга и её, советской разведчицы.

Иван никак не мог свыкнуться с мыслью, что они оба прошли войну, что им уже было немало лет. У Ивана рос живот, и он связывал офицерским ремнём огромные чугунные старые колосники от заводских отопительных котлов высотою под самую крышу завода, надевал ремень на шею и качал пресс, поднимая и опуская груз, напрягая живот, чтобы убавить его и сбросить вес. Делал эти упражнения даже не до седьмого пота, а может, и больше – до сотого, и у него всё равно не получалось добиться нужной формы. А эта дюймовочка не имела живота, морщин, была покрыта красивой бархатной, как персик, кожей в самых обворожительных местах, а мрамор её кожи, словно умышленно, на лице и кистях рук ещё больше запутывал Ивана в чарах несравненной красоты.

Она, облизывая и целуя его в губы, тихо произнесла:

– Ванья, я тьебя сыльно лублю!

Иван разозлился и сказал:

– Зачем ты так? Ты же хорошо говоришь по-русски!

– Хочу, чтобы ты полюбил во мне немку.

– Говори тогда по-немецки!

И Эмму словно прорвало, прошло ведь уже около 20 лет после войны, и вдруг есть человек, который хочет слышать её родную речь; заговорила по-немецки. Она читала наизусть стихи Гёте, Гейне, отрывки из произведений Шиллера.

И Иван замирал от мелодии классической немецкой литературы. Многого он понять не мог, так как перевести высокую прозу и поэзию доступно не всем. И лишь уловив в одном из стихотворений знакомые напевы, ритм, как мотив в известной музыке, он понял, что знает это стихотворение в переводе; он осторожным движением руки прервал Эмму и прочитал это же стихотворение на русском языке. Эмма стала хлопать ладоши и говорить «Браво!», потом, немного помолчав и глядя в глаза Ивану, стала снова говорить по-немецки, но не так, как читают стихи или отрывки из прозы, а так, как говорят что-то сокровенное очень близкому человеку, которого любят и очень сильно уважают. Иван не мог прервать её речь, потому что она касалась его. Потом она остановилась, тяжело дыша и переживая своё волнение, попросила переждать минуту, чтобы всё это сказать ему по-русски. Но Иван приложил ей палец к губам и ответил, что он скажет за неё сам:

– Дорогой Ваня! Я очень сильно люблю тебя. У меня никогда не было любви и детей. Но я всегда этого хотела. Немецкий народ и русский народ в следующем столетии соединятся, они будут жить вместе, как братья и сёстры. Немцы дадут русским то, чего не хватает вам, а вы дадите нам то, чего никогда не было у нас – русской души!.. Через кровь, через общие браки произойдёт ассимиляция. Я буду вечно тебя любить!

Она поняла, что Иван знает немецкий язык, поинтересовалась, откуда, и он объяснил, что сначала изучал его в детском доме, и ему это очень нравилось, потом штудировал на артиллерийских курсах, ну а совсем освоил на войне, так что даже иногда его просили поучаствовать переводчиком, когда допрашивали пленных. И если бы не сиротство и война, возможно, он был бы кем-нибудь важным, например дипломатом.

Эмма попросила его организовать настоящую русскую баню и загадочно сказала:

– Я покажу тебе такую любовь, какую ты никогда ещё не видел!

Бабка Калачиха и дед Калач такую баню истопили. Иван пришёл раньше, когда Калач ещё продолжал налаживать баню, чтобы в ней можно было от души попариться. Хорошо её вычистил. Наносил холодной воды. Сейчас тихо сидел и подкладывал в огонь берёзовые и дубовые поленья, а огонь с треском пожирал просушенные дрова. Иван сел рядом и закурил. Дед тоже набил самокрутку самосадом и затянулся пахучим ароматным дымом собственного табака, потом неожиданно, Иван не успел ещё докурить даже одну папиросу, вдруг заговорил. А до этого он всё молчал – со слов односельчан, как слышал Иван, примерно лет двадцать:

– Да, Ваня, воевал я. Воевал, да так, как будто всю жизнь. И война моя, думал я, никогда не кончится. В Первую мировую испытал на нас немец страшное оружие. Траванул нас сильно. Это потом скажут, что под иприт попали. Вместе со мной служил Толька Самохвалов, слышал теперь… Об этом здесь часто говорят. Погиб он сразу. А я покрылся весь глубокими язвами. И как выжил, как выполз – не помню. А мне говорят тут все, что бросил я Тольку. Ну, ты не верь! Не мог я. Я себя-то тогда не помнил. Списали меня подчистую. Язвы долго не заживали. Гноились. И что я только с ними не делал… Заживо гнил. Смердело от меня на версту. Один жил, бобылём. Вдова Толькина всё вокруг меня кружилась – может, узнать чего хотела, мол, чего-то я недоговариваю. Поехал я на лошади в лес сушняка насобирать да дров из него наготовить, ну она возьми да увяжись со мной, а я ей: «Клавка, куда ты со мной рядишься, от меня ж смердит, как от пса… не продохнёшь!» Долго задержались, до ночи. Она молчала. Помогала мне сушняк собирать. Может, всё ждала, когда я сам заговорю про войну, а там и про Тольку… А нечего мне сказать было. Волки нас окружили. Голодные они были в те времена. Народ бедно жил, овец почти ни у кого не было, где же им голод утолить, если в деревне людям самим жрать нечего. Поверь, Ваня! Я не себя спасал. От неё всё отгонял их. Двух матёрых зарубить сумел. Но порвали они Клавку на моих глазах. А лошадь моя из леса вырвалась, ну и её они в поле настигли… А потом и меня схватили, одежду всю разорвали, а как до тела и язв дошли – жрать не стали… Представляешь, побрезговали! Такие язвы были зловонные… Наши сельчане в селе опять меня проклинали. Вроде как всех Самохваловых я извёл, с умыслом каким-то. На работу тоже нигде не брали. Сашка Савинов, сосед, напротив портних живёт. Да ты их знаешь уже. Дом позвал срубить. Вон, посмотри! Уж видел теперь, почти в три этажа. Моя работа. Поднял высоко, чтоб не заливало его, третий этаж вроде мансарды ему смастерил, а он платить отказался. Ты, говорит, и так нам всем, бакурским, должен, перед всем селом виноватый. «Что ж ты творишь, – умолял я его, – изверг! Я бы хоть лекарства купил!» Ну и не выдержал я, да топором ему голову чуть не снёс. Видишь, ходит сейчас, шеей не ворочает. Это я его, ирода, пометил. Не наш он, не бакурский, потому пусть меченым бесом и ходит. А всё равно народ меня осудил. А по суду восемь лет дали. Когда революция на всю страну разошлась, отпустили меня. Вот Сонька-то, что бабкой Калачихой сейчас кличут, подобрала меня, травами лечила. Язв не стало. Только рубцы остались. В баню один хожу, сам себя стыжусь.

– Как звать-то тебя, Калач? – спросил Иван.

 









 





1
...
...
17