Портрет вырван из глянцевого журнала и без затей помещен на покрытую грязной штукатуркой стену. Большой ржавый гвоздь – один из тех вечных гвоздей, что вбиты в незапамятные времена и пережили все перемены, перестановки, перестройки, катаклизмы и превратности фортуны – торжествующим хамом проткнул яркую журнальную страницу и теперь нагло торчит из рваной бумаги прямо над короной, венчающей голову властелина.
И вот, держась под самым потолком на этом старом, порыжевшем от ржавчины гвозде, монарх всем своим блеском старается хоть как-то оживить пространство пустой комнаты. Он – словно сумасшедший, заблудившийся попугай, невесть каким ветром занесенный в тусклое безлюдье, чтобы найти последний приют на холодной, металлической жердочке.
На потолке причудливая сеть трещин, опутавшая узор из желтых, цвета мочи, разводов, напоминает карту какой-то неведомой империи, где границы бесчисленных губерний и округов ветвятся, накладываются друг на друга, сходятся и расходятся вновь, отражая административное деление, родившееся в недрах чрезмерно раздутого госаппарата или одинокого шизофренического ума. Однако и это безумие не лишено своей системы, ибо весь этот региональный бред, вся эта география ночного кошмара, как будто повинуясь воле неведомого картографа-маньяка, сходится к одной точке, словно к достославной, первопрестольной столице – к большой темной дыре от вырванного плафона в центре потолка, откуда давно обесточенный длинный провод свисает, как веревка для самоубийства, заранее приготовленная на черный день.
Впрочем, не только лучезарный портрет императора украшает пустую комнату. Стену напротив покрывает хитроумный узор – следы своевременно локализованного и ликвидированного пожара. Огонь-живописец густыми мазками наносил жирную, лоснящуюся копоть на белую грунтовку стены. Он изобразил черные реки, извилистые и плавные, устремившиеся вверх, впадающие в траурное озеро сажи, неподвижно раскинувшееся там, где плоскость стены встречается с плоскостью потолка. В центре этого некогда бурного разгула огненной стихии видна оплавленная надпись – ЗАПРЕЩАЕТСЯ!
Что именно запрещается делать в пустой комнате, на данный момент сказать невозможно. Когда-то этим суровым окриком, этим предостережением, грозящим зрителю жезлом восклицательного знака, открывался подробный список запретов, некий свод законов пустой комнаты. Конечно, здесь были ужасные строгости. Мол, тут у нас не забалуешься! Тут у нас и не такие по струнке ходят! У нас даже и не пытайся! Страшные кары грозили всякому, кто осмелится ослушаться, не подчиниться, восстать, проявить строптивость. И была изготовлена пластмассовая скрижаль. И крупными буквами пункт за пунктом было начертано – вот это нельзя, вот то ни в коем случае, а вот о том даже и не думай. И была та скрижаль крепко-накрепко по четырем углам привинчена к белой, покрытой штукатуркой стене. И увидел администратор, что это хорошо.
Но однажды вечером кто-то поднес газовую зажигалку к нижнему краю скрижали, крутанул большим пальцем ребристое колесико и долго держал неподвижно желтый язычок огня. Уже палец болел, а он все терпел и держал, пока список запретов, пусть медленно, с неохотой, но все же согласился принять настойчивое пламя – вверх пополз едкий чад, на пол закапали жгучие пластмассовые слезы. Кто мог совершить подобный акт вандализма? С какой болью в сердце, должно быть, наблюдал такое падение нравов самодержец российский, знавший толк в правилах и запретах. Кошмар какой! Безобразие, непотребство! Так ведь и весь дом спалить недолго. Хорошо еще, что погасить успели.
А для истории от безвозвратно утерянных заповедей пластмассовой скрижали остался лишь окрик – ЗАПРЕЩАЕТСЯ!
Зато теперь здесь можно все. Теперь здесь никаких правил.
В углу пустой комнаты – наполовину разобранный двигатель от моторной лодки, прикрытый драной робой. Неподвижные лопасти торчат из-под черной рванины. Какой потешный флот оставил свои пожитки здесь, где нет ни реки, ни озера, ни даже лужи? Смотришь на эти лопасти, и печаль овладевает сердцем. Им бы шуметь, оставлять на глади вод кипящую полосу белой пены, направлять бегущий челн к иноземному брегу. А они навечно застыли здесь в прискорбном бездействии. Ремонту не подлежит. Остается списание. Приплыли. Работа кончилась, жизнь остановилась. Такие дела. Вокруг вперемежку с окурками разбросаны болты и гайки. Топливный бак лежит рядом. Он давно пуст, но запах солярки и машинного масла разлит повсюду и не выветривается никогда.
Понять, в какой именно цвет были во время óно выкрашены половые доски, затруднительно – они вылиняли и пропитались за долгие годы въевшейся грязью. Большие щели между ними тянутся от стены к стене, от плинтуса до плинтуса. Может быть, хоть они своей регулярностью и параллельностью радуют глаз императору, любившему упорядочивать жизнь геометрией. Белёсые, полупрозрачные клочья местами торчат из этих щелей – это свалявшаяся пыль пучками поднимается над ровной поверхностью, как будто пробивается сквозь пол щуплая, немощная трава забвения, сухая и сумеречная, укрывшаяся от дождевой влаги, не выносящая солнечного света.
А что если бы самодержец, воспользовавшись безлюдьем, задумал сориентироваться на местности, оценить, так сказать, обстановочку, прикинуть, что к чему? Придерживая рукой корону, он бы отделился от журнальной страницы, спрыгнул на пол, орлиным взором окинул окружающее пространство и, наверное, быстро сообразил бы, что пустая комната, которую его величество почтило своим присутствием, никогда не относилась к помещениям жилищного фонда.
Это была проходная или, если угодно, вестибюль. Ныне же это – мрачное преддверие к еще более мрачной картине разрухи и запустения. Хорошо еще, что здесь хотя бы светло.
Во-первых, входная дверь давно снята с петель, а во-вторых, вверху есть большое окно. Прямо напротив входа лестница поднимается на второй этаж, и вот там, на площадке, дневной свет как-то умудряется проникать внутрь сквозь стекла, мутные от серого налета пыли и копоти.
В обе стороны от пустой комнаты тянутся узкие длинные коридоры. В один из них – тот, что направо – монарх вполне мог бы направить свои стопы. Пусть старые доски гнутся и скрипят под амстердамскими сапогами. Череда дверей вдоль стены, несомненно, напомнит государю коридор большой коммунальной квартиры, каких немало в северной столице. Другая стена покрыта письменами – некогда многочисленные жильцы делились здесь своими нехитрыми мыслями о жизни и друг о друге. На этой стене дверей нет, но есть небольшое окно с подоконником, где вместо цветочного горшка стоит пустая консервная банка, наполовину заполненная желтой водой с размокшими, бесформенными окурками.
А вот в левую сторону от пустой комнаты монарху ходить небезопасно. Недолго и шею свернуть. Там доски подгнили, в полу дыра и ни черта не видно – выбитое окно закрыто куском рубероида.
Лучше подойти к дверному проему и осмотреть окрестности. Зрелище не очень впечатляющее – не немецкая слобода, не город на Неве. Как поется в песне – степь да степь кругом. Все обесцвеченное, тусклое, серое. Только чернеет куча угля недалеко от крыльца да зеленеет сломанная коляска от мотоцикла возле стены. Из растительности – кое-где пучки сухой травы, из архитектуры – ровный холм земли и шлака поодаль, скрывающий землянку, вырытую, разумеется, на случай войны. Какие новости? Ветер. И нет ничего нового под солнцем.
А что если наш самодержец выйдет на крыльцо, топнет ногой, так что заскрипит под голландским каблуком кирпичная крошка, взмахнет рукой в белой перчатке да и гаркнет во все горло:
– Здесь будет город заложен!
Да ради Бога! Пускай будет. Только кому мы станем отсюда грозить? Отсюда хоть три года грози, никто не испугается.
Кто знает, сколько еще мог бы чудить призрачный император в пустой комнате, не потревожь его шаги и голоса, послышавшиеся на втором этаже? Казалось бы, совсем негромкие звуки донеслись сверху, а властелин судьбы исчез, растворился, растаял, как исчезает всякий морок, мираж, фантом. Не скрипнула под ногой половица. Царь Петр, беззвучный и невесомый, не задев золочеными ножнами шпаги обесточенный провод, уныло свисающий из дыры в потолке, не сдвинув носком заморского сапога ни одного болта или гайки из тех, что разбросаны на полу, не взвеяв ни одной пылинки на своем пути, быстрее, чем взмах ресниц, вернулся на глянцевую страницу, вырванную из старого журнала.
Земля в этих краях безвидна и пуста. Она как будто воспротивилась творению, закоснела в одиночестве, как старая-старая дева, притерпелась к течению времени, давно перестала обращать внимание на смену света и тьмы, жары и холода, свыклась с равнодушными прикосновениями дождя и ветра – только шум их порой докучает ей, она предпочитает тишину. Лишь иногда в это однообразие вторгается глухой раскатистый грохот взрывов с военного полигона – словно далекий Бог о чем-то долго разговаривает сам с собой, свободный и праздный в безжизненных и бесконечных просторах. Он давно не прислушивается к этой пустой земле, давно потерял к ней всякий интерес, если когда-то и обращал на нее свой взор. А в пустоте тем временем заводится всякая нечисть. Не знающие закона дети пустоты гнездятся по темным углам. Они существа тихие и скрытные, но иной раз не прочь и пошалить, попроказничать: чтобы скоротать бесконечное время, они затевают порой недобрые игры, и вот слышатся над землей хриплые, сдавленные голоса:
– Тварь!
– На!
– Стой!
– Ты!
– Ой!
– Где?!
Слова звучат отрывисто и резко, как собачий лай. Бесенята грызутся от скуки в тоскливом запустении. Нет для них человечины, вот и покусывают пребольно друг друга. С этими голосами видятся в воздухе звериные морды. Оскалились, шерсть дыбом, того гляди сцепятся и покатятся по полу визгливым клубком.
– Бо-о-орька! Бо-о-орька! – блеет немощный старческий голос. Дрожит козья морда, открывается мохнатая пасть, скотские глаза смотрят бессмысленно и сонно.
– Бо-о-орька! Всё Бо-о-орька!
– Тварь! Р-р-разорву тварь!
Это с яростным рыком скалит клыки свирепая, хищная харя, вьется угрем кроваво-красный язык.
– Су-у-ука! Ты, товарищ, су-у-ука! – скулит чертенок поменьше. Блестят злобные желтые глазки, топорщится клочьями свалявшаяся шерстка. Ярится, а сам, поди, жмется к крупному бесу, ждет свары, острые зубки так и вопьются в живое мясо.
Это все на втором этаже. Хрип, сопение. Кто-то пытается вырваться, а его не пускают. Шорох. Кажется, волокут большой тюк с бельем, а тюк упирается, не хочет. Визг. Скрип двери. Снова шорох, шарканье шагов, звуки все ближе.
На верху лестницы появляется большой тряпичный шар.
Старуха.
Но она больше похожа на шар – ее бесформенный облик на фоне тусклого окна не образует очертаний человеческой фигуры. Посередине – в самой широкой части – что-то коричневое сходится с чем-то зеленым, засаленным и протертым до дыр. Внизу, в узком основании, соединяющем шар с полом, шаркает серое, войлочное, вверху – выпирает закутанное синим в желтый горошек. Шар торопится, спешит: он явно чем-то напуган. Узкая лестница – его шанс оторваться от преследователей.
Двое мужчин бросаются в погоню одновременно, толкаются, пихаются, каждый хочет протиснуться вперед. Тут слишком мало места. Они стукаются о деревянные перила, потом друг о друга, потом снова о перила – нет, так невозможно – оба замирают, как бы пропуская другого вперед, но через мгновение снова бросаются вниз по лестнице и снова сталкиваются, снова перила, снова друг о друга – да что же это такое?! – они суетятся, размахивают руками, топочут ногами, смешно гримасничают от досады и боли.
Алле-оп! Два клоуна спешат на арену. Один, тот, что в конце концов пробился вперед, роста выше среднего. Телосложения крепкого, но сильно исхудал, бедняга, и в целом выглядит нездоровым. В своих рейтузах и мешковатом свитере с дырой на боку он похож на пациента районной больницы, спешащего занять первое место в очереди в столовую.
Второй клоун щуплый и тощий. Уж на что, кажется, сам не велик размером, а пиджачок все равно мал, голые жилистые руки торчат сухими палками. Зато клетчатые штаны болтаются свободно, одной штанины на две ноги хватит. Под пиджаком – синяя майка, тугая, ребра проступают.
Представление начинается. Бесформенная старуха успела пересечь пустую комнату и докатилась до самой двери. Но на крыльцо так и не вышла. Клоуны настигли ее у выхода. Дернули, оттащили назад, грозно преградили дорогу.
– Капитан, это не я, не я, их Борька привел, – оправдывалась старуха, со страхом глядя на высокого клоуна, которого все величали не иначе как Капитаном.
Капитан… Жил на свете Капитан. Одинокий, никчемный Капитан, у которого не было команды, корабля и моря. Ботинки прохудились, штаны на коленках обвисли пузырями, дыра на свитере зияет, как рваная рана, сам отощал, поистрепался, а ведь был видный мужчина. И сейчас, когда в порыве праведного гнева вспыхнули глаза, сошлись к носу брови, распрямилась спина, так и проступила сквозь потрепанный облик былая командирская стать. Напирает на старуху решительно, грозит начальственным кулаком, орет командным голосом. Нет, уже не клоун – капитан корабля!
О, Капитан, мой Капитан, какое кораблекрушение оставило тебя на этом пустынном берегу моря житейского, на весьма отдаленной окраине государства российского?
Тут бы можно начать рассказ про то, как некий прапорщик исправно нес службу отечеству, исполнял воинский долг в соответствии с уставом, соблюдал правила субординации, вот только закусывать не любил, и через эту мелкую провинность пошли все прапорщиковы несчастья, потому что, когда бегал он в одних трусах по казарме и орал, что он капитан и намерен швартовый отдать, всех наверх свистать, а потом прилюдно ворюг из штаба округа на чистую воду вывести и на рее вздернуть, то неблагодарное начальство, забыв о былых заслугах честного прапорщика, упекло его без лишних слов туда, где отважного капитана лечили-лечили, да так до конца и не вылечили.
Только эта история, как и все настоящие истории, во-первых, не интересна, а во-вторых, не улавливает сути дела.
Потому что, если появляется на страницах сказки некий капитан, то непременно должен быть и флот, и корабль, и команда в тельняшках. А что касается штаба округа, так там с порога кричать следует:
– Держи вора! Держи вора!
И точно не ошибешься.
Все украли у нашего Капитана – и команду, и корабль, и море. Теперь вот и всех сбережений лишился, непосильным трудом нажитых. А что ты будешь делать, когда одно жулье вокруг?! Воруют на Руси. Люто воруют. Иначе все бы у него было. И когда взгляд Капитана падает на узкую лестницу в глубине комнаты, вспоминается ему, как отважный мореплаватель всходил когда-то на капитанский мостик, дабы бороздить пучину в поисках необходимых морепродуктов. Видит он, как кладет ему руку на плечо самый главный адмирал-рыбак и говорит отеческим голосом:
– Добудь нам эту рыбу, хоть со дна морского ее достань!
Тут, моряк, дело стратегической важности! Четверг близится.
В столовых по всей стране рыбный день на носу. Не будет того дня – стабильность пошатнется, порядок нарушится, а там и вовсе ничего святого у людей не останется. Понимаешь, труба нам без этой рыбы, труба! На тебя, морячок, вся надежда. Только смотри в оба – рыбопродукт этот ценный очень, многие им завладеть хотят. Тут у нас такие акулы удочки закидывают, что редкая птица сумеет в их сети не угодить! Сам знаешь, как теперь воруют, расхищают добро народное. Ты следи за этим делом, не оплошай, не обмани доверия.
И как в воду смотрел тот адмирал!
А волны, знай себе, в корму бьются. И седая равнина моря расстилается перед доблестными тружениками рыболовецкого флота. Не подведем, сдюжим. Если родине надо – не то что рыба, ни один головастик от нас не спрячется.
А пока капитан корабля большую капитанскую натощак принимает, кителем занюхивает и размышляет на философский манер:
– Куда ж нам плыть?
А потом еще одну капитанскую опрокидывает и снова в раздумье погружается:
– Разрази меня гром! Какая же рыба значится в планах рыболовецкого хозяйства? Ради какой такой рыбы мы на курс легли? Тут дело государственной важности, не иначе.
Адмирал зря болтать не
О проекте
О подписке