— Был я крепостным у графа Шереметева. Участвовал в осаде Выборга, как пушки там ставили. А после боя заснул с устатку — и не услышал, как офицер окликнул. Тот меня, сонного, плетью перетянул. Ну, я в долгу не остался — сдачи дал. А за это — под военный суд. Бежал. Теперь вот здесь. Море — оно справедливей. Пушка не спрашивает, кто ты по рождению.
Он ворочал орудие один, как игрушку, а после боя выпивал бочонок рома, не поморщившись, и пел песни страшным, как гром, басом.
Ванька прибился к нам с Юрием. Как-то я застал его за разговором с Юрой: мальчишка впервые встал к помпе, и Юрий показывал ему правильную стойку — почти невесомо, одними кистями, но с какой-то неуловимой женственной точностью. Завидев меня, Юрий отдёрнул руку и отошёл, а Ванька спросил:
— Дяденька Юрий, а ты где так научился?
Тот лишь усмехнулся:
— Насмотришься — и не тому научишься. Давай-ка ещё раз.
В этом было что-то трогательное — и что-то пугающее. Я видел, как Ванька тянется к Юрию, и боялся, что тайна раскроется раньше времени. Но пока всё обходилось.
Был ещё сутулый датчанин-лекарь и штурман фон Берг — голландец, который в молодости ходил на торговых судах до самой Вест-Индии и помнил там каждую бухту, каждый риф.
Однажды вечером он рассказал, что видел, как карибы скармливали пленников акулам. Матросы слушали, разинув рты, а Дед только плевался: «Врёт твой голландец!» Но я-то видел: сам Дед слушал внимательнее всех.
Капитан Штерн иногда садился поодаль от общего круга, молча курил и слушал песни. Лицо его было как камень, но в глазах тлела печаль. Много позже я узнал, что он потерял жену и сына во время чумы 1709 года и с тех пор искал утешения в море.
«Море — хороший собеседник, — сказал он мне однажды на ночной вахте. — Оно не врёт и не жалеет. С ним либо справляешься, либо нет». Я часто вспоминал эти слова — особенно в минуты, когда казалось, что сил больше не осталось.
Кровавый парус
На пятнадцатый день плавания случилось происшествие, заставившее вспомнить слова Деда о суевериях.
Утро началось серо и зябко. Когда я поднялся на палубу, матросы уже столпились у фок-мачты и что-то разглядывали. На парусине, которой был обмотан фор-марсель, проступило тёмное пятно, напоминавшее очертаниями человеческую фигуру.
— Что это? — спросил я у Деда.
— Кровь, — коротко ответил он. — Проступила сквозь парусину. Стало быть, в этом месте убили кого-то — и не похоронили как должно.
— Может, ржавчина?
— Ржавчина — она рыжая, а это бурое. Нет, парень, это кровь.
Я заметил, как Дед быстро перекрестился — коротко, почти незаметно, но этот жест сказал мне больше, чем любые слова. Старый боцман, сорок лет ходивший по морям, был встревожен по-настоящему.
Матросы зароптали. Кто-то требовал заменить парус, кто-то шептал молитвы. Я оглянулся на Юрия — тот стоял бледный, как полотно, и губы его шевелились. Мне показалось, он прошептал: «Опять…» — но, когда я переспросил, он лишь покачал головой и отошёл.
Капитан Штерн вышел на палубу, осмотрел пятно и спокойно приказал:
— Парус заменить. Старый — за борт. И чтоб я больше не слышал этих разговоров. Мы военный бриг, а не базарные кумушки.
Парус заменили. Но осадок остался. Позже мне рассказали, что Дед распорядился новый парус перед подъёмом обнести вокруг грот-мачты трижды и прочитать «Отче наш». Такого обряда я прежде не знал, но, видимо, старый боцман берёг команду всеми доступными средствами.
— А Дед-то прав, — прошептал мне Юрий, когда мы остались одни. — Море всё видит. И оно не прощает.
— Ты говоришь так, будто сам видел.
— Может, и видел. — Он отвернулся. — Может, и не раз.
Оркнейские скалы
Три дня спустя «Святой Георгий» бросил якорь в бухте одного из Оркнейских островов. Угрюмые скалы, поросшие мхом и лишайником, поднимались над водой, словно спины дремлющих чудовищ. Ветер здесь дул постоянно, пронизывая до костей, но у подножья утёса бил родник — а это было дороже золота.
Капитан дал команде три дня отдыха. На берегу разбили лагерь, разожгли костры, зажарили свежую дичь. Я впервые за долгое время ступил на твёрдую землю — и ноги, привыкшие к качке, подрагивали, точно я выпил лишнего.
— Ничего, служивый, — хлопнул меня по плечу Прохор. — Земля после моря — она сперва шатается. Час-другой — и пройдёт. Это у всех так.
Вечером у костра Дед, как самый старый и уважаемый, начал рассказ. На этот раз — о Прутском походе, о котором я много слышал ещё на берегу.
— В одиннадцатом году, — заговорил он, — турок нас обложил у реки Прут. Войска — тьма, в пять раз больше нашего. Царь Пётр Алексеевич тогда написал в Сенат: «Господа Сенат! Извещаю вас, что я со всем своим войском окружён…» — и дальше по памяти, как по писаному. А Екатерина Алексеевна, жена его, собрала все свои драгоценности и отдала визирю, чтоб откупиться. Так и вышли. Стыд и позор — но армию сохранили.
— А ты там был, Дед? — спросил кто-то.
— Нет. Я тогда на Азовском флоте служил. Когда приказ пришёл возвращать туркам Азов и Таганрог — крепости, что своими руками строили, — мы чуть не взбунтовались. Да куда против царской воли? — Он вздохнул и выбил трубку. — Так-то, ребятушки. Воюем, строим, теряем — а всё ради того, чтоб Россия на море встала крепко. И встанет, Бог даст.
У костра повисла тишина. Даже ветер, казалось, стих, вслушиваясь в слова старого боцмана.
Потом Прохор затянул песню:
Собирайтесь-ка, матросушки, да на зелёный луг…
Я слушал и думал об отце. Он тоже пел эти песни. И теперь они звучали здесь, над холодным морем, как эхо прошедших войн и грядущих побед.
Исповедь и сомнения
На второй день стоянки я отошёл от лагеря, желая побыть один. Скалы громоздились вокруг, как окаменевшие волны. Внизу глухо билось море. Ветер трепал полы кафтана и швырял в лицо солёные брызги.
— Убегаешь?
Юрий стоял за спиной — как всегда, подкравшись бесшумно.
— Просто хотел побыть один.
— И мне того же хотелось. — Он подошёл ближе. — Да только в одиночестве тоска пуще.
Мы долго молчали, слушая крик чаек. Потом Юрий заговорил — тихо, сбивчиво:
— Максим, я должен тебе сказать… Только поклянись, что не… — Он замолчал, и я заметил, как пальцы его нервно мнут край кафтана.
— Что не выдам? — спросил я.
Он кивнул.
— Клянусь.
И тогда он рассказал. Не всё — но достаточно. Когда он закончил, в воздухе повисла такая тишина, что я слышал, как бьётся его сердце. Или, может быть, моё.
— Я понимаю, если ты меня выдашь, — прошептала она. — Только… не сейчас.
Я долго молчал. Потом ответил:
— Не выдам.
— Почему?
— Ты мой друг. И я тоже беглец — от прошлого. Море — наш общий дом, и в этом доме каждый имеет право на тайну.
Она посмотрела на меня с выражением, какого я ещё не видел: в её глазах стояла благодарность, смешанная со страхом. Робкая надежда — и твёрдая решимость. Она протянула руку, я пожал её, и этот жест связал нас крепче любого каната.
После этого разговора я долго сидел у скал, глядя на море. Где-то там, за горизонтом, ждал Вейн, ждал океан, ждали новые испытания. Но теперь у меня была тайна, которую нужно хранить, — и от этого груз ответственности стал вдвое тяжелее. И в то же время на душе было спокойно: я знал, что поступаю правильно.
Выборгский обряд
Вечером Дед объявил обряд посвящения для тех, кто впервые пересёк «черту терпения». Нас — меня, Юрия и ещё троих — выстроили у грот-мачты. Дед вынес миску с морской водой.
— Этот обряд идёт ещё с выборгского похода, — сказал он. — В десятом году адмирал Апраксин брал Выборг, и тогда впервые новичков посвящали солёной водой. Кто выпьет — тот моряк.
— Солёную воду? — скривился кто-то.
— Именно. Иначе море не примет, а не примет — выплюнет при первом же шторме.
Я отхлебнул. Вода была ледяная, горькая, и горло свело так, что я едва не закашлялся. Но в груди вдруг разлилась странная теплота — будто море наконец признало меня.
— Теперь вы моряки, — объявил Дед. — Море вас приняло.
Прохор хохотнул:
— Ну, теперь ты не просто матрос, а солёный! Готовь зубы — скоро акулы придут знакомиться!
Мы посмеялись, как это обычно бывает после торжественных минут, но внутри я чувствовал: что-то изменилось. Такие моменты не проходят даром. Они отпечатываются в памяти навсегда.
На запад
Утром четвёртого дня «Святой Георгий» снялся с якоря. Я стоял у борта и смотрел, как тают в тумане Оркнейские скалы. Впереди лежала Атлантика.
Капитан Штерн подошёл и, облокотившись на планшир, заговорил негромко:
— Знаешь, Максим, зачем Пётр Алексеевич создал флот? Не только ради войны. Он мечтал, что однажды русский флаг увидят во всех океанах. Что русские моряки пройдут там, где не проходил никто. Я в это верю.
Я слушал, затаив дыхание.
— За это будущее надо драться — не только шпагой, но и вот этим, — он приложил руку к груди. — Верой, терпением, упорством. Запомни, Максим.
— Запомню, ваше благородие.
Он кивнул и отошёл, а я ещё долго стоял у борта, глядя на серую зыбь. Ветер свежел. Где-то впереди ждал океан.
Путевые заметки Максима, 29 октября 1710 года
Пишу при свете фонаря. Юлия — теперь я знаю её имя — спит, завернувшись в парусиновое одеяло. Лицо спокойное. Видимо, признание принесло ей облегчение. Я дал слово. И теперь это слово — часть меня.
Дед сегодня рассказал о Прутском походе. Я и прежде слышал, но сейчас, слушая его, представлял себе отчаяние царя, готового пожертвовать всем ради армии. Интересно, думал ли он тогда о будущем флоте? О нас, идущих сейчас к неведомым берегам? Почему-то кажется, что да.
Ванька впервые встал к помпе. Руки дрожали, но он не отступил. Юрий возился с ним, показывал стойку — и я заметил, с какой нежностью он это делал. Или она? Сложно привыкнуть. Дед сказал: «Из него выйдет толк». Дай-то Бог.
Сегодня на закате ветер принёс странный запах — как будто гарью пахнуло. Матросы ничего не заметили. Может, показалось. А может, Вейн где-то близко.
Записал слова песни — «Матросиков-батюшек». Если выживу — выучу наизусть. Может, когда-нибудь спою внукам — если море оставит мне голос. А если нет — сохранится здесь, в дневнике.
Завтра — в океан. С Богом.
О проекте
О подписке
Другие проекты
