Читать книгу «Концерт по заявке неизвестного» онлайн полностью📖 — Максима Иванова — MyBook.
cover

Как-то я сидела у себя в общежитии и читала. Помню, это был Ницше: «Так говорил Заратустра». Тихо играл магнитофон. Соседки мои разъехались на выходные по своим городкам и деревням, и на ночь я осталась одна на весь блок из двух комнат. Странное впечатление производил этот Ницше – вроде бы бред сумасшедшего, но в то же время невозможно оторваться. Я с головой ушла в чтение – и вздрогнула, когда прямо за дверью раздался крик мужчины. Это было так неожиданно – хриплый, истошный вопль в прихожей, словно кричал сумасшедший. У меня перехватило дыхание: я не помнила, заперта ли дверь. С перерывами в несколько секунд прокричали еще три или четыре раза. Потом в дверь посыпались удары (при этом ручку повернуть никто не пытался). Я вскочила, чтобы проверить замок, но было поздно: дверь распахнулась. На пороге стоял незнакомый бритоголовый парень, голый по пояс, в одной руке держал мятую майку, другой, с окровавленными костяшками, тер глаза. Увидев воздушный шарик у нас на стене, он зашелся визгливым смехом, упал на колени и пополз к этому шарику, что-то бормоча себе под нос, словно не замечая меня. Я стала аккуратно подвигаться к двери, но тут он резким выпадом загородил передо мной проход и понес какую-то чушь, глядя мне в глаза: «Ваше величество, ваше величество!» – а потом начал зубами хватать на мне одежду. Я закричала: «На помощь! Люди!» – понимая, что кричу в никуда. Под рукой не нашлось никакого тяжелого предмета, только «Заратустра», и я стала бить его этой книгой по голове, а он все тыкался лицом в полы моего халата и дышал, как собака. Тут я сильно – наверное, сильнее, чем нужно было, – укусила его за голое плечо, и он опять завопил. Лицо его искривилось. Злые глаза животного – последнее, что я запомнила в ту ночь.

Очнулась я на полу и сразу все поняла. Слезы покатились у меня по щекам – не от боли и бессилия, не из-за того, что невинность моя потеряна так нелепо, а оттого, что мир оказался совсем не таким, каким я хотела, чтобы он был. Мне хотелось назад в сон, в небытие, хотелось умереть. Неделю я провела в больнице, еще три недели – дома. Все мои надежды, все мое счастье, все весенним рассветом брезжившее будущее осталось в наивных временах до всего. В комнату свою в общежитии я не смогла зайти: знакомая из другого корпуса поменялась со мной койкой. В университете никто ни словом не обмолвился о произошедшем, но видно было, что все меня жалеют, – однокурсники говорили со мной с какой-то особенной, приглушенной нотой в голосе, а преподаватели вслепую ставили зачеты. И я по-прежнему ходила на занятия, встречалась с друзьями и внешне продолжала обычную студенческую жизнь, хотя изо всех щелей доносились до меня теперь одни только убийства, пытки и катастрофы… Гостя моего нашли и судили. Он работал на стройке, а в тот день накурился какой-то травы и пошел искать приключений. На суде сидел смирный и молчаливый, смотрел в одну точку, мать же его голосила во все горло – проклинала друзей, работу, власть, весь мир. Я поставила себя на место этого парня: просыпаться в деревне в полшестого утра и бежать на электричку. На улице холод, дождь, слякоть; в городе только-только встают, а ты в грязной бытовке уже напяливаешь на себя спецодежду и восемь часов подряд таскаешь под дождем щебень или принимаешь панели на высоте. Еще два часа уходит на обратный путь. В деревне – хоть глаз выколи, дура мать, туалет на улице. И так каждый день. Я бы тоже завыла – хотя ни за что на свете не смогла бы выместить свою беду на других. Когда судья попросила меня повторить, как все было, я только улыбнулась. Мне безразлично было, осудят ли моего обидчика, накажут ли и признает ли он свою вину: с таким же успехом можно было обвинять голодного волка в том, что он кого-то загрыз.

Психотерапевт выписал мне лекарство, от которого у меня тяжелели ноги и сама я превращалась в сонную муху, – и я зареклась ходить к психотерапевтам. Друзья советовали разные умные книги: «Как полюбить себя», «Как успокоиться и начать жить», – но все это были чертежи и схемы, пародии на настоящую жизнь. Мне так нужен был друг, советчик, у меня было столько знакомых, а на поверку вышло, что и нет у меня никого, даже отец, казалось, жил в каком-то другом, далеком от меня измерении. Как сговорившись, все советовали мне «найти любовь». Меньше всего тогда мне хотелось чьих бы то ни было ухаживаний, но на втором курсе рядом со мной все же нарисовался поклонник – Паша с параллельного потока, напоминавший грустного кузнечика. Как-то после занятий подлетел вприпрыжку к гардеробу, стрекотнул что-то себе под нос и накинул пальто мне на плечи. Но чаще он молчал и прятал взгляд, а когда решался заговорить, заикался и запинался. «Отношения» наши до сих пор остаются для меня загадкой. Два или три раза в неделю он звал меня на прогулку, и мы часами бродили по набережным, как школьники, не прикасаясь друг к другу, даже не пожимая рук на прощание, и непонятно было, к чему ведут эти встречи. По воскресеньям он ходил на собрания какого-то протестантского кружка и однажды, заполняя особенно неловкую паузу в разговоре, пригласил туда меня.

Религия и церковь никогда меня всерьез не интересовали (раньше я видела вокруг столько чудес, что боялась оказаться запертой в церковной клетке, а после всего вера в доброго Бога казалась мне наивной), и все же, не знаю зачем, я пошла с ним на одну их встречу. Это были обычные посиделки на съемной квартире. Десятка два молодых людей по-доброму подкалывали друг друга и смеялись – в одной руке чашка чаю, в другой – Новый Завет. Девушка в свитере и джинсах говорила о Нагорной проповеди, зачитывала цитаты из Евангелия и просила рассказать, как мы их понимаем. Что-то из этой проповеди я знала и раньше, что-то услышала впервые, например: «Солнце одинаково всходит над злыми и добрыми людьми». Или: «Не тревожьтесь о завтрашнем дне – на каждый день довольно своей тревоги…» В кухне сидела женщина лет пятидесяти – все по-дружески здоровались с ней, и я подумала, что это какой-то контролер из вышестоящей ячейки. Когда я вышла помыть за собой чашку, она заговорила со мной как со старой знакомой: «Как тебе встреча, Надюш?» – «Пока не определилась с ощущениями». – «Тебя что-то смущает, скажи?» Говорила она предельно вежливо, с открытой и доброй улыбкой, но у меня словно вулкан проснулся внутри. Я пробормотала что-то невнятное, но она не отставала: «Ты что, нас боишься?» Тут я психанула – метнулась в прихожую, набросила пальто и выбежала вон.

Пашу видеть больше не хотелось – сутки напролет теперь я только и делала, что училась и спала. А на каникулах в первый раз за несколько лет поехала к бабушке. И ужаснулась тому, что увидела, словно бутафор-халтурщик наскоро сколотил уголок моего волшебного детства. От школы остался один фундамент, магазин сгорел, бабушка, нервная, обидчивая, смотрела свои сериалы, а на плите у нее все подгорало. На улицах лежала непролазная грязь, и все казалось таким чахлым и разбитым – в тот же день я решила уехать. Бабушка попросила меня отнести пакет нашей родственнице, тетке Антоле – восьмидесятилетней старухе, у которой вся семья погибла в войну. Тяжело было у меня на сердце, когда я подходила к ее покосившемуся дому. Но в доме оказалось на удивление чисто и тепло. Морщины мелко изрисовали лицо старушки, при этом совсем его не портили. Она поднялась мне навстречу, опираясь на свою палочку, и тут я вспомнила ее всегдашнюю улыбку – ту, с которой обычно смотрят на любимых детей. «Дзіцятка маё, ужо такая дарослая!» – всплеснула руками тетка Антоля и стала собирать для меня гостинец, хотя вряд ли на самом деле меня узнала. Войны, смерти, заботы, десятилетия тяжелого труда, казалось, никак не отразились на этом добром и спокойном лице.

В тот день я уехала в Минск с надеждой – сама не знаю, на что. Долго потом ходила по улицам, смотрела на окна, на людей, на шеренги ларьков, на пушистый, хлопьями валивший снег. В красном углу Антолиной хаты я увидела икону с ликом Иисуса Христа – и теперь мне захотелось самой прочесть все, о чем толковали в кружке Паши. Я взяла «Новый завет», подаренный им, и стала читать. Напрягали незнакомые слова и какие-то навязчивые, казавшиеся неестественными интонации, но потом я подумала, что большая часть людей, веривших в Христа, скорее всего, вообще не читала этой книги, и нужно постараться просто уловить в ней самое главное. Я прочла от начала до конца все четыре Евангелия и мало что поняла, но уже тогда меня потряс один эпизод – молитва Иисуса в Гефсиманском саду. Я и раньше что-то слышала о ней, но только теперь до меня дошел главный ее, ужасный смысл: предвидя скорые мучения и смерть, Христос почувствовал тогда всю холодную, как могильная плита, несправедливость мира и на какой-то миг предположил, что Бог оставил его, сына Божьего…

Не знаю, что на самом деле происходило в моей душе к тому времени, когда я впервые прочла Евангелие, но, судя по ужасу, который я испытала при одной мысли быть оставленной Иисусом, теперь мне кажется, что я верила в него всегда: вера эта, неопределенная, неосознанная, тлела во мне с детства, ожидая встряски и пробуждения, и, когда, наконец, земля качнулась у меня под ногами, она оказалась единственным поручнем, за который я смогла ухватиться. Прошли годы – девичьи мои мечты так и остались мечтами. Браки заключаются на небесах, и не было, наверное, высшей воли на мое земное счастье: среди единоверцев я не встретила отца моих детей, а среди тех, кому нравилась, не встретила единомышленника. Все силы, всю нерастраченную материнскую любовь переплавляла я в работу – отдавала ее тем, кто в ней нуждался, класс за классом снаряжая во взрослую жизнь, и была счастлива.

3

С детства Никита не мог понять, отчего ему всегда так грустно. В пионерском лагере на тихом часу мальчики наперебой рассказывали анекдоты или перебрасывались носком, играя в «сифу», а он, отвернувшись к стене и едва сдерживая слезы, считал дни до окончания лагерного срока. Но и дома одно за другим на него наваливались какие-то сверхважные, сверхсерьезные дела, оставляя Никите редкие вечера, часы, пятиминутки счастья, когда он играл в железную дорогу, ставил опыты с электроконструктором, клеил модели самолета, катался на велосипеде или просто молча сидел на берегу озера, мечтая о чем-нибудь далеком и хорошем. В старших классах он мечтал привести на этот берег девушку. Как-то после уроков он пригласил на прогулку одноклассницу Катю Тиханович. Стоял октябрь. Было пасмурно и зябко. Они сделали несколько кругов по парку и разошлись, так и не дойдя до озера. Никита пришел домой сбитый с толку: «да» или «нет»? Катиного ответа он так и не понял, в груди стала расти тревога, прекратить которую могла только новая встреча. Но Катя все отодвигала ее и к тому времени, когда они встретились во второй раз, перед Новым годом, забыла все, о чем говорили осенью. Сверстники Никиты целовались с девушками в подъездах и тискали их на дискотеках, а он жил в многомесячной беспрерывной тоске от одного свидания с Катей до другого. И если кто-нибудь из знакомых спрашивал его, зачем он так мучается, ведь вокруг столько красивых девушек, выбирай на вкус, Никита, сделав кислую мину, отвечал: «Если надо объяснять, то не надо объяснять».

Катю сменила Вероника, Веронику – Наташа, Наташу – Таня. Он поступил в университет, отучился уже два курса, а жизнь его по-прежнему представляла собой поле какой-то отчаянной битвы-стояния, которую он из года в год проигрывал проклятой судьбе. На третьем курсе будни его неожиданно посветлели, влюбленности стали пролетать, как поезда в метро, одна за другой, не принося прежних потрясений, а тоска в одночасье показалась вынужденным атрибутом детства, которое, к счастью, прошло. После третьего курса, на летних каникулах, он поехал автостопом в Прагу – второй раз оказался западнее Бреста. Природа, дороги, города, люди – все там, за Брестом, было другим, во всем чувствовались расчет на будущее, движение к новому, яркому, небывалому, что нашей стране, тогда сплошь советской и серой, и не снилось. В сентябре ему удалось по университетскому обмену на три недели поселиться в Люблине – все его время занимали лекции, экскурсии, спектакли, вечеринки, он выступал, обсуждал, слушал, спорил и выпивал, часами бродил по улицам, примечая каждую деталь, каждую особенность иностранного быта, – словом, жил нескучной и в то же время совершенно спокойной жизнью, а под конец стажировки взял и влюбился в куратора их группы – замужнюю Агнешку.

Всю осень и начало зимы каждые две-три недели он ездил к ней из Минска на три или на четыре дня, в промежутках между поездками погружаясь в новую для него, тупую, мертвящую тоску разлуки, когда жить вроде бы можно, но вдалеке от объекта обожания – зачем? Они просто были вместе – ничего всерьез не загадывали, лежали на диване, целовались, слушали музыку, смотрели телевизор и гуляли по городу. Два или три раза у мужа ее в последний момент отменяли командировку, и Никита невольно примерял на себя неблагодарную роль друга семьи; догадывавшийся обо всем, но деликатно обо всем молчавший, муж Агнешки возил их на своем «полонезе» по окрестным городам – Наленчув, Пулавы, Казимеж, Сандомеж. Висла утопала в тумане, вставая на пути по нескольку раз в день, кукольные городки пролетали один за другим, окутанные какой-то кинематографической тишиной; они взахлеб обсуждали историю, архитектуру, политику, книги. Так продолжалось до середины декабря. Агнешка оказалась не многоопытной изменщицей – чувствовала, что влюбляется в Никиту, – а если разводиться, то с кем останется дочь? Какое будущее он вообще мог им дать?.. Разрыв не заставил себя ждать. Из всей этой истории Никита вынес то, что и западнее Бреста бывают осень и зима и что жизнь, в сущности, везде одинакова. Какое-то время заграница еще сохраняла над ним свои чары – всю зиму он вел переписку с Силезским университетом, чтобы в подарок от фонда Сороса получить летний месяц валяния дурака на польско-чешской границе; но когда грант ему выделили, не испытал никакой радости. А весной (когда в прежние годы, несмотря на весь душевный гнет, хотелось жить, влюбляться и мечтать о лете) он понял, что знает о жизни все, что о ней знают другие, и ничего нового от нее, в общем, уже не ждет.

В начале зачетной сессии его полусонное прозябание нарушил один инцидент: в работе по довольно скучному университетскому предмету, методике преподавания, вместо ожидаемых от него готовых планов урока, десятилетиями списываемых будущими учителями из педагогических пособий, он зачем-то привел примеры шуточные, да еще с вызовом – в плане урока прописал ответы учеников: «Отвечай ты, Мойша!» – «Я? Почему за всех отвечает Мойша?» Кондовая тетка, диктовавшая лекции в виде пунктов для заучивания, отказалась их принимать, и его вызвали к декану. «Или отчисляем, или сдавать будешь мне, – сказал декан. – А мне сдать невозможно». Отчисление – это позор и армия, а все же Никита был в университете на хорошем счету. Четыре дня он жил, как лунатик, проснувшийся над пропастью: волны ужаса и какого-то саднящего нервного напряжения без конца царапали грудь – выгонят? нет? Кто-то подсказал ему подойти к кондовой тетке и извиниться, и, хотя Никита не чувствовал за собой никакой вины, он пошел и извинился. Все стало на места – его простили, разрешили пересдать зачет, и жизнь двинулась дальше. Вот только через пару дней, возвратясь из университета, он почувствовал слабость, как от переутомления: у него опали щеки и появилось ощущение, что в груди застряла какая-то доска, странным образом преграждавшая путь всем полюбившимся ему за последний год чувствам – юмору, любопытству, спокойствию, свободе. В следующие дни ощущение это стало только сильнее. Даже мелкие неприхотливые радости – прогулка, чтение, слушание музыки – спрятались от него за этой доской, словно за дубовой дверью. Началась изжога, такая, что по пищеводу как будто водили ножом, по животу стали гулять рези и боли. Обследование в поликлинике выявило у него гастрит, эрозии пищевода и желчь в крови. Он пил лекарства по всем правилам, но лучше ему не становилось. Изжога и рези со временем прошли, но чисто физические ощущения доски в груди и еще какой-то разверзающейся там пропасти с каждым днем становились навязчивее и острее.

Через месяц от слабости он уже не мог выстоять и очереди из трех человек. И, хотя он соблюдал диету и старался есть микроскопическими дозами, каждый раз после еды слабость охватывала его с такой силой, что в изнеможении он просто ложился на пол. На автомате он как-то еще умудрялся на пятерки сдавать экзамены, по мере сил помогал родителям на даче, но вот наступил июль, а ему не то что ехать за восемьсот километров – принести из магазина авоську с кефиром казалось непосильной задачей. Но он все же поехал. Знакомым путем – общий вагон, ночной автобус, поля на рассвете – доехал до Люблина – едва держась на ногах, бледнея и захлебываясь бессилием там, где еще полгода назад сходил с ума от счастья. И, как когда-то Гоголь, посетив Иерусалим, не испытал, по его признанию, никаких особенных чувств, так и Никита увидел теперь свой Иерусалим словно за стеклянной перегородкой для тюремных свиданий – близким и недостижимым. Из Люблина шли поезда на Краков, откуда до места назначения было рукой подать. Очередь в билетную кассу Никита еще кое-как выстоял, но билет покупать не стал – так воздухоплаватель в последний миг выбрасывает из корзины самые дорогие ему вещи.

...
5