Но они вспомнили и притихли. А я сказал:
– Мы будем разбираться по порядку. И очередь дойдёт до всех. Поэтому не надо вопить. Успеете.
И пронаблюдал, как у них на мордах выступил холодный пот. Но они, по-моему, честно это заслужили.
Потом у меня было очень много работы.
Требования я имел самые скромные: мне хотелось порядка. Но это оказалось целью почти недостижимой. Мои подданные сопротивлялись мне изо всех сил, потому что в состоянии порядка очень тяжело воровать.
И самое противное, что я понял, взойдя на престол: казнь любого явного вора из Большого Совета ничего не решает. На нём так много всего держится, у него так много связей, что, если его убить, эти оборванные нитки придётся связывать годами. И мне приходилось…
Ох, мне приходилось…
Убеждать. Угрожать. Нажимать.
Я знал, я с раннего детства очень хорошо знал, что любовь подчинённых как средство предотвращения воровства не действует. Они обожали моего отца – и это им воровать не мешало. Даже помогало.
У короны или у Междугорья – всё равно. Потому что своя рубашка ближе к телу. Но я не мог им этого позволить: мне кровь из носу нужны были деньги.
Я плевать хотел на придворные пышности. Но я намеревался наладить дела внутри страны и вытряхнуть из карманов наших соседей то, что они у нас за сотни лет награбили.
И ещё я хорошо помнил, на что способен страх. И решил пугать их до ночного недержания. Чтобы им и в голову не пришло вякнуть.
Мне хотелось контролировать всё Междугорье, но оказалось очень непросто путешествовать: от меня шарахались лошади. Ну боятся они трупного запаха, что поделаешь. Для своих телохранителей я, в случае необходимости, поднимал палых лошадей. Но сам я не люблю слишком уж телесной близости с трупами – и для себя придумал кое-что получше.
Попросил Бернарда разузнать, кто в столице лучше всех набивает чучела охотничьих трофеев. И когда он мне сообщил, я за чучельником послал. Живого человека с указанием вежливо пригласить мастера во дворец.
Мужик пришёл. Приятный такой, помню, бородатый перепуганный дядька. На меня смотрит – и ноги у него подгибаются.
– Ва-ваше, – бормочет, – ва-ваше просвещённое величество… не представляю, чем могу…
Тогда я живых придворных из приёмной выслал. Всех, оставил только мёртвый караул в дверях. И говорю ему:
– Ты, почтенный, не нервничай. Ни о чём ужасном просить не стану. И если сумеешь угодить – хорошо заплачу. Ты мне скажи вот что. Было когда-нибудь, чтоб кто-то из знати тебя просил из простой зверюги чучело сделать повнушительнее? Для хвастовства?
Он посмотрел внимательно – и, похоже, понял.
– Это, – говорит, – вроде громадного волка, да? Или медведя больше человеческого роста?
– Вот-вот, – говорю. – Делал?
Он так осмелел, что даже ухмыльнулся.
– Ох и делал, ваше величество! Самых что ни есть страшных зверей. И клыки, бывало, вставлял в палец длиной, и когти делал железные… Случалось, как же…
– А мне, – спрашиваю, – сделать можешь?
Он уже в полную силу ухмыльнулся, даже про мертвецов у дверей забыл. Чучельник, свой человек – тоже со смертью дело имеет, сердце закалённое, спокойный малый.
– Позабавиться, – говорит, – желаете, ваше величество?
– Да, – говорю, – милый друг. Сделай мне вот что. Возьми вороных жеребцов… пару. Или трёх. И сделай мне из них чучело такого коня… пострашнее, повнушительнее. Можешь ему в пасть клыки вставить, можешь в глазницы – красные стекляшки, или там жёлтые, что ли. Копыта хорошо бы железом оковать… короче, чем жутче выйдет, тем лучше. Как тебе фантазия подскажет. Но чтобы на такого Тому Самому сесть было не зазорно. Заплачу пятьдесят червонцев, а если очень понравится – ещё и прибавлю.
Тут он совсем расплылся. На такие деньги при разумном подходе мужику год можно прожить.
– Может, – говорит, – ваше величество, у вас какие особые пожелания есть?
– Ноги ему надо будет сделать на шарнирах, – отвечаю. – Чтоб мало-мальски гнулись. А особое условие – только одно, но уж соблюди его непременно. Внутри должны быть кости. Настоящие кости настоящей лошади. А остальное – тебе виднее.
Он замучился кланяться, когда уходил. Похоже, вообще не ожидал живым выйти из моих покоев. Молва мне такую славу создала… но чучельник больше не боялся.
Работал неделю. А через неделю мне привезли конягу. На телеге, под парусиной.
Загляденье. В полтора раза больше обычной лошади. Густейшая грива до земли. Голова: череп с клыками, обтянутый шкурой, глаза красные, дикие. Во лбу – стальной кручёный рог. На груди и по бокам – в стальной кованой чешуе, как дракон. Копыта тоже стальные и раздвоенные, вроде козлиных. При взгляде оторопь берет. Я восхитился.
У меня денег было не в избытке, но я мужику сотню отдал, не пожалел. И пожаловал придворную должность – лейб-чучельник. Понял: он, точно, мастер. С выдумкой. И может мне ещё понадобиться.
А когда он ушёл, я поднял чучело. Чучело – тот же труп, особенно если кости внутри. И жеребец прекрасно встал. Чудесный, не гниющий поднятый мертвец.
Я назвал своего игрушечного конька Демоном – для себя, конечно, ему-то кличка ни к чему, мешку с опилками – и теперь ездил на нём верхом. Когда моя свита в города въезжала, улицы пустели, такие мы были внушительные. Аллюр у моего вороного вышел такой механический, мерный, как у машины с пружиной – совершенно неживой, зато очень быстрый. Дивная идея: жрать ему не надо, отдыхать не надо, увести никто не может, потому что движет его мой Дар. К тому же ни в какой битве подо мной коня не убьют, с гарантией.
Чтобы поднятого мертвеца уложить без Дара, его надо сжечь. Потому что даже если на части его раскромсать, части будут дёргаться, пытаться довыполнить приказ. Но неважно.
Так я обзавёлся личной лошадкой, и расстояния в королевстве для меня сократились вдвое. И я смотрел на свою страну.
Правда, и страна тоже смотрела на меня. Ужас летел впереди. Паника. У меня в свите были живые и мёртвые вперемежку… хотя что это я болтаю? Мухи, если по чести, всё-таки были отдельно, а мясо отдельно: трупы – рядом со мной, а живые – поодаль. Я своих мёртвых гвардейцев периодически менял – зимой реже, летом чаще, но свеженькие меня повсюду сопровождали, потому что живым я, хоть они разбейся, не верил, не верил, не верил! Никакой их лести не верил. Знал, что никакой страх их не заставит говорить правду, когда речь идёт об их выгоде. А мёртвые не продаются и не врут, поэтому меня и сопровождали мёртвые, и Междугорье задыхалось от ужаса.
Я увидел провинции, о которых столичный свет не имел понятия, потому ближний круг был убеждён: Междугорье – это столица. Я увидел провинции, до которых никому не было дела, и мне стало тошно. Я представлял, что всё плохо, но всё-таки был не готов к такому – а они так жили столетиями, и привыкли так жить, и им было не плохо, и не гнусно, и не страшно. Я им казался гораздо страшнее, чем их жизнь. Я был неожиданный и новый, а весь будничный ужас в их городах им присмотрелся. И двигающиеся мертвецы, оказывается, для моих подданных страшнее, чем смерть близких.
Я увидел города, утонувшие в грязи и дерьме, подыхающие от голода. И слышал от их бургомистров, которые зеленели от страха, когда встречали меня, что они платят мне налоги, которых я никогда не получал. Что с мужичья здесь дерут последнее, чтобы расплатиться со столицей – но, клянусь Богом или Той Стороной, эти деньги шли не в казну, а в карманы мелкой сволочи, говорившей от моего имени.
И я вешал мелкую сволочь и сообщал горожанам, сколько с них в действительности следует. Но они не верили и содрогались от страха. Они верили сволочи больше, чем мне: сволочь была своя, живая, тёплая, понятная, в отличие от государя-чудовища. И потом обо мне же говорили, что я не знаю пощады даже к своим собственным верным слугам.
Я насмотрелся на казни моим именем и на произвол моим именем. Приказал запороть кнутом до смерти судью, который творил что хотел, ссылаясь на мои несуществующие указы. Но он был сущим воплощением справедливости в глазах здешней толпы, а я как был, так и остался тираном и кошмарным сном.
Я не мог бросать им медяки – мне это претило. Я хотел понизить цену на хлеб. Я запретил баронам чеканить свою монету и наживаться на разнице курсов. Запретил под страхом четвертования взвинчивать цену на зерно в неурожайное время. Уже через два года пуд муки стоил полтину серебром. Но халявы из королевских рук мои подданные не получали, вдобавок я был страшен, я был – ужасная сказка… поэтому в отношении народа ко мне ничего не изменилось. И все нежно вспоминали моего отца.
Я ненавидел ворьё. Не только тех, кто воровал у короны, но и тех, кто грабил по большим дорогам. В Междугорье краденое было дешевле купленного, а воровать было выгоднее, чем работать, и меня это бесило. Мои патрули – живые и мёртвые – рыскали по лесам и горам, следя за порядком и наводя смертельный ужас на разбойников, а заодно и на пострадавших. Ворам, попавшимся на деле и отправленным добывать руду и уголь или мостить дороги, сочувствовали. Мне – нет.
За два года я четырежды заказывал моему вороному новые копыта, потому что старые стирались до шкуры. И Междугорье меня хорошо узнало.
А я хлебнул дурной славы полной ложкой.
Моя страна мечтала от меня избавиться. А я мечтал сделать из неё великую державу.
За эти два года в шкуре моего вороного появилось три дырки от стрел. В моей шкуре – одна, под правой ключицей. Мои мёртвые гвардейцы нашли лучника: нюх на смерть у них как у гончих. Им оказался наёмник – ему заплатил очередной вор аристократической крови, меня оценили в золотую десятку. И я повесил того, кто заплатил, а того, кто стрелял, отправил на каторгу, хотя все мои живые советники утверждали, что справедливее сделать наоборот.
А у меня была своя справедливость. Уроды жалели того, кто казался им ближе по духу. Того, кто предпочёл заплатить за грязную работу. Сочувствовали трусости и подлости, от которых меня мутило. Потому что если бы имели чуть больше храбрости, то тоже поискали бы, кому заплатить за меня.
А город смотрел на казнь так, будто казнили героя.
Зато я избавил от сожжения в корзине с чёрными кошками старого некроманта, может быть, последнего в стране, кроме меня. Дед и так еле дышал, его Дар почти иссяк, его сделали калекой на допросах – и к тому же он обвинялся в тех же проступках, которые совершал и я. Только куда мельче.
Остатками Дара он поднял пару трупов, чтобы они помогли ему по хозяйству. Что ж говорить о моей работе?!
Мне хотелось, чтобы старик дожил остаток дней в покое и тепле. Бедолага так трогательно радовался, – он, похоже, слегка впал в детство – что я не смог его бросить. Я приютил его в столичном дворце, в комнате около библиотеки, и приказал кормить его как следует и топить его жильё, не жалея дров.
Разумеется, ничего, кроме болтовни горожан про свояка, который видит свояка издалека, я не ждал. И об этом болтали, само собой. Но расчувствовавшийся старикан сделал мне подарок.
Он не очень хорошо понимал, кто я такой. Называл меня сынком, что никак не годится для обращения к королю. Но последними крохами Дара он чуял во мне некроманта. Именно поэтому и поручил мне своего ожидаемого питомца.
Сначала я думал, что дед бредит. Но когда прислушался, разобрал в его шамканье некую логику. Старик где-то достал яйцо виверны. Он надеялся, что она выведется и станет охранять его жильё, но не успел догреть яйцо.
Насколько я помню, виверны вылупляются через три месяца и три дня с момента яйцекладки.
Так вот, дед не успел, и теперь его заботила судьба создания, которое только собиралось народиться на свет. Яйцо хранилось у него в камине. Оно почти остыло, когда мне его доставили. Я не надеялся, что виверночку удастся спасти. Но всё-таки переложил яйцо в свой камин.
И, к моей и стариковой радости, через две недели она вылупилась.
Будь у деда яйцо дракона, в еле тёплой золе зародыш, конечно, погиб бы. Но пламя, которое извергают самки виверны, настолько слабее драконьего пламени, что тлеющие угли его вполне заменили. Так что крошка выжила, а я обзавёлся роскошным домашним животным.
Пока виверна была маленькая, она ещё летать не умела, бегала за мной повсюду, как цыплёнок за наседкой. Бегала и топала, Лапочка. Так мы с Оскаром её назвали. Он, оказывается, раньше виверн видел только издали, а ручных – и вовсе никогда. Редкие звери… Честное слово, я не могу взять в толк, почему это прелестное создание так пугало придворных. Очаровашка горной породы, золотисто-зелёная, с двумя, как у всех виверн, когтистыми орлиными лапами, которые уморительно цеплялись за ковры, с перепончатыми крыльями, шипастыми на сгибах, и длинным хвостом, который тоже кончался шипом. Не ядовитым, кстати, что бы ни болтали невежды. И славные круглые глаза топазного цвета, с вертикальным зрачком, как у змеи. Страшно любила, когда ей чешут подбородочек. Они, между прочим, теплокровные, виверны. Тёплые и гладкие, на ощупь вроде полированного агата, и гладить их – сущее удовольствие. Дед в нашей Лапочке души не чаял, всё учил меня за ней ухаживать, и мои неумершие друзья тоже относились к малютке очень нежно. А для меня это было редкое наслаждение: живой зверь, ещё и такой ласковый.
К сожалению, старик мирно опочил во сне буквально через несколько месяцев. Но он прожил долгую жизнь. Надеюсь, его конец оказался не самым худшим. А виверна хорошо прижилась. Когда она только вылупилась, размером была не больше индюшки. Сначала я кормил её кроликами, потом – живыми ягнятами, она быстро росла. Вскоре стала высотой с лошадь, а длиной, я думаю, в две лошади. Даже, наверное, подлиннее – за счёт хвоста. Молоденькие вампиры любили играть с ней в догонялки.
Потом я держал её на цепи в оружейной зале, иногда выводил полетать недалеко от дворца – Лапочка возвращалась по зову Дара. Я всё мечтал приучить её возить меня на себе, но ей, видно, тяжеловато было летать с грузом, так что пришлось оставить забавную затею. Она у меня стала сторожевым животным: уезжая из столицы, отпускал бегать по моим покоям, благо коридоры широкие и высокие. И был совершенно спокоен: охраняла она безупречно.
А обгорелые трупы доедала… ну, они и в диких горах так охотятся. Причём умница не трогала моих поднятых мертвецов, которые за ней присматривали. Хотя, может, старые движущиеся трупы просто казались ей невкусными.
Примерно в это время я обзавёлся любовницей.
В Розовый Дворец, где жила моя жена, я заезжал редко. Вроде бы надо было её навещать, но часто – не было сил. Мы с Розамундой переписывались.
Я ей писал: «Возлюбленная государыня, сердечно сожалею, что не могу видеть ваше прекрасное лицо. Увы, государственные дела отнимают всё моё время. Проводя бесконечные дни в тоске по вашей несравненной красоте, я проклинаю расстояние, которое нас разделяет». И она мне отвечала: «Возлюбленный государь и супруг, сожалею о вашей занятости. Провожу все дни в печали, которую скрашивает мне лишь забота о вашем сыне и наследнике. С нетерпением жду новых вестей». И любой, кто прочёл бы наши письма, решил бы, что мы жить друг без друга не можем.
И это очень забавно, потому что мне в сочинении всей этой красоты помогали вампиры, а Розамунда, видимо, списывала всякие нежности со своих любимых романов. Сейчас я сам не очень хорошо понимаю, для чего было блюсти все эти приличия… тогда казалось, что в них есть какой-то смысл.
Как в дипломатической почте, отправляемой в государство, где тебя терпеть не могут. Чтобы не давать лишних поводов для стычек на границе. Ну да эта почта и полезна ровно настолько же: объявить войну любезные письма противника не помешают.
А от личных бесед я увиливал как мог. Но если вдруг всё же мне удавалось заставить себя приехать, Розамунда встречала меня так холодно, что вампиры казались сплошным огнём по сравнению с ней. И говорила:
– Весьма огорчена, что отрываю вас от дел, государь.
– Я хотел бы взглянуть на сына, – говорил я.
И какая-нибудь фрейлина приводила дитя в локонах и расшитом платьице, а дитя смотрело на меня перепуганными глазёнками и пряталось за няньку. И мне в очередной раз становилось тошно.
А Розамунда говорила:
– Он немного застенчив, государь.
И я смотрел в её эльфийское лицо и действительно подыхал от тоски. Я совершенно не мог с ней долго разговаривать. И поскольку меня никто не заставлял делить с ней постель, я уезжал ещё до вечера.
Мне было бы невыносимо остаться с Розамундой наедине. Но… она ещё болела где-то внутри меня, Розамунда.
Я не мог шляться по непотребным девкам. Наверное, я не блудлив по натуре. А может, какую-то часть меня просто ужасала мысль, что девка тоже может на меня так посмотреть: с отвращением.
А девка ведь не Розамунда, думал я. Девку я, наверное, просто убью. А убивать женщин мне претит.
И вот, когда я жил в столице, жизнь шла своим чередом. Я принимал вассалов и посвящал в рыцари. Я возглавлял Советы. Мне представляли дочерей и невест, и я утверждал титулы. Я не охотился и не давал балов, – не любил, и не было времени и лишних денег, – но я не мог отменить приёмы.
Никто из дворян никогда не пересекал границы моих личных покоев без крайней необходимости и жёсткого приказа. Оттуда несло мертвечиной, и ещё там жила виверна. К тому же в сумерки там можно было легко встретиться с вампиром, который пришёл ко мне в гости. Неизвестно, кого боялись больше. Мой дом уже стал моей крепостью в высшей степени. Камергер постепенно попривык, но недостаточно для моего настоящего удобства. Его люди старались успеть всё прибрать во время развода караулов – чтобы, не дай Бог, не встретиться с мертвецами. Я сам одевался и раздевался и обедал в одиночестве. Иногда меня это угнетало, иногда – радовало, но так уж установился постоянный, привычный порядок вещей.
Поэтому меня до глубины души поразило появление девушки в моём кабинете. Вечером. В сопровождении мёртвого стражника, проинструктированного незваных не убивать, а провожать ко мне.
Беатриса… Да…
Беатриса Розамунду ничем не напоминала. Совсем. Помню её точно-точно. Как цветная миниатюра на душе – явственная картинка.
Такая пышка. Очень яркая: мак, например, вспоминается или апельсин – такое она производила впечатление. Глаза чёрные, лицо цвета топлёных сливок с ярким румянцем. Губы – малина после дождя. Мелкие тёмные кудряшки, не причёска, а просто кудряшки повсюду: по вискам, по шее, по плечам, по груди… И круглую грудь цвета топлёных сливок она приоткрывала очень низко.
И очень меленькие, очень белые, очень острые зубки. С крохотными клычками. У ласки бывают такие. И ямочки на щеках. И взгляд смелый и прямой. Она стояла рядом с моим стражем-трупом и улыбалась. Это потрясающе выглядело.
Она стояла и дышала так, как другие танцуют.
Я сказал:
– Вы – Беатриса, если я не путаю. Вам шестнадцать, ваш отец владеет землями за Серебряным Долом, и я не понимаю, что вы здесь делаете.
Тогда она облизнула губы так, чтобы я посмотрел на них. И сказала:
– Я желала видеть вас наедине, ваше величество.
Мне было так странно… Если бы она обманывала меня… если бы у неё оказалась тайная цель, она хотела бы меня убить или подать прошение… но ведь она думала не об этом. Я видел. Она не боялась. Её бросало в жар от собственных мыслей.
– Вы хотели меня видеть, Беатриса, – говорю, – затем, о чём я думаю?
Она опять облизалась, как кошка на сметану. И глаза у неё светились морионами перед свечой. А потом она кивнула, взяла кончик шнурка, которым стягивался корсаж, и медленно за этот кончик потянула.
Я не дал ей дорасшнуровываться. Это не имело особого значения в тот момент. Значение имела юбка, а не корсаж – и всё. Мешала только юбка. Боже милосердный, ножки цвета топлёных сливок – в ворохе кружев…
И в первые две минуты я решил, что Беатриса влюблена в меня до беспамятства. Ей ужасно хотелось заполучить всё, что только возможно. Я отпустил поводья. Совсем. Как никогда.
Я не думал, как бы не причинить ей боли. Я не думал, что делать дальше. Я вообще ни о чём не думал. Это блаженное бездумье чем-то напоминало выплеск вампирской Силы… если бы не совершенное изнеможение к утру.
Будто она пила из меня каким-то своим образом. Мне этого хотелось, как человеку хочется вампирского зова – хотя Дар и подсказывал, что это небезопасные игры.
Правда, на Дар мне сейчас было плевать. Меня так утомили одиночество, холод и окружающая ненависть, что я вполне созрел рискнуть Даром ради тепла. Обычного живого тепла. Я – человек – её хотел. Всё.
Чистая, как слеза, похоть.
О проекте
О подписке