Читать книгу «Разорение Лангедока» онлайн полностью📖 — Майкл Болдуин — MyBook.
image
cover


 











 

















 













Я бы описала себя в тот момент как молоденькую девушку, которая все видела, но ничего не понимала. Частично это можно объяснить тем, что при мне еще никто и никогда не вел себя подобным образом. Это был мой первый и, надеюсь, последний крестовый поход, а его участники вели себя как самые настоящие язычники, – другими словами, они обращались с нами, христианами, так варварски, как христиане должны обращаться лишь с язычниками, которые на лучшее и не надеются. Эти мужчины забавлялись, как малолетние сорванцы, сдирая с себя одежду и собираясь доедать остатки матушкиной запеканки полуголыми и допивать батюшкину похлебку, бесстыдно распахнувшись. По крайней мере, я полагала, что именно это и занимало их, поскольку они беспрерывно сновали туда и сюда, периодически останавливаясь, чтобы проделать какие-то манипуляции с матушкой или полюбоваться, как лапает меня этот выродок Мерден, а затем мчались либо в ту комнату, где кричали наши судомойка и служанка, либо в ту, где не издавали ни звука наша неразговорчивая кухарка и благородная Констанс де Кулобр. Бедная Колючка вопила так, что кровь стыла в жилах; если ей всего-навсего перерезали горло, то совершенно ясно, что кто-то не смог определить, где ее шея. Что бы со мной ни случилось, я решила вести себя так же стоически, как моя матушка или ее камеристка из Кулобра.

Я мало что знала о мужчинах и их поведении. Батюшка, конечно, не в счет, но он представлял собою чудо, сотворенное и взращенное матушкой. А что касается остальных мужчин, то они всегда казались мне мальчишками, которых просто научили ходить одетыми. Матушка говорила, что это так и есть. Женщины же вообще никогда не раздеваются на людях, а выродок из Монфора пытался содрать с меня одежду в комнате, полной хихикающих голых мужиков.

Как я уже, кажется, упоминала, та лошадь, которую батюшка швырнул об стену за очагом, сломала себе хребет. Она так и лежала в огне, и копыта ее все горели и горели. Если можно вообразить себе что-нибудь более тошнотворное, чем запах паленых копыт, отравляющих воздух в жаркий денек, то это только вонь, идущая от крестоносца в кольчуге. В наших краях мужчины прекрасно знают, что получается, когда лопается чеснок на солнцепеке, а если вдруг забудут, то жены не преминут напомнить им об этом. К сожалению, люди из Парижа и других чужеземных стран понятия не имеют о таких мелочах. Осмелюсь сказать, что Мерден был почище, чем другие, – сильные мира сего омывают водой свои тела если не раз в четыре месяца, то точно каждый год по окончании зимы. Однако сейчас от него, как и от остальных его людей, исходил запах другого рода. Мужчины, в отличие от большинства женщин, его не чувствуют, потому что это – не что иное, как запах похоти и вожделения, и он гораздо омерзительнее, чем вонь от козлов «в охоте». В нашей большой комнате пахло уже так сильно, что у меня закружилась голова, и я, несмотря на опасность, которая мне угрожала, чуть не упала в обморок, хотя и прилагала все усилия к тому, чтобы остаться в сознании и продолжать сопротивляться. Давая мне уроки вышивания, Констанс де Кулобр любила повторять: «Если женщина хочет продеть нитку в иголку, то следует держать иголку неподвижно. Если же мужчина пытается проделать это с женщиной, то нужно вертеться и отбиваться изо всех сил». Я уже схлопотала оплеуху, – Констанс и не заикалась о том, что мужчина для воодушевления может вышибить тебе зубы, и осмелюсь сказать, что ей досталось гораздо сильнее, по крайней мере, достаточно для того, чтобы она не отбивалась и не вертелась.

Если не считать матушку, которая к тому времени уже умерла, и меня, не доставшуюся покуда никому, женщин во власти этих скотов оказалось не меньше, чем жен у испанского мавра. То, что мы все находились в разных комнатах, заставляло их нервничать. Им стало казаться, что математика – наука скользкая и не дает возможности поделить нас поровну на всех. Принять во внимание следовало не только арифметику: дюжина мужчин – на Мари-Биз, десяток-другой – на маленькую Одноглазку, но и геометрию, что было неизмеримо сложнее. Даже мавру, который никак уж не христианин, эта задача оказалась бы не по силам: одна женщина – на кровати, вторая – на подушках, третья – на ящике с попонами или на шерстяной подстилке, четвертая – на жернове, пятая – на козлах… Для подобного разнообразия женщин требовалось гораздо больше, но эти недоумки так усердно хлестали батюшкино вино, что уже и по пальцам не могли нас пересчитать. Кроме всего прочего, они привыкли считать своих жертв в замках и крестьянских хижинах, а вовсе не на мельнице, что тоже сбивало их с толку. Пришлось довольствоваться малым: женщина – сбоку, женщина – снизу, женщина – сверху, а в самом начале одна лежала, привязанная к колесному валу, пока тот, кто развлекался с нею, не лишился головы столь ужасным образом. Женщина была совершенно неподвижна, как звезда на небосклоне, а он поднимался над нею медленно, как луна, а потом мозги его потекли ей на волосы. После этого происшествия многие задались вопросом: следует ли считать одним из участников того, от чьей головы осталась лишь лужа на полу, и как быть дальше: прислать еще одного для ровного счета, или пусть бедная Колючка довольствуется теми, что у нее уже есть?

Все это вело к спорам, а споры – раздорам и беготне из комнаты в комнату; устав от одной очереди, эти идиоты мчались в другую, так же как те дурни, что по скудоумию своему пытаются купить вина на ярмарке. В отличие от последних, у которых в итоге глаза лезут из орбит, а языки свисают от усталости, у этих к тому же из-под кольчуг свисало то, что защищает тело воина от тяжелых доспехов: у кого-то это были сорочки, а у большинства – лишь мерзкий запах пота.

Эти крестоносцы не любили ссориться, – присущая им кротость являлась одной из неоспоримых христианских добродетелей и в конце концов не могла не проявить себя. Если тот факт, что четыре женщины находятся в четырех разных местах, вызывает враждебные чувства и ведет к переутомлению, то почему бы не собрать их в одной комнате, чтобы каждый мог ясно видеть, что он ничуть не обделен, что игра ведется честно и справедливо. И вот мамины покои, обычно тихие, как пещера отшельника – я имею в виду отшельниц, – стали местом изощренного насилия.

Первыми появились Колючка и Одноглазка – их не то внесли, не то втащили, не то пинками загнали в комнату. Колючка сопротивлялась изо всех сил, а для Одноглазки время битв уже прошло. Их – с заплывшими глазами, распухшими лицами, истерзанными губами, выбитыми зубами, всех в крови и синяках – встретили громкими одобрительными выкриками, как быков, выходящих на арену. Одобрение относилось отнюдь не к девушкам, а ко всем тем милостям, которыми их осыпали. Я не скажу, что несчастные создания держались с достоинством. Смерть их никто не назвал бы красивой, а вид – элегантным или сдержанным в то время, как эти выродки зверски били и по-скотски насиловали бедняжек, но простая истина их присутствия вызвала во мне неожиданные воспоминания и мысли. «Истина» – это латинское слово, которому научила меня матушка. Я жалею, что так редко задумывалась над ее словами и поступками, но помню, как она говорила, что «истина» значит «событие» и в то же время «дело», особенно для женщин, и это событие – поскольку уж оба понятия выражены одним словом – должно означать то же, что и дело. Вера моей матушки была довольно странной, но раз уж матушка умерла за нее, то я решила, что попытаюсь проникнуться этой верой, пока еще жива. Наши служанки умирали не из-за матушкиных истин, а потому, что они – матушкины служанки и к тому же женщины. В этом заключалась их истина. В том же состояла и истина Констанс де Кулобр. Гнусные мерзавцы втащили в комнату бесформенный тюк, которым оказалась сама мадемуазель – ее руки, ее ноги, ее распущенные волосы. Распустить даме волосы или расплести взрослой женщине косы – страшное оскорбление, зато до чего же приятно, вцепившись в них, тащить Констанс – как, впрочем, и меня, и Колючку и Одноглазку, – за собой. И если уж распустить женщине волосы считалось оскорблением, то каким же надругательством над нею было ослабить узел ее пояса, зашит он или завязан, а ведь ни одной из терзаемых ими на мельнице не позволили оставить ни накидки, ни сорочки, ни нижней юбки. Одежда Констанс де Кулобр была сорвана с нее до последней нитки, а может, разрезана мечами на куски, ведь добротную, крепкую ткань так просто не разорвешь… Некоторые из них насильники привязали к конечностям Констанс, чтобы развести как можно шире в первую очередь ее ноги, за одно уж и руки, а те куски, что не удалось затянуть на ее горле, они затолкали ей в рот в виде наказания за нежелание разговаривать с ними. До последнего вздоха она оставалась сама собою – камеристкой матушки, дамой знатной дамы и самой высокомерной на мельнице. Она никогда не тратила слов попусту, тем более на низшие классы, к каковым она причисляла всех мужчин, а если и есть что-то, чего самцы пережить не могут, так это когда с ними не разговаривают, – занимаясь своими жалкими фокусами, они нуждаются в постоянном одобрении. В гробовом молчании плоть этих вонючих мерзавцев входила в ее плоть и выходила из нее; иногда они брали ее вдвоем одновременно, и одна пара сменяла другую, но если когда-нибудь и существовала женщина, слишком хорошо воспитанная, чтобы обращать на это внимание, то звали ее Констанс де Кулобр.

До этого я никогда в жизни не видела женщину настолько обнаженной, не исключая и себя самое. Если я когда и пыталась рассмотреть свое тело, то довольствоваться приходилось лишь отдельными фрагментами, которые удавалось увидеть либо стоя спиной к матушкиному зеркалу и глядя в него через плечо, либо опустив взгляд в вырез нижней сорочки или ночной рубашки. Как говорила мне де Кулобр, женщина, усердно работающая иглой, так или иначе становится слишком близорукой, чтобы видеть собственное тело.

Появление Колючки повергло меня в состояние шока. На ней не оставили ни клочка одежды, – ей даже рот не заткнули. Колючка была совершенно голой, как любой из сорванцов в заводи, но они-то прячутся в воде… Должна заметить, что, поскольку ни вода, ни даже брызги не прикрывали ее наготу, она изрядно отличалась от мальчишек. Некоторые части ее тела оказались больше, а некоторые – гораздо меньше по сравнению с тем, что, руководствуясь здравым смыслом, ожидала увидеть я. Вид обнаженных женщин был так необычен, что преисполнил меня благоговейным страхом. Может, мужчины и есть мальчишки, научившиеся ходить в одежде (кстати, к негодяям, заполонившим наш дом, последнее не относится), а вот женщины происходят от существ, которые одежды никогда не снимают, за исключением, как мне сказали, некоторых предметов перед тем, как отойти ко сну, но и это – не в матушкином доме. У бедной Колючки не имелось ни малейшего шанса отойти ко сну, разве что только заснуть навсегда, что, честно говоря, представляло для нее гораздо большую милость, чем костер, который нам обещали. Если вам когда-нибудь доводилось видеть козлов, пытающихся поделить единственную козу, или лягушек, карабкающихся на лист кувшинки, вы без труда представите, в какую жуткую ситуацию попала Колючка. Молодые козлы в ожидании самки не слоняются вокруг, пожевывая чертополох, как это делают козы в ожидании самцов, – они громоздятся друг на друга, бодая своих соперников. У козлов и в мыслях нет причинить самке вред, но от всей этой борьбы страдает именно она, и если косточки у нее тонкие, то они ломаются. Косточки Колючки тонкими не назовешь, но они сломались, и уже не один раз.

Не знаю, почему мне вздумалось сравнить этих чужеземцев с домашними животными, – если наблюдать за скотиной, то благонравность поведения просто бьет в глаза. Это касается даже свиней, в особенности их обращения с самками, и ведь именно самки настаивают на соитии. Самцы же дерутся далеко не всегда – это, скорее, вопрос математики, а не дурного нрава.

Мы держали в доме несколько овец, как некоторые держат кошек. (Овцы – опрятные животные и не гадят где попало, тем более если у вас есть Одноглазка, которая тут же убирает за ними.) После того как эти звери, люди Мердена, вырезали Колючку и Мари-Биз из их одежды (а ведь Мари носила больше нижних рубашек, чем остальные, чтобы защититься от кухонного жара), а затем открыли батюшкину водку и другие крепкие напитки, они взялись перерезать горло нашей маленькой нежной Трехножке и выпустить кишки Виннимегу, перед тем как обратить те же самые клинки на Одноглазку.

Одноглазка, по своей смиренности, вынуждена была удовлетворять потребности большинства из них. В знак признательности они ее убили. Батюшка однажды объяснил Мари-Биз, думая, что ни матушка, ни Констанс де Кулобр его не слышат, что мужчины всегда награждают шлюху пинками, устав от ее поцелуев. Они не в силах вынести мысли, что можно получить так много, заплатив так мало. Одноглазка – против своей воли – отдала им все за ничто, и потому лишь смерть могла стать ей достойной наградой. Эти звери не могли сжечь ее: во-первых, она не принадлежала к роду Транкавелей, а во-вторых, не сумела предоставить им убедительных доказательств того, что она – еретичка, провозгласив, что жизнью человека в основном распоряжаются силы тьмы. На самом деле Одноглазка, конечно же, заявляла об этом: она пыталась выкрикнуть сию великую истину катаров[8] всякий раз, когда открывала рот, чтобы глотнуть воздуха или закричать, но стоило губам ее разжаться, эти выродки устремляли туда свою плоть, и все богохульства тонули в кашле и шамканье. Одноглазка представляла собой жалкую пародию на ту женщину, которой она была на самом деле: к тому же, чтобы не вслушиваться в ее сквернословие, они давным-давно – возможно, с момента знакомства, – выбили ей все зубы. Очистить бедняжку огнем они не могли, и это вынудило их отправить ее в чистилище неподготовленной. Набив руку на овцах, они вспороли ей живот, а потом – в соответствии со своими представлениями о доброте – перерезали и горло.

Именно в эту минуту рука Мердена медленно, но решительно поползла по моей коже. Ублюдок не торопился – он наслаждался смертью Одноглазки.

– Мне еще рано, – запротестовала я.

– «Еще рано» – это самый подходящий возраст для мужчины с моими вкусами, – согласился Мерден. Его палец попытался проникнуть дальше, но во время беседы я ухитрилась создать еще одну тряпичную преграду между ним и собою.


Поскольку это элегия, мне следовало бы разъяснить, что у Одноглазки, собственно, было два глаза, но она, бедняжка, всегда смотрела лишь одним – пот вечно тек по ее лицу, ибо матушка предъявляла непомерные требования к чистоте и порядку в доме. Миловидная служанка – это последнее, что матушка могла бы терпеть под одной крышей со своим супругом, а единственный способ борьбы с красотой – это не давать ей продыху. (Мама была истинной еретичкой, по меньшей мере в том, что считала красоту работой дьявола.) Один глаз или два – ей предстояло закрыть их навеки, а покуда она не умерла, эти изверги дали ей массу поводов если уж не подмигивать, то по крайней мере мигать.

Именно в этот момент ублюдок попытался завоевать мое доверие. Защищающие мое целомудрие ткани были так крепко сшиты (по настоянию матушки и все остальные женщины нашего дома одевались подобным образом, дабы не вводить батюшку в искушение), что это чудовище де Монфор осознал наконец: ему придется либо позвать на помощь, о чем он и думать не хотел, поскольку только что имел счастье лицезреть своих головорезов в действии, либо изыскать иной способ освободить меня от юбки-другой. Он посмотрел на тело матушки, с которым, нехотя и лениво, как насытившиеся псы, еще забавлялась парочка негодяев, и взгляд его неожиданно смягчился.

– Конечно, мне бы следовало сжечь ее, – произнес Мерден. – Живьем и как должно, без всех этих фокусов, но я и рта не успел раскрыть, как мои люди убили ее. Она – благородная дама, и они сделали это, потому что испугались ее.

– Прикажите оставить тело в покое.

– До сих пор им не приходилось видеть благородных дам в таких подробностях, так что считай это знаком их уважения.

В то время как он собирался оказать те же почести мне, некоторые из его бандитов вспомнили, что пришло время выполнить свой долг. Они сунули бедную Одноглазку, вернее, то, что от нее осталось, в костер головой вперед, швырнув на нее кишки Виннимега, казавшиеся янтарным ожерельем или колбасным кругом. Огонь охватил ее волосы, которые вспыхнули, как охапка сена. Пока они горели, двое негодяев грызлись между ее ногами, потея от жара костра.

– Отлично, – рявкнул Мерден, прекратив шарить по мне своими мерзкими лапами. – Поджарьте их мозги, храбрецы мои. Они и есть средоточие ереси.

Он наградил меня отдававшим перцем поцелуем и прошептал:

– А может, мне в конце концов и не придется тебя жарить. – И громким голосом добавил: – Ты, наверное, уже зажарилась, детка, в своей дурацкой одежде?

Его люди разразились криками одобрения.

Не считая взлетевших на стропила кур, я единственная из всех обитателей нашего дома осталась в живых, и именно на меня устремились жадные взоры находившихся вокруг бандитов.

– Попробуй быть благоразумной, радость моя, даже если ты не хочешь быть вежливой. – Мерден опять перешел на шепот: – Транкавель ты лишь наполовину, а женщина – не меньше чем на две трети. Хотелось бы узнать, что ты сама думаешь по этому поводу?

Я решила не только не отвечать на этот вопрос, но и вообще хранить молчание. Матушка учила меня не разговаривать с чужими людьми, если она их мне не представляла. Может, мы и обменялись с ним парой слов, пока он держал меня за волосы или лез под юбки, но на вопросы его я отвечать не собиралась. Не на людях. Не при чужеземцах. Мне так часто влетало от матушки за подобные проступки, что держать язык за зубами оказалось на удивление просто.

1
...
...
17