Читать книгу «Жнец тёмных душ» онлайн полностью📖 — Майка Гелприна — MyBook.
cover
 








С сопровождающим от американской стороны торгпред гулял по вечернему Новому Орлеану, и ноги сами вели его в злачные черные кварталы. Американец упирался, но отказать не мог. И вот они зашли не то в бар, где играли джаз, не то в дансинг, где наливали. Белыми в этом месте были только они.

Удивленный хозяин выделил им столик в углу и пристально следил за странными посетителями. Сопровождающий вертелся как на иголках, торгпред же был похож на ребенка в «Детском мире». Слышавший прежде всякий джаз и полюбивший его всей душой, он впервые понял суть этой музыки лишь тогда. Понял, что джаз в записи – как красотка на фотографии: можно восторгаться, но по-настоящему полюбить нельзя. Джаз – музыка живых и для живых. Непредсказуемая и неуправляемая. У торгпреда на глазах создавался мотив, который никогда не существовал до этого дня и никогда не мог быть повторен больше.

Он был до того очарован, что не заметил, как отошедшего в туалет сопровождающего перехватила группа крепких черных ребят и настойчиво подтолкнула к выходу. Когда концерт закончился, торгпред понял, что сидит посреди чужой страны, в толпе разгоряченных негров, совершенно один. И в этот миг на стол опустился стакан с бурбоном, а на пустовавший стул рядом сел хозяин заведения.

Он долго и недоверчиво расспрашивал торгпреда о его жизни и о такой непонятной любви белого к настоящему джазу. Наш герой, конечно, ему прочитал коммунистическую мораль, а после распитой бутылки и размягчившей душу беседы предложил помочь «хлопковому поясу» отделиться от США. Короче говоря, собеседники нашли друг друга. Когда пришла очередь откровенничать хозяину, он открыл торгпреду подлинную историю Дровосека.

Они с убийцей познакомились в этом же баре. Тот был уже почти старик, а на коленях его лежал саксофон, который Дровосек ласково и беспрестанно поглаживал. Из его сбивчивого рассказа можно было понять, что Дровосек до череды ужасных преступлений был самым обычным, не слишком удачливым джазменом. Днем надрываясь на тяжелой работе, вечерами он пытался выдуть из купленного на многолетние сбережения саксофона хоть что-то, похожее на музыку. И сходил с ума от бессилия. Однажды он краем уха услышал легенду про обряд перекрестка. Встав на пересечении дорог, можно было обменять свою душу у дьявола на что угодно. И Дровосек решился.

Он взял саксофон, пошел в полнолуние на пустынный перекресток и… жизнь его круто изменилась. Теперь Дровосек мог зарабатывать на хлеб музыкой, сливаясь с инструментом в блаженном экстазе. Но, как известно, за все приходится платить. Поэтому, отыграв очередной концерт, Дровосек шел убивать, практически теряя контроль над собственным телом, однако сохраняя трезвый рассудок. Его руки резали, кололи, рубили без промедления…

Никаких писем он, конечно же, не писал. Но именно письма вернули погружающегося в кровавое безумие Дровосека к жизни. Поначалу он не обращал внимания на перепечатки чванливых строк в газетах. Но требование слушать джаз пробудило в нем интерес.

Дровосек видел в темноте, слышал на мили окрест, и нос его через типографскую краску дотянулся до чернил письма, уцепился за тонкую ниточку запахов, свитую из дорогого парфюма, пармской ветчины и кубинских сигар. Аромат привел Дровосека в богатый квартал, к дому… владельца звукозаписывающей компании. И тогда убийца прозрел. Он понял, что его кровавая жатва – всего лишь навоз для хитрого белого дельца, который пачками скупал черных певичек и начинающих музыкантов, продавая их голоса – нет, их души, – втридорога.

В ночь, когда в бедном квартале вовсю играли джаз, Дровосек ворвался в дом дельца и забил того насмерть своим саксом, на котором не осталось ни вмятинки. Так как дело происходило в богатом районе и обстоятельства были совсем не похожи на обычный почерк Дровосека, никто не уловил связи этого убийства с другими. Сам же преступник опомнился уже на перекрестке. На том самом перекрестке. Он больше не чувствовал клокочущей ярости где-то внутри, но вместе с ней ушла и щекочуще-саднящая истома предвкушения непролитой музыки. Он припал губами к саксу, ударил пальцами по клапанам… Все было зря. С тех пор его наказанием было носить онемевший инструмент и память о всех совершенных убийствах.

Договорив, Дровосек попросил хозяина налить ему рюмку бурбона. Когда тот вернулся, старик сидел недвижимо – хозяин не сразу понял, что он мертв. Дровосека похоронили, а саксофон остался в баре – хозяин, заплативший за похороны, повесил его над стойкой. Прикасаться к инструменту было запрещено много лет. Это стало непререкаемо настолько, что, когда много лет спустя хозяин снял со стены саксофон и протянул его торгпреду, в переполненном дансинге стало тихо, как на кладбище. Минутой позже слегка потрепанный сопровождающий ворвался в зал вместе с отрядом полиции. Негров разогнали, хозяина арестовали, а торгпред поневоле стал обладателем страшного инструмента.

Я, конечно, спросил тогда, всерьез ли старик рассказал мне эту историю, на что он лишь пожал плечами, посоветовал быть осторожней в своих желаниях и внезапно засобирался.

Года два спустя мне довелось побывать в гостях у торгпреда. Он уже отошел от дел и вел полузатворническую жизнь в одной из высоток. Вместе с отцом они удалились для короткого разговора; я же, только войдя в гостиную, увидел висящий на стене саксофон. Инструмент просто приковал мой взгляд, я… кажется, даже немного возбудился от его призывных изгибов. Он объединял в себе женское и мужское начало, как чудесный гермафродит. Если я закрою глаза, могу представить его в мельчайших деталях даже сейчас. Да, так и есть, помню.

Не помню только, как оказался у стены, как придвинул к ней подвернувшийся под руку пуф, как взобрался на него, снял сакс со стены и почти успел прикоснуться к нему губами. Зато я помню пощечину, которую отвесил мне вырвавшийся из кабинета торгпред. Ни до, ни после никто не смел бить меня так. Но где-то в глубине души я знал, что полностью заслуживаю этого. Не знал мой отец, который навсегда поставил на хорошем знакомом крест. Говорят, он отказал ему в возможности достать импортное обезболивающее, когда старика съедал рак. Впрочем, на этом история Дровосека и его саксофона закончена. Я никогда его не увижу и, честно говоря, очень рад этому.

* * *

Саша наконец подошел к столу, махнул водки и тяжело опустился на лавку.

– Кто знает, сынок, кто знает… – задумчиво проговорил Генрихович. – Но спасибо за историю, не подозревал в тебе такого Цицерона.

Саша не ответил, губы его сжались так плотно, что, казалось, кто-то стер рот ластиком с его лица.

– А у меня тоже есть история! – На лице Стасика читались одновременно восхищение и испуг; он вытянулся, как ученик на уроке, и заговорил.

* * *

Я не стану даже намекать, от кого ее услышал. Скажу только, что теперь он большой военный. Вот.

В войну дело было. Отряд белорусских партизан отправился на рейд в фашистский тыл. Партизан этих фрицы боялись как огня, поэтому решились уничтожить их любой ценой. Собрали, значит, побольше солдат, и майор повел их в лес, где партизаны укрылись. Но даже превосходство числом не слишком придавало уверенности. Темные, вековые, необжитые чащобы порой страшнее пуль. День за днем петляли фрицы по лесам. Наконец им улыбнулась удача – почти выследили они партизан, вышли к опустевшему лагерю. Вот.

Обыскав лагерь, они собирались двинуться дальше, но раздался из самой глубины леса гордый бой барабана. Майор дал команду обороняться, ожидая атаки, однако звук наоборот стал постепенно отдаляться. И тогда фрицы бросились следом. А барабанщик был неутомим, держал ритм днем и ночью. Но главное – никогда не останавливался. Несколько дней фрицы провели в изматывающем марше, а он все колотил, будто одержимый. Продираться сквозь дебри становилось труднее с каждым часом, под ногами земля размягчалась, пока не превратилась в настоящее болото. Вот.

Фрицы уже не рады были своему плану, однако повернуть назад не могли – неба над головой не видно, карты врут, стрелка компаса указывает только туда, где бьет неутомимый барабан. Идти все тяжелее, топь кругом, еще и туман спустился. А потом барабан умолк. И воцарилась тяжелая тишина. Словно сердце, своим биением направлявшее группу, умерло, замолкло. И эта тишина стала сводить фрицев с ума. Они перестали слушаться приказов: разбредались по болоту, тонули, почти не сопротивляясь и не спеша помочь ближнему, травились болотной ягодой. Вот.

А потом из тумана появилась фигура совсем юного мальчишки. На шее его болтался пробитый барабан, пальцы сжимали остатки палочек. Проклял мальчик уцелевших фрицев по матери и скрылся в лесу. Бросились фашисты следом, но уже поспеть не могли. Один только осатаневший майор шел по его следу до самого лагеря. Там он нашел мальчишку лежащим без чувств. Схватил его и поволок к своим. Мальчишку допрашивали, пытали, но он ничего не выдал. В углу стоял его лопнувший от немыслимого напряжения барабан. Наконец, поняв, что ничего им из пленника не выбить, они решились на страшную месть. С мальчика заживо сняли кожу, а потом натянули ее на барабан. Вот.

Следующим утром как снег на голову свалился фрицам тот самый партизанский отряд. Чтобы спасти товарищей, мальчишка вызвался отвлечь врага. Теперь же партизаны пришли за мальчиком. Когда обнаружили они истерзанного друга, не осталось в их сердцах пощады – убили партизаны всех уцелевших фрицев. Потом похоронили мальчика, а барабан, напоминавший им о друге, забрали с собой. Говорили, звук его стал с тех пор сродни раскатам грома – резким, трескучим, оглушительным. Фрицы же содрогались, услышав что-то хоть чуть-чуть напоминающее барабанный бой.

Вот.

* * *

Стасик раскраснелся, как уголек, – казалось, он ждал аплодисментов. Но все были недвижимы, и пришлось ему сесть на прежнее место, чтобы Генрихович назначил следующего рассказчика.

– Ну, продолжать тебе, жертва государственного антисемитизма.

Альберт не сразу понял, что обращаются к нему, поэтому ответил Саша.

– Не надо этого. Он наш. Ну, в хорошем смысле советский. Почти русский.

Альберт лишь недоуменно сверкнул очками на заступника.

– Да мне-то какая разница? – усмехнулся Генрихович. – Просто я тут сижу при всех своих талантах и образованиях, а его папашка небось стройтрестом руководит. Не так, скажешь? А всё жалуются.

– Раз уж вас так интересует, почему евреев всегда беспокоит один только намек на погром, – вскинулся Альберт, – я расскажу вам одну историю.

* * *

Все произошло в один из бесчисленных еврейских погромов на юге царской Украины. О точном времени и месте я нарочно умолчу, равно как и о национальности погромщиков, потому как происходили погромы тогда часто, всюду и почти по одинаковому сценарию. Кто честнее – били в лице евреев своих деловых конкурентов, кто изощренней – искали повод в виде ритуальных убийств. Впрочем, некоторые обходились и без сколько-либо внятной аргументации. Это могли быть русские, украинцы, грузины, молдаване, казаки или даже греки…

В тот день весь город оказался на улицах. Где-то пыталась дать отпор еврейская самооборона, кто-то спешил за помощью к равнодушно наблюдающим насилие полицейским, кто-то просто спасался бегством, забыв обо всем. Погромщики врывались в лавки, рассовывали по карманам копеечный товар, пили любое найденное спиртное. Ежесекундно звенели выбитые стекла, треск нарастающего пожара заглушал крики людей. Дело, конечно, было не в грабеже, это был механический рефлекс. Им хотелось унижения, крови. Изнасилования были не следствием возбуждения, а лишь проявлением жестокости.

И поверите вы мне, если я скажу, что был в городе один человек, который ничего этого не слышал? А это истинная правда. Он был пианист. Отказавшись пойти по стопам отца-ребе, он изо дня в день тренировал свою блестящую технику. Пианист был так одержим, что, садясь с утра за рояль, не вставал порой до самых сумерек. Даже когда инструмент не издавал звуков, музыка, скопившаяся у него в голове, заслоняла весь мир. Выстрелы за окном были для пианиста не громче хлопушек, крики – не назойливей детских считалок.

Когда погромщики вошли в комнату, пианист ничего не услышал. Он не слышал, как стучали по паркету каблуки, как незваные гости удивленно перешучивались и бесцеремонно шарили по шкафам. Не обонял смрад сивухи и самосадного табаку. В мире музыки это было попросту невозможно. Вернула его в наш скорбный мир жесточайшая боль в пальцах и кистях. Пока двое, схватив, удерживали пианиста, третий раз за разом наваливался на тяжелую крышку всем весом, давя руки несчастного.

Ничего не понимающий пианист выл. Но выл не от боли. Не только от нее. Он знал твердо и наверняка, что никогда больше не сможет играть. Выл так страшно, что погромщики не стали его добивать и поспешили уйти. Пианист же, не понимая до конца, зачем это делает, забрался в рояль, лег прямо на струны, прикрывшись, насколько это было возможно, крышкой. Он думал, что обязательно умрет, что рояль станет для него гробом. А еще пианист молился, трогая искалеченными пальцами струны и прося забрать вместе с его жизнью жизни погромщиков. Он переходил с русского на идиш, а проклятия его становились все страшнее.

Пианист, конечно, выжил. Я видел его руки, его пальцы. Они принадлежали моему деду. А каждый из погромщиков вскоре после трагедии кончил ужасной и необъяснимой смертью. Первому начисто отпилили голову рояльной струной. Второго нашли изрешеченным сотней металлических штырей, в которых узнали рояльные колки – вирбели. И если гибель первых двоих еще можно списать на убийство, пусть и изощренное, то третьего обнаружили в запертой изнутри комнате. Его словно пережевали огромные челюсти, оставив бесформенный мешок, набитый костями и мясом.

* * *

Альберт снял очки, потер раскрасневшиеся глаза и закончил:

– По этой причине разговоры о всяком, пусть только гипотетически возможном, насилии, все евреи мира воспринимают одинаково.

Альберт, кажется, собирался продолжить, но его прервал долгий раскатистый смех Володи. В полной тишине он смеялся так долго, что на глазах его выступили слезы. А после и сам смех перешел в рыдания.

– Что ж, – подытожил Генрихович, – у нас осталась еще одна история. Давай, Володя, соберись напоследок.

* * *

В моей истории не будет никакой мистики. Почти. Бывает, что жизнь куда страшнее пересказанных через третьи руки историй. Потому что она здесь и сейчас. Жила на свете девочка Валя. Из простой, можно сказать бедной семьи. Наивная, доверчивая. Красивая простой, глубокой красотой. Работала, училась на вечернем. Вся жизнь у нее была впереди. Знала Валя, что отучится она на отлично, что будет у нее дом или квартира, нашим государством всякому труженику гарантированная, что будет любимый муж и будут дети. Чрезмерно ли было ее желание? Нет. С большою долей вероятности так и было бы. Потому что училась она на отлично, работы не боялась; и был у нее друг. Друг, души в Вале не чаявший.

По выходным друг этот играл в клубном ансамбле на баяне. Для души играл, не для денег. А в понедельник вставал и шел на завод. И тоже был жизнью своей почти что доволен. Тоже знал, что впереди у него только хорошее. Но бывают и между близкими людьми обиды. Хотела Валя пойти в ресторан, послушать столичный джаз. А другу ее тогда не до ресторанов было, копил он на колечко и на свадьбу, чтобы по-человечески. К тому же взыграла в нем творческая ревность, не без этого. Одним словом, пошла Валя в ресторан с подругой.

И вскружил ей голову не то джаз, не то коктейль «карнавал», не то угостивший ее коктейлем красавец-саксофонист Саша. Хранившая душевную и телесную чистоту Валя не видела ничего дурного в том, чтобы принять приглашение и немного поговорить о музыке с Сашей и двумя его друзьями, Стасом и Альбертом. Валина подруга сперва согласилась отправиться в гостиницу неподалеку, но уже у дверей сказала, что ей пора домой. Вале же было одинаково неловко и оставаться одной, и отказываться от приглашения. Она сказала, что задержится буквально на полчаса. Но ребята раз за разом давили на жалость, льстили, подливали…

А потом изнасиловали ее. По очереди.

Вернулась Валя домой с червонцем, который вручил ей напоследок Саша. Рассказала эту историю матери, а пока та бегала в милицию, повесилась в чулане. Вечером ее друг, баянист Володя, осознав, какую ошибку совершил накануне, пришел свататься. С цветами. С кольцом.

Когда он ворвался в гостиницу, номер был пуст. В милиции поначалу зашевелились, но, узнав имена подозреваемых, быстро свернули расследование. Так уж вышло, что все они были детьми людей чересчур влиятельных, а доказательств у семьи погибшей не было никаких.

Три года Володя не мог жить. Сначала пил, потом лежал в психбольнице. Там он и встретил человека, рассказавшего ему про Дом вечного джаза и давшего адрес с несуществующей улицей на мятой бумажке. Володя ему тогда не поверил. Но первое, что он увидел после выписки, – была ресторанная афиша.

Да, это были они. Как ни в чем не бывало Саша, Стас и Альберт готовились выступить в том же ресторане. На вокзале троицу встретил увлеченный джазом восторженный и дураковатый провинциал Володя. Он таскал их чемоданы, бегал в магазин, обещал экскурсию по городу – все, лишь бы приобщиться к прекрасному. У Володи был с собой цианид, был нож. Он выбирал, как и когда кончит этих гадов, но неожиданно заметил указатель с названием той самой несуществующей улицы. И понял, что сегодня ему не придется марать рук.

* * *

Володя обвел взглядом троих товарищей. Генрихович следил за происходящим с нескрываемым интересом. Первым смог заговорить Альберт.

– Я не насиловал. Я был против.

– Практиковал непротивление злу насилием? – ухмыльнулся сторож.

– Не всегда плохие поступки совершают плохие люди, – медленно проговорил Саша, словно сам не верил в свои слова. – Мы дураки были молодые. И ничего не знали о судьбе этой… Вали.

– На самом деле ее звали Лидой, – тихо сказал Володя. Вы даже имени ее не запомнили.

– И что теперь? – Стасик вскочил с лавки, половину его лица заливал горячечный пурпур, половина была белой, как простыня. – Думаете, можете нас запугать?

– Никто не будет никого запугивать, – спокойно ответил Генрихович. – И убивать не будет.

– А зачем тогда этот спектакль? – В словах Саши было больше усталости, чем вызова.

– Затем, что перед нашим выступлением хорошо бы душу очистить. Чтобы ничего не тяготило, чтобы только полет, импровизация, счастье. – Генрихович поднялся со своего стула. – Идем!

Он отпер дверь и вышел первым, за сторожем проследовал Володя. Лишь тогда, опасливо перешептываясь, выглянули в темный коридор Саша, Стасик и Альберт.

– Не отставайте, здесь без меня опасно, – крикнул Генрихович и свернул за угол.