Ноги сами собой привели его к дому Битнеров. Краска на некогда веселеньком разноцветном доме выцвела и местами облупилась. Во дворе сохло серое, будто не простиранное белье. Он невольно вспомнил, как сверкало белизной пляшущее на ветру белье, натянутое мамой Генриха без единой морщинки. Глядя на белье, Василий приготовился к тому, что и здесь теперь живут совершенно другие люди.
На его стук открыла полная, неряшливо одетая женщина с испитым лицом.
– Ты кто? Чего надо? – с подозрением спросила она, дыша Васе в лицо застарелым перегаром. Он невольно поморщился.
– Я ищу людей, которые жили здесь до войны. Семья Битнеров, может, слышали?
– Никого не знаем, кто тут раньше жил, – женщина заслоняла узкий просвет приоткрытой двери, не давая ни малейшего шанса не то чтобы зайти, а хотя бы заглянуть внутрь дома. – Только теперь мы тут живем. Денежки заплатили, да немалые, чтобы прописку получить. Так что даже не надейся, что тебе тут удастся чем-то поживиться.
– Послушайте, – Василий решил быть терпеливым. – Мне ничего не надо. Я просто хочу узнать про людей, которые жили тут раньше. Где мне их искать?
– На том свете, – неприятно хохотнула женщина, обнажив желтые, прокуренные, наполовину гнилые зубы. – Немчуру эту проклятую выслали из города Октябрьской революции. Если есть бог на свете, так сдохли они далеко отсюда, фашисты проклятые.
– Да что вы говорите такое! – Василий стукнул кулаком по дверному косяку, женщина испуганно отшатнулась. – Какие Битнеры фашисты?
– А ты тут не стучи! – Баба в дверях уже вернула утраченное было самообладание. – Нашелся тоже желающий права качать. Я щас мужика своего разбужу, так он тебе быстро накостыляет, сопляку. Мы тут живем, ни о каких прежних жильцах слыхом не слыхивали и никакую немчуру проклятую не знаем. Понял? Пошел вон отсюда!
Дверь с грохотом захлопнулась перед Васиным носом, и он, спустившись с крыльца, даже головой ошарашенно покрутил, не веря сам себе, что этот странный разговор, так не вязавшийся с домиком Битнеров, состоялся на самом деле. Немного подумав, он завернул за угол и пошел к дому, в котором жили родители Магды. Тот и вовсе оказался заколочен. Окна, прищурившиеся за крест-накрест набитыми досками, равнодушно смотрели, как он, толкнув запертую калитку, несколько раз подпрыгнул, чтобы заглянуть за забор.
Здесь царило безмолвие, которое не могло дать ему ответ на вопрос, куда девались Битнеры, живы ли они и увидит ли он когда-нибудь красавицу Анну. Василий побрел по улице, не очень-то понимая, куда ему теперь идти.
– Васька! – вдруг услышал он и стремительно обернулся на зов, радуясь, что встретился хоть кто-то знакомый. На другой стороне улицы на пороге маленького, покосившегося, вросшего в землю домика стояла, опираясь на суковатую клюку, бабка Кощеиха.
Ей было лет сто еще в то время, когда Вася вместе с окрестными пацанами играл на улицах колонии Гражданка в салочки и лапту. Суровая, вечно недовольная бабка гоняла пацанов за малейшую провинность, будь то поднятые в ходе игры тучи дорожной пыли, громкие крики или, упаси господь, разбитое стекло.
Кощеихой ее прозвали за чрезмерную худобу. Костлявые руки, согнутые артритом, которые она выпрастывала из длинных рукавов теплой шерстяной кофты, неснимаемой даже в тридцатиградусную жару, были похожи на руки Кощея Бессмертного, а неопределимый на глаз возраст наводил на мысли о том, что она действительно бессмертна.
Василий узнал ее с первого взгляда, потому что за войну Кощеиха совершенно не изменилась, даже кофта, казалось, была та же самая. Он вспомнил, как в детстве боялся ее острого сердитого взгляда, как старался лишний раз не пробегать мимо покосившегося домика, который искренне считал обиталищем Бабы-яги, усмехнулся своим детским страхам, так не вязавшимся с теми ужасами, которые он встретил за военные годы, и шагнул навстречу этой старой, очень старой женщине, которая смотрела на него из-под мохнатых сросшихся бровей.
– Здравствуйте, – вежливо сказал Вася, понимая, что не знает, как ее зовут. Для всех мальчишек в их округе она была просто Кощеихой.
– И тебе не хворать. Что? Друзей своих ищешь?
– Да. Вот, демобилизовался, вернулся домой, хочу узнать, где Генрих и его семья.
– Ага. И где Анна, верно? – Бабка вдруг засмеялась, видя его немое изумление. – Что, думаешь, старая карга не знает, как ты за битнеровской дочкой бегал? Да вся ваша жизнь на моих глазах проходила. Своей-то после того, как я сына в Гражданскую потеряла, у меня и не было.
– Сколько же вам лет? – спросил Василий, стыдясь своего бестактного вопроса, но будучи не в силах его удержать.
– Семьдесят шесть, – спокойно ответила Кощеиха, будто и не удивившись его интересу. – Кольке моему в девятнадцатом году двадцать восемь годов было, когда его шашкой надвое разрубило. Жениться не успел, внуков мне не оставил. Так и коротала свой век, за чужими детишками поглядывая.
– Простите, – Василий откашлялся, – как мне к вам обращаться?
– Агриппина Васильевна, – и этому вопросу старуха совершенно не удивилась.
– Агриппина Васильевна, скажите, вы знаете, что с Генрихом? И с Анной, – багровый румянец залил его щеки при упоминании этого имени.
– Не обрадую я тебя. Ты крепись, сынок, плохие вести я тебе принесу. Ну да правду-то, ее все равно лучше знать. В первую же блокадную зиму померла твоя Анна. И папаша Битнер тоже. Сначала он, а уж потом, ближе к весне, она. У нас тут ужас сколько народу померло. И-и-и-и, парень, лихо было, лихо. Обои от стен отрывали и жрали, голубей всех съели, кошек, собак. – Василий вспомнил верного Полкана и внутренне передернулся.
– В общем, в январе, как морозы настали, папаша Битнер с завода шел, да не дошел. От слабости в сугроб упал да и замерз в нем. А Анна в марте померла. Перед смертью уж две недели не вставала с постели. Генка с фабрики своей сапожный клей носил, его в котелке варили да ели. И он ел, и Магда, и мамаша, а Анна не могла. Наружу ее с этого клея выворачивало. Так и стаяла на глазах.
От известия, что Анна мертва, у Василия сжалось сердце. Ледяной ком угнездился где-то в районе желудка, и Вася равнодушно подумал, что, видимо, здесь в человеческом теле находится душа. Та самая душа, которую он ни разу не видел при полостных операциях или на вскрытиях. Ком давил на ребра изнутри, не давая дышать и замораживая соседние органы. Холод из желудка волнами расходился по всему телу, парализуя способность мыслить, чувствовать и говорить.
– А Генрих? – спросил он оледенелыми губами. – Генрих, получается, не умер? Что же с ним стало?
– Так выселили их из Ленинграда. Как приспешников Гитлера выселили, – охотно пояснила Кощеиха, с жалостью глядя на него. – Сначала приказ НКВД вышел, в августе это было, еще до блокады, что всех немцев как потенциальных предателей вывезти за пределы города. Только не успели сделать-то этого. Пока списки составляли, то да се. Кольцо и замкнулось.
Потом зима голодная настала, не до немцев было. Все одинаково без разбору мерли, и немцы тоже. А уж в марте сорок второго, в аккурат назавтра после того, как Анна померла, новый указ вышел по этому, как его, – Кощеиха пожевала губами, – особому контингенту, вот. Ну и быстро-быстро погрузили их всех и увезли. День на сборы всего и дали. В общем, уехали они из Ленинграда, сынок. И Генрих твой, и Магда, и мамаши их обе. Да что там говорить, всю колонию на Гражданке депортировали. Никого не осталось. Только мы, русские.
– А куда? – спросил Василий, в отчаянии понимая, что старуха не может этого знать.
– Да кто ж знает… Люди говорили, что вроде в Череповец, а потом в Казахстан. Подальше их отправляли, подальше, чтобы как немцы немцам не помогали и информацию не передавали.
– Да какую информацию, Агриппина Васильевна! – воскликнул Василий. – Какой секрет мог Генка фашистам открыть? Технологию производства ботинок?
– Тиш-е, – Кощеиха опасливо посмотрела по сторонам и снова шикнула на Василия. – Тише ты. Чего орешь? Тут и у стен есть уши. Люди-то новые в этих домах живут. У них порядки другие, не те, что при немцах были. Я наших немцев имею в виду, – зачем-то уточнила она. – Хотя что это я? Рази ж немцы могут быть наши, – и она конфузливо засмеялась. – Иди отсюда, сынок, а то я, старая, с тобой тоже до греха договорю.
Василий побрел прочь. Пусто и горько было у него на сердце. Он вспоминал, как часто мечтал на фронте о том, как вернется в родной город, пройдет по дорогим с детства местам, встретится с людьми, светлая память о которых позволяла ему оперировать по десять часов подряд, не сходить с ума от кровавого месива, из которого он умудрялся заново сшивать людей, не дуреть от запаха крови и гноя, да и вообще жить. И вот он вернулся, не найдя ни дома, ни тех, кого любил. Никто не ждал его в ставшем чужом Ленинграде, и не к кому было ему идти.
Ноги сами собой привели его в Александровскую больницу, в которую его направили на работу. Верный Игнат, бок о бок прошагавший с ним всю войну, тоже был здесь, медбратом в отделении хирургии. Увидев на крыльце почерневшего от горя Василия, он, ни слова не говоря, провел его в ординаторскую, быстро спроворил постель, принес чаю и кусок хлеба. Василий машинально откусил от мягкой горбушки и хлебнул из кружки.
– Все будет хорошо, Василий Николаич, – сказал ему Игнат, как-то по-бабьи вздохнул и уселся напротив, подперев рукой щеку. – Обустроимся как-нибудь. Бывало и хуже. Сейчас, слава богу, не война.
– Да, не война, – согласился Вася, достал из кармана гимнастерки потрепанную карточку, с которой на него смотрело серьезное и милое девичье лицо, развернул выпавший на кровать шелковый платочек в крупный горох и заплакал так горько и отчаянно, как не плакал даже в детстве.
Города – как люди. Каждый со своим характером, своей, только ему одному присущей внешностью, своим говором и своим гонором, своей неповторимой изюминкой, своим стилем или его отсутствием.
Амстердам – вечный студент в кедах, надетых на босу ногу, с рюкзаком за плечами и в смешной вязаной шапке, лихо сдвинутой на затылок. Москва – строгая бизнесвумен в стильном костюме от Кардена, алой помаде на губах, безупречных колготках на стройных ногах, холодном блеске бриллиантов, и наплевать, что еще утро.
Прага – вечно юная волшебница, как Стелла в Розовой стране писателя Волкова. Мудрая, все знающая, но не тронутая пылью веков.
Череповец – серьезный, крепкий, чуть насупленный сталевар в каске, вслед за дедом и отцом третий в славной трудовой династии, у которого следом подрастают еще два сына.
Коктебель – чуть расхристанный, слегка неумытый, не до конца протрезвевший писатель или музыкант, в общем, творческий человек, вдыхающий по утрам аромат кипарисов и под шум волн сочиняющий очередное неплохое, хотя и не бессмертное творение.
Питер – состоявшийся в жизни мужчина средних лет, чьи густые волосы уже тронула легкая седина, так называемая «соль с перцем», сводящая с ума романтичных барышень. На нем длинное кашемировое пальто, расстегнутое, полощущееся полами по ветру, яркое кашне, притягивающее взгляд к широкой груди под тонким свитером, к которой так хочется прикоснуться робкими пальцами. Он умен и насмешлив. Он знает цену деньгам, себе и тебе, но уважительно выслушает твою точку зрения, чуть склонив свою благородную голову набок.
Города – как люди. И если посчастливится «попасть» в своего – человека ли, город ли, не важно, то до самой старости ты проживешь с ним долго и счастливо. Питер – прекрасен и неуловим, и несостоявшийся роман с ним остается невысказанной болью в сердце навсегда. Сколько бы еще ни было в твоей жизни романов, счастливых и не очень.
О проекте
О подписке