Мою бабушку в коммуналке называли по имени-отчеству – Прасковья Павловна, хотя соседки мне запомнились по именам: Надежда, Клавка, Верка, Танька. Так они обращались друг к другу, так говорила бабушка (а своих родственников она еще называла по фамилиям и прозвищам: Моргуновы Александровские, Моргуны дальние, Воронцы (Воронцовы).
Бабушка, невысокого роста, плотная, с грубоватыми чертами лица и густыми пепельно-русыми волосами, которые она умудрялась прятать в тугой неказистый пучок, всегда держалась с большим достоинством. Как же, она работала с артистами, всю московскую театральную элиту знала по именам-отчествам, и они ее знали, за много лет работы в ВТО. Качалов, Бабочкин, Яншин, Жаров и многие другие называли ее Пашенькой, расспрашивали о жизни, жаловались на свои, и бабушка знала про их особые привычки и вкусы. Я слышала из ее рассказов, как какой-нибудь большой артист подзывал ее и тихонько говорил: «Пашенька, ты мне водочки холодной принеси, но так, чтобы не увидели и компанию не составили. Нельзя мне сегодня в компании пить…».
Несмотря на свое «недворянское» происхождение (ее семья была из деревни Александровка в Смоленской губернии), бабушка держалась королевой. Она считала себя коренной москвичкой, потому что ее мама, моя прабабушка, успела пожить в Москве и была здесь похоронена. Так бабушка и говорила: «Я москвичка, у меня здесь мать похоронена». Характер у нее вполне соответствовал королевскому статусу – твердый и самостоятельный.
Бабушка со мной на руках и маленькая соседка, 1954 г.
В бабушкиной жизни было загадочное «восточное замужество», так и оставшееся во многих обстоятельствах семейной тайной. В голодные 20-е годы она уехала куда-то на юг, предположительно в Баку, и там вышла замуж за иранца Аббаса Мамеда, который торговал с Россией чаем. Родила маму и вскоре сбежала с ней, крохотной, через форточку от своего богатого мужа, когда тот собирался увезти их к себе на родину (я сама и не раз слышала от бабушки о том, как она сначала просунула в форточку запеленатую маму, опустила ее на полотенце, а потом вылезла сама). Свидетельством этой истории была мамина метрика (документ о рождении) с экзотическим отчеством – Абасьевна (с одной «б»)7 и кожаная коробочка из-под чая с дорогими украшениями.
Заметки на полях
Из украшений мне запомнились клипсы с бриллиантами в форме цветочков, брошь и кольца с разноцветными камнями, золотая цепочка красивого плетения…. Эта коробочка была одной из моих детских игрушек – бабушка относилась к ней без пиетета, и сама вытаскивала ее из своего шкафа, чтобы меня занять.
Много лет спустя, когда мне нужен был костюм для исполнения восточного танца, бабушка твердой рукой обломала сложные винтовые замочки от клипсов и нашила бриллиантовые цветочки вместе с другими драгоценностями на бархатный ободок мне на голову. Получилось очень красиво, а мой тренер тревожно прижимала к себе этот бесценный головной убор до и после выступления, чтобы с ним ничего не случилось. К сожалению, коробочка с украшениями в семье не осталась – затерялась среди одежды, которую после бабушкиной смерти забрали «на память» ее дальние родственники.
Бабушка окончила 4 класса церковно-приходской школы, но быстро считала в уме (сдачу в магазине и мои примеры по арифметике, когда я пошла в школу), говорила прибаутками и знала наизусть многих русских поэтов. Свои первые стихи, отрывки из некрасовских поэм «Саша» («Плакала Саша, как лес вырубали…») и «Мороз, Красный нос» («Не ветер бушует над бором…»), я выучила с ее слов.
А еще бабушка «знала приличия». Я твердо усвоила, что с голыми ногами и руками «в город» выходить неприлично, надо «прикрываться» (надевать чулки и пыльник – легкое летнее пальто). Бабушкино веское слово, как правило, было последним в соседских спорах, хотя кухонные разборки она не жаловала – величественно уходила в свои шестиметровые покои.
Бабушка ни с кем «не выясняла отношений», не только на кухне. Уронит одну-две острые фразы и замолчит или вовсе удалится. И нежных чувств она словами особо не выражала – ни к маме, ни ко мне или позже – к моей младшей сестре. Но я точно знаю, что у бабушки была своя «формула любви» – она всегда и надежно была рядом8. В детстве я об этом, конечно, не думала, я просто жила в этой любви, как в прочном коконе, а сейчас вспоминаю события и вижу зримый образ бабушкиной «формулы».
Однажды, года в четыре, я упала с железной лестницы – летела несколько ступенек вниз и, конечно, испугалась и ушиблась, но, как оказалось, думала о другом. Потому что, когда появилась бабушка, я, всхлипывая, проговорила: «Я падаю, падаю, а тебя все нет». И непривычно притихшая бабушка, поднимая меня и окутывая полами своей кофты,9 повторяла: «Здесь я, здесь я». С этим ощущением я и жила.
Я никогда не слышала, чтобы мою маму называли Зинкой, как было принято в нашей коммуналке, – только Зинаида или Зиночка. И не просто из уважения к бабушке – мама работала учительницей в школе, преподавала иностранные языки. Для коммуналки это был высокий статус, и мама его, конечно, заслуживала – была образованной, скромной, доброй и красивой.
Мама (слева) с подругой, 1951 г.
Когда мама вышла замуж за папу, в коммуналке ее сначала «не одобрили» – все ожидали для Зиночки «хорошей партии», а папа приехал из украинской деревни. Но он смог восстановить мамину репутацию в глазах соседок – сначала обаял их веселым характером и приятным обхождением (когда папа появлялся на кухне, соседки «водили вокруг него хороводы», как говорила бабушка), а потом и вовсе «стал начальником» – ходил с портфелем, в шляпе и кожаном пальто.
Только бабушка не поддалась папиному обаянию и начальственному виду – она так и не приняла его как достойного мужа для единственной дочери. Называла папу «хохляндией» (а меня, если ругала, – «хохляцкой породой» и «чумичкой деревенской») и отвергала все его попытки «породниться».
Папа (справа) с другом, 1948 г.
На самом деле, папа мог приехать откуда угодно и получить от бабушки такой же «от ворот поворот», потому что у нее был свой достойный кандидат в мамины мужья – «солидный такой мужчина с хорошей квартирой в центре Москвы и положением». Бабушка изо всех сил старалась «выбиться в люди», и мама училась в одном из лучших столичных вузов. А, получается, для кого были ее старания – «для телка деревенского (папа был на 4 года младше мамы), ни кола, ни двора, ни гроша в кармане».
Мама (крайняя справа во втором ряду) среди однокурсников и преподавателей факультета, 1947 г.
Заметки на полях
Мама в 1947 году блестяще окончила факультет иностранных языков Московского городского педагогического института им. В. П. Потемкина (который потом объединили с МГПИ им. Ленина, или Ленпедом). О том, что мама была лучшей студенткой факультета, я знала от ее подруги-однокурсницы Ираиды Эрастовны Воронцовой, а позже услышала от одного из маминых профессоров. Когда я пробовала сдавать экзамены в Ленпед (пошла туда за компанию с подругой и, конечно, не поступила), Владимир Дмитриевич Аракин, известный советский филолог, был председателем моей экзаменационной комиссии и вспомнил (через 25 лет!) мою маму: «Зиночка Моргунова! Это была наша самая яркая звездочка».
Мама всегда была тонким буфером между папой и бабушкой, двумя сильными, независимыми характерами, и один бог знает, чего ей стоило «уживать» мать и мужа под одной крышей и в конце концов съехаться всем вместе в нашу первую отдельную квартиру – малогабаритную хрущевку в Черемушках. Но даже тогда бабушка не утихла, а пока мы жили в ее шестиметровке, папа был безоговорочно записан в «примаки».
Я, конечно, слышала бабушкины высказывания в адрес папы, но в детстве никогда не чувствовала, что в семье был конфликт. Я поняла это намного позже. А маленькой я просто считала, что бабушка такой и должна быть – на всех ворчать смешными словами, все знать и всегда «дело говорить» – по-другому и быть не может.
Бабушкино ворчанье стоит отдельных воспоминаний. Она не ругалась «плохими словами» (в нашей семье вообще никто никогда не ругался матом, и я его физически не выношу). Но отсутствие «крепких» слов бабушка с избытком восполняла яркими образами. Видимо, поэтому в памяти и остались «картинки», нарисованные ее острым языком.
«Ты что – верблюд двугорбый, чтобы при детях плеваться? Так и верблюд за тобой не угонится – гляди, сколько налузгала» (это про тетку, которая грызла семечки около нашего подъезда). «Иди, друг ситный, откуда пришел. И не так себе иди, а быстро» (так бабушка выпроваживала с нашего двора случайно забредшего туда пьянчужку). «Ах ты, морда твоя усатая. Накрутят тебе когда-нибудь хвоста по самый копчик, будешь знать» (это бабушка приветствовала кота Ваську, который лез в форточку после очередного загула). «Я твое бескультурье с батареи убрала, в таз кинула. Витька заходил, а тут нате вам». Соседка, забирая из таза свое нижнее белье, отшучивалась: «Ой, да ладно, Прасковья Павловна, а то Витька исподнего не видел. Мое-то получше, чем у его Верки». Бабушка: «Мели, Емеля, твоя неделя. Я вот послушаю, что Верка на это скажет, если уши не отсохнут».
Насчет исподнего бабушка тоже высказывалась: «Ты еще сюда в исподнем заявись. Люди же вокруг» (это соседке, которая пришла на кухню в «полуголом халате»). Коммунальные жители очень охотно объединялись в таких случаях вокруг бабушки, и я тоже твердо знала, что «людей надо уважать». «И фамилия твоя Балаболкина» (бабушка нередко давала людям разные «фамилии» – соседкам особенно, но и мне доставалось; помню еще Бестолковкину и Пустомелину).
Я постоянно донимала бабушку вопросами по поводу ее высказываний. Как это «язык без костей»? Он же у всех без костей, почему она только про одну соседку так говорит?
Я рано начала говорить («с пеленок», как говорила бабушка)10, легко запоминала стихи и не только – повторяла за всеми услышанное, обычно слово в слово. И моя малообразованная бабушка почувствовала мои «лингвистические наклонности» и в какой-то момент, мне тогда было года три, стала заметно оберегать меня от словесного мусора. Выпроваживала с кухни, когда там начинались разборки, осаждала соседок: «Ну-ка, не болтай помелом, а то, видишь, мой „банный лист“ уши навострила, сейчас пристанет». И сама, отвечая на мое любопытство, поправляла себя и меня наставляла: «Плохое это слово, некультурное. Ты в другой раз так не говори». Но, несмотря на бабушкину цензуру, память все равно сохранила многое из ее словесного творчества.
Бабушка часто «поминала» черта и шута. Черт, как правило, был лысым («Черта лысого ты там купишь»), а шут, конечно, «гороховым». Под это определение попадали самые разные люди, независимо от гендерной принадлежности, и речь, как правило, шла о не соответствующем месту поведении или внешнем виде («вырядилась, как шут гороховый»). Но этот любимый бабушкин персонаж мог просто поминаться всуе, вполне себе незлобиво («шут его знает», «а на шута он тебе?», «шут с ним»).
Заметки на полях
Бабушка своими «образами» очень точно описывала атмосферу нашей коммунальной кухни: «Чего ты со своей кастрюлей как с писаной торбой туда-сюда носишься? Ставь на мой стол, вот место тебе подвинула».
«Туда-сюда носится», «вальсы крутит», «хороводы водит», «перед глазами мельтешит», «на одном месте топчется», «круги наматывает», «тараканьи бега устраивает», «блохой скачет», «как истукан, застыла», «лежмя лежит» и пр. – именно так выглядело наше никогда не прекращавшееся коммунально-броуновское движение.
В бабушкином лексиконе часто встречались цитаты из классики: «Ну, ты скажи, что за человек такой несуразный? Не мышонка, не лягушка, а неведома зверушка». «Сказка ложь, да в ней намек. Вот и раскинь своими мозгами». «Толоконный твой лоб».
Когда мы оставались вдвоем, бабушка читала мне по памяти стихи, которых знала много, особенно большими текстами – из Некрасова. Других поэтов – Пушкина, Лермонтова, Фета – она тоже помнила, но чаще отдельными «куплетами», и, когда я начала читать сама и позже, проходя школьную программу, я с удивлением обнаруживала в стихах классиков знакомые с детства строки («Эй, пошел, ямщик!..» – «Нет мочи. Коням, барин, тяжело. Вьюга мне слипает очи, все дороги занесло»). Бабушкины цитаты не всегда были точными («мутное стекло» вместо «бледного»), и я часто спотыкалась, вспоминая «правильный текст», потому что бабушкина версия намертво въедалась в память. И главное, я почти всегда была согласна с ее редактированием.
Помимо стихов, бабушка знала какие-то самодельные сказки – про леших, русалок, кикимор и прочую фантастическую живность. Несмотря на узнаваемость персонажей, больше я таких сказок никогда не слышала – видимо, так их сочиняли в деревне. Многие сказки мне казались нескладными – почти без сюжета, «что вижу, то пою», и они плохо запоминались. Когда я пересказывала их маме, мы с ней подолгу разбирались, кто же все-таки утонул в болоте и куда делась русалка, про которую была сказка. Мама читала мне хорошие книги, содержание которых я запоминала легко и сразу. Но бабушкины «нескладушки» я все равно любила слушать, а сказку про лешего, от которого прятались съедобные грибы, и ему доставались одни поганки, я несколько лет спустя даже рассказывала в школе на каком-то конкурсе сказок и получила награду.
Но больше всего в исполнении бабушки мне нравились деревенские байки – истории, которые случались в Александровке, откуда бабушка была родом. Как дом однажды строили, «а бревен нету; к приказчику идти просить – так он не даст, значит, одна дорога – в лес, воровать; а в лесу – мороз жгучий да бурелом колючий» … Или еще про слепую девушку Варю, которая «не пропала, потому что рукодельная была и плела занавески кружевные, чтобы сквозь дырочки солнышко в дом заглядывало; и люди ей копеечку давали или хлеба кусочек»…
О проекте
О подписке