Петербургский литератор родом из глубинки. Родился в 1998 году в Псковской области. По образованию инженер-биотехнолог. Имеет магистерскую степень по биоинженерии и биомедицине.
Публиковался в изданиях «Рассказы», «Без цензуры. Unzensiert», «Опустошитель», «Уральский следопыт», «DARKER», антологиях «Metronomicon: СПЕЦБИОТЕХ», «Будущему – верить!» и «Депрессия. Торг. Писательство». Член Ассоциации авторов хоррора. Участник литературной резиденции «Обсерватория фантастики» («Архипелаг 2024»).
С июня 2021 года – главный редактор литературного сообщества «Большой проигрыватель».
Пишет в основном в жанрах научной фантастики и хоррора, но также котирует юмор и магический реализм.
Софиты бьют в глаза. Глухая, неестественная тишина висит над всем концертным залом. Рябь теней стелется по зрительским рядам. Руки уже перестали дрожать, и я кладу их на гитарный гриф.
Я чувствую, как бьется кровь в маленьких капиллярах подушечек пальцев. Чувствую удары сердца, размеренные, как стук метронома. Чувствую жар и холод, страх и восторг и натянутое в зале напряжение.
Все, что мне остается, – закрыть глаза и начать играть.
Три месяца назад я и понятия не имел, что буду выступать на самом большом академическом концерте в Большом зале Московской консерватории. Для музыканта вроде меня это почти Голливуд. И хотя все давно хвалили мою технику, манеру, талант и слух, я думал, что лишь через пару лет дорасту до такого выступления. Поэтому, когда меня пригласили, взлетел на седьмое небо незамедлительно.
Но судьба оказалась слепа. Невесть откуда взявшаяся в столице вспышка эпидемического паротита докатилась и до меня. Две недели я умирал в больнице, распухший и прибитый к кровати. Злился, что не могу готовиться к концерту. А потом меня настигли осложнения.
Осложнением стала потеря слуха – а для музыканта вроде меня это почти приговор. Оглох я не полностью, но врачам приходилось говорить со мной втрое громче. Теперь о том, чтобы уловить тончайшую настройку струн или подвести точно выверенное плавное крещендо, не могло быть и речи.
Врачи сказали, что глухота может быть временной и в течение месяца слух может восстановиться. Прикинув так и этак, я написал в консерваторию, сказал организаторам концерта, что мое участие под вопросом и пусть на всякий случай ищут замену, а потом уехал на родину под Смоленск – к маме и дедушке. Раз врачи все равно не могут помочь, решил я, пусть помогают стены.
Самочувствие почти восстановилось, слабость постепенно отпускала. Два раза в день я брал в руки гитару и пытался играть, но спустя пять минут обессиленно откладывал ее. Потом сидел на колченогом стуле, глядел в пол, вцепившись в волосы, и слезы капали на облезлый ковер с кончика моего носа.
Мама ухаживала за больным дедушкой. Он уже не ходил, стал забывать слова. Иногда не узнавал маму, иногда – меня. В нем виднелся лишь бледный призрак человека, который когда-то растил меня наравне с матерью. Я прислонялся ухом к его губам, чтобы расслышать.
– Володя… – бормотал он. – Паша…
– Я Леша. Леша, дедушка, – терпеливо отвечал я, беря его за руку. – Я здесь.
– Слушай… Слушай…
Я слушал его, но он так ни разу и не смог продолжить фразу. Лишь повторял это слово.
Ночами мне не спалось. Дедушке часто становилось плохо, по ночам мы с мамой дежурили у его кровати, но даже в мамину «смену» мне подолгу не удавалось сомкнуть глаз. Все время мерещился стук.
Я вспоминал, как в детстве просыпался по выходным, ночуя у дедушки, от ритмичного стука. Тук-тук-тук. Тук-тук. Шорох, тук. Тук-тук.
За столом в гостиной дедушка занимался каким-то загадочным неизвестным ремеслом. Не знаю, откуда он брал эти стопки толстой желтоватой бумаги, но ею были забиты все шкафы в гостиной. Он вкладывал лист в железную рамку с ячейками и выгравированными внутри точками и водил по ней затупленным шилом – он называл его грифелем. Находил ячейку, нашаривал одну из шести точек и – тук-тук – вбивал в нее грифель. Плотная, похожая на картон бумага вспучивалась бугорком. В сочетании точек на шести полях крылись буквы, которые я не мог прочесть.
Я столько лет прожил в доме деда и до сих пор не узнал, что же он все-таки писал шрифтом Брайля по ночам, когда я был маленьким.
Помню, когда учился в школе в первую смену, приходил после уроков к дедушке. Иногда я заставал его с аккордеоном в руках. Один в квартире, растягивая мех и качая в такт головой, он играл старые вальсы и военные песни. «На сопках Маньчжурии», «Подмосковные вечера», «На прекрасном голубом Дунае»… Не раз я видел, как блестят слезы, рассыпаясь по его лицу, иссеченному морщинами и шрамами.
Услышав, как я хлопаю дверью, он вскидывал голову, прислушиваясь, – в этот момент он был похож на сторожевого пса, заслышавшего в отдалении шаги. Он сторожил свой покой и свой мир. И лишь в ответ на мое приветствие расслаблялся и улыбался, кивая мимо меня. Его незрячие глаза в россыпи шрамов глядели в пустоту.
Он спешно скидывал ремень, осторожно ставил аккордеон на комод и протягивал руку в сторону моих шагов. Я жал ее и морщился от боли. Хватка у него всегда была стальной.
Мне всегда нравилось смотреть, как дедушка играет. Его руки качали мех аккордеона, наполнявший комнату музыкой, как кузнечный мех наполняет пламенем горн. Я глядел на его лицо, сосредоточенно хмурившееся, и проникался трепетом и восторгом. Музыка манила меня, но аккордеон казался громоздким и слишком неказистым. Мне хотелось чего-то более легкого… ну, и модного, чего уж скрывать. И я все же выпросил в третьем классе у родителей гитару.
Меня записали в музыкальную школу. Дед помогал мне заниматься. Сам он гитару в руках не держал, но всегда слушал мою игру и безошибочно улавливал любую фальшь. Помогал с динамикой: где нужно сыграть тихонько, а где повести крещендо, какой фрагмент отыграть бодро и отрывисто, а какой меланхолично и мягко. Иногда мы спорили. Так креп мой талант и вытачивалась манера. Музыкальную школу я окончил на отлично и заниматься не бросил. Так начинался путь, по которому я сейчас иду.
Еще в школе я любил проводить вечера у дедушки. Как бы банально это ни звучало, он научил меня играть в шахматы. И какие у него были шахматы! Специальные. Резные деревянные фигуры – крупные, со стержнем в основании, чтобы вставлять в отверстия в доске. Дедушка обшаривал доску, чтобы оценить позицию, и закрепленные таким образом фигуры оставались на своих местах.
Вот только в этой игре мне не так везло. Я неизменно проигрывал. Когда был маленький, все время обижался, потом просто расстраивался, потом – слегка досадовал.
– Проигрываешь – значит учишься, – улыбался дед.
Сначала я вообще не понимал логики в этой фразе. Потом понял, что надо искать причины проигрышей. Потребовалось немало лет, чтобы осознать, что «я тупой и это не лечится» – не та причина. Зато внимательнее оглядывая доску и продумывая последствия ходов, я добился того, что свел пару партий с дедушкой вничью.
Его улыбка в тот день наполнила комнату счастьем так же, как меха аккордеона наполняли ее музыкой. Ни раны, ни возраст не могли скрыть красоты этого счастливого лица, наполненного волей и любовью.
Второй раз такое выражение я видел, когда сообщил ему, что поступил в консерваторию. Это был последний раз, когда я видел его в полном здравии. Приехав спустя полгода, я заметил пыль на стоящем на комоде аккордеоне. Через год на нем висели штаны. Через полтора года наша шахматная партия закончилась, не начавшись. Дедушка забыл, как расставлять фигуры.
Тогда он плакал, а я старался держаться. Не знаю зачем.
Подготовка к концерту шла ужасно. Пьеса не давалась, дедушка был плох, мама устала, сон все так же не шел. Поворочавшись пару ночей, я открыл шкаф гостиной, битком набитый тетрадями из брайлевской бумаги, сшитыми по двадцать–тридцать листов, и уселся переводить.
Расшифровка происходила по ночам во время моих дежурств. Пока мама спала, я доставал из шкафа наугад тетрадь и садился ее читать.
Сперва нашел азбуку Брайля в интернете. Запомнил значения сочетаний точек. Точка слева вверху – «а». Две точки слева (вверху и посередине) – «б». Самая вредная фигура тетриса – «в». И так далее. Первую страницу я расковыривал по буквам. Мало-помалу стал их запоминать. К концу второй страницы мог читать, не сверяясь со шпаргалкой, хоть и не очень бегло.
Дело было в войну. Мне двенадцать лет стукнуло. Человек семь мальчишек нас было или восемь… Раньше думал, на всю жизнь запомню – а нет, с возрастом стал забывать детали. Больше полувека прошло, не шутка.
После заката надо было еду в лес партизанам отнести, нас иногда посылали. Гитлеровцы часто поодаль ездили патрулями. Сорок второй, что ли, год это был. До контрнаступления. Взрослых бы поймали, допрашивали, а с мальчишек что взять? На озеро купаться пошли, взяли в узелки что мамка с собой завернула, да и все. Или коров пасти в поле уходили.
Коров в поле не пасли на самом деле. Мины там были, наши при отступлении оставили. Краем того поля мы на партизанскую тропу и ходили. Пока ее в один день не раскрыли.
Партизан гнали, гнали и нас. Немцы ехали на грузовике и стреляли вслед, кора на соснах трещала, вокруг свистело и бахало – страшно было до безумия. Я никогда в жизни так не бегал. Не думал, что можно вообще бежать с такой скоростью. Когда просека кончилась, поздно было тормозить. Я лишь свернул обратно к деревьям, пробежав по краю минного поля.
Когда сзади полетела земля и обдало жаром спину, я понял, что обогнал взрыв. Только оказалось, не один я тогда выскочил на то поле. Уже забегая в лес, обернулся – и следующая мина посекла не только грузовик с немцами, но и мои глаза.
Мальчишки-друзья меня доволокли все же до деревни. Долго выхаживали. Тяжело было смириться с тем, что я теперь не вижу. Пришлось привыкать. Мне долго-долго снились сны. Цветные, яркие. И сейчас иногда снятся такие, но редко. Очень давно я не видел снов, Леша.
О проекте
О подписке