– О яростные буруны, о пузырьки, теснящиеся в сгустках пенных волн, о беспокойные личины жизни, о суррогаты резвых тварей, парящих по морской глазури, живите же и здравствуйте! Я сострадаю вашей грусти, о вы, бегущие на берег вновь и вновь. Не будучи живыми, вы ими кажетесь. Способны вы лишь взор дурманить всех тех, кто видит вас издалека и поначалу принимает за живых. Вы упиваетесь притворной жизнью, берете вы ее в кредит от затуманенных обманом глаз. Мне жалко вас, покладистые пузырьки, я разделяю ваш порыв: стремились вы живое формой наделить. Мне жаль пластины волн, по коим вы скользите: подобно вам они изображают то, чего и вовсе нет. В них преломляется вся бездна неба. Пластины, глубиной не больше дюйма, вбирают в тоненькую оболочку безбрежные просторы небосвода! Мне жаль и вас, – и тут я поднял голову, направил взгляд за горизонт и приподнял тебя повыше, – о дорогие облака, гигантские пары, которым нет покоя в оцепеневших контурах, изменчивые формы, клубы, клубящиеся живо, не живя! Мне жаль вас всех, напыщенные существа, стремящиеся жажду жизни утолить напрасно. Я преклоняюсь перед вашей многосложной грацией и говорю вам с уважением: я, Леонардо Скарна, можно просто Лео, и моя жена, Сильвана Кодусси, соединили наши жизни не из притворства или показухи ради; слепили мы комочек клеток, который в самом деле жив, он жив, и все тут, – это Марио!
(Естественно, ничего этого я не говорил. Я бы никогда не смог вот так сходу нагородить столько высокопарной чепухи. У меня и духу бы не хватило. Тем более, что рядом со мной был человек в резиновых сапогах. Он исследовал песок с помощью полуметровой палки. На одном конце палки было кольцо, на другом, под рукояткой, – жестянка. Наверное, металлоискатель. Думаю, тип в сапогах выискивал какие-нибудь цацки, посеянные летом отдыхающими. Внутри меня вовсю звучала речь о пене, пластинах волн, облаках, я весь кипел, но постыдился сойти в глазах незнакомца за сумасшедшего.) (Сейчас я стыжусь того, что постыдился.) (Почему я такой? Почему мы такие? Что за чистоплюйство мешает нам открыто проявлять наши чувства? И сколько вреда приносит нам их подавление? Разве они не черствеют, если их все время держать в себе? Может, мы не хотим выставлять их напоказ из ревности, чтобы не делиться ими? Невыраженные чувства, которые мы приберегаем только для себя, лечат нас. Они источают целебный внутренний свет и служат нам тайным оберегом, созданным нами для нас же самих. Лишь мы одни можем правильно их понять, именно потому что они не выражены.) (Правда, я все равно написал об этом и сам себе немного смешон.)
Не то чтобы взрослые все время говорили неправду. Просто они не могли сказать правды. Они по-своему берегли меня. Не мог же отец выплескивать на ребенка свои переживания. У меня было счастливое детство. Еще и потому, что отец скрывал свою нерешительность. Он боялся прослыть неудачником.
Сегодня многие открыто признаются, что у них было несчастливое детство. Тот, кто испытал в детстве счастье, повзрослев, испытывает чувство вины. Пусть это были дети богатых родителей, пусть их любили. Став взрослыми, они все равно найдут, на что попенять. Никтошеньки не скажет тебе, что у него было счастливое детство. Все как один твердят, что были бедными или, по меньшей мере, несчастными детьми. Они знают, что не достойны жизни, особенно – жизни на этой части планеты, самой богатой и пресыщенной. Поэтому, вопреки совести, они убеждают себя, будто у них было хотя бы несчастливое, мучительное детство. Ничего подобного не было и в помине, но так они оправдывают свое существование.
Я был счастливым ребенком. Потом, в четырнадцать лет, понял, что все это – сплошной обман. Теперь твой черед.
Ты родился совсем недавно. У тебя есть глаза, но нет взгляда. Ты смотришь так: открываешь глаза и впускаешь в них свет. Ты не фокусируешь лучи. По крайней мере, мне так кажется. Я встаю перед тобой и смотрю на тебя. Ты на меня не смотришь. Ты видишь меня. Но не как отдельный предмет. В тебя входит все сразу: фигура и фон. Я не выделяюсь в твоем восприятии. Я составная часть всего, что входит в тебя через глаза. Для тебя я тусклое пятно света.
Сегодня я повез тебя в коляске на берег. Но не на морской берег, а на берег акватории, по ту сторону острова, вдоль его северо-западной кромки. Задником мне служил небольшой засаженный деревьями сквер возле причала водных трамвайчиков. Я встал под деревьями. Поднял тебя на вытянутых руках. Мы оказались лицом к лицу. У тебя были открыты глаза. Перед твоими глазами были я и деревья. Я подгадал так, чтобы в объектив твоего взгляда попала моя голова в окружении темно-зеленой листвы и ветвей деревьев. Я поместил свою голову в тенистый нимб.
Я держал тебя до тех пор, пока не заболели руки. Тогда я опустил руки и опустил тебя на свои колени. Отдохнув минутку, я снова поднял тебя так, чтобы ты видел сам (если глагол “видеть” вообще применим к твоей манере таращиться.) Ты вбирал в себя окружающий мир, оставаясь таким же загадочным. Присутствовал, отсутствуя, или отсутствовал, присутствуя. И не переставал во что-то всматриваться, не моргая. Я продлил выдержку, словно перед фотоаппаратом с открытым объективом. Мне хотелось прочно запечатлеть в тебе первообраз твоего отца.
Я наблюдаю за взглядом твоих непомерно больших глаз. У тебя одновременно ошарашенный и невозмутимый вид. Такое впечатление, что ты здесь и где-то еще, ты сейчас и в другом времени.
На самом деле, если кто и не может быть здесь целиком, целиком и сейчас, так это я. В голове постоянно вертится какая-нибудь мысль. Она уводит от настоящего и напоминает о событиях далекого прошлого. Чаще всего мысль отвлекает меня от окружающего мира. Ты же находишься внутри настоящего, ты часть его. Ты и не собираешься отгораживаться от внешнего мира стеной мыслей. (Я пытаюсь учиться у тебя. Вот как я поступлю. Я ничему не буду тебя учить, наоборот, сам стану твоим учеником.)
(Настоящее состоит из миллиардов людей, думающих совершенно о другом. Сумма этих мыслей и есть настоящее.)
Все, я решил. Я передам тебе эти страницы, когда тебе исполнится четырнадцать лет. Не хочу думать о том, какое впечатление они на тебя произведут. Возможно, ты станешь ненавидеть меня еще больше.
А я продолжу углубляться в истину. Мне не страшно, здесь внутри приятный свет. Это свет твоего взгляда.
Откуда во мне эта боязнь, что ты не любишь и отвергаешь меня? Зачем я тебе пишу? Чтобы ты не возненавидел меня, когда подрастешь? Но так и должно случиться, это правильно. Я это понял и заранее свыкаюсь с этой мыслью, за четырнадцать лет до того, как все это произойдет. Возможно, мои записки помогут мне лучше подготовиться. А может, я пишу ровно для того, чтобы вызвать твою ненависть. Чтобы меня ненавидели, да-да, но на моих условиях. Ненавидели по вполне определенной причине: за те самые слова, которые я тебе пишу и буду писать. Все лучше, чем безуспешно пытаться понять, что во мне не так, в чем я ошибся, почему ты перестанешь меня любить. Во всяком случае, я с этим смирюсь. Хоть какое-то утешение, не так ли?
Сегодня я вернулся на северо-западный берег острова, противоположный морскому. Сел на скамейку, взял тебя на колени и повернул лицом к воде, которую бороздили водные трамвайчики и катера. Попробовал научиться смотреть, как смотришь ты. Ты смотрел на все широко открытыми глазами и ничего не понимал (а может, все понимал и ни на что не смотрел). Я попытался последовать твоему примеру, то есть ничего не фокусировать, а выхватывать предметы наугад, вбирая в себя все вокруг.
Все вокруг свелось к большому яркому пузырю. Пузырь двигался, а сквозь него проходили разные предметы.
Предметов нет, есть большой яркий, дрожащий пузырь. Колебания света внутри большого цветного пузыря и есть вещи.
Я должен научиться смотреть, пока не пойму, что же побуждает вещи к обособлению. Что такое границы, контуры. Докуда продолжается одна вещь и где она заканчивается. Там кончается и ее название. Оно обозначает более глубокую границу, кроит взгляд, взрывает светящийся пузырь.
Какое-то время мы еще сидели на берегу, ты и я. Мимо проходили катера. Они рассекали воду. Я смотрел на тебя, на то, как видишь ты. А ты все таращил глаза. Катер в них проплывал совершенно не так, как в моих глазах. Я попытался смотреть так же. Я увидел водную массу, внутри которой был рассекающий ее катер, но они не были разделены. Вода и катер слились в одном движении.
У тебя были открыты глаза. Ты не следил взглядом за катером. Тот двигался сам по себе из стороны в сторону. Ты видел не внешние очертания предметов, а единое целое, внутри которого пульсировало движение.
Говорят, что дети не фокусируют взгляд, не наводят резкость. Я в это не верю. Такое объяснение основано на параметрах взрослого зрения. Твое зрение и зрение новорожденных вообще совершенно другое. У нас трехмерное зрение. У вас двухмерное. Это не хуже и не лучше. Просто это другой вид зрения.
Вы видите все разом: человеческое лицо перед собой и воздух вокруг него, воздушные слои спереди и по бокам, облачко света, окружающее предметы. Вы видите мир, погруженный в себя, рассеянный, всеобщий, лучистый. В нем нет ни фона, ни фигур, потому что в нем все цельно. Все предметы соприсутствуют одновременно. Вещи склеиваются. Перед вами одна-единственная сцена общего погружения.
(Я уже знаю, о чем ты думаешь. Мол, заходит издалека. А кончится тем, что выложит обычные сексуальные переживания, какую-нибудь семейную тайну, собственную гнусность, козни родственников, неурядицы в делах, зависть, юношеские мечты, политические компромиссы. Я надеюсь тебя не разочаровать, но не жди от этих записок бог знает чего. Я никогда ни в кого не стрелял, не спал на улице в картонной коробке, не строил церкви из бутылочных крышечек, но все равно живу на свете, стою перед лицом моего не-бога, и у меня есть за что его укорять.)
(Так что я хоть и обыкновенный человек, но необыкновенный.)
Сегодня днем я как следует тебя рассмотрел. Ты был голенький. Мама смазывала тебя тальком после купания. В виде присыпки тальк больше не используется, я этого не знал. Вот те раз. В аптеке объяснили, что присыпка из талька вроде как вредна для слизистой и легких. Теперь из талька делают мазь. Ничего себе. Все равно что мраморная или звездная мазь (есть же звездная пыль). Ты подставляешь попу для смазки, до всего остального тебе нет дела.
Пока ты весь пронизан твоей мамой. Сначала, погрузившись в нее, ты дышал ею. Теперь ты питаешься ею. Ты пьешь ее молоко. Пьешь и отрыгиваешь. Мамина волна проходит сквозь тебя. Ты подставляешься ей, ты готов выдержать ее напор. Постепенно ты научишься впитывать ее. Но ты еще не догадываешься о следующей волне, идущей на тебя. Это волна слов. Мы накроем и оглушим тебя словами. Мы с мамой большие болтуны. Я еще больший, чем она. Мы тебя уболтаем. Словесными присыпками, мазями и молоком с высоким содержанием словесного жира.
Твоя мама все документирует. Она документирует тебя. Как проходили роды. В день по фотографии. Потом съемки на камеру. График веса. Список подарков. Она записывает все, что случилось с тобой впервые: как ты в первый раз заплакал ночью, взял мамину грудь, покакал. В общем, всю твою летопись ведет она. Может, еще и поэтому я взялся за перо. Чтобы не отставать.
Всего несколько дней назад, когда ты только родился, я думал, что достаточно просто тебя любить. Быть рядом с тобой. Тискать тебя. Менять тебе подгузники, мыть тебя. Баюкать. Вставать по ночам. Напевать колыбельную с неизменными ю. “Баю-баюшки-баю” – самая простая из них. (По вечерам я беру тебя на руки, хожу туда-сюда по коридору и мурлычу тебе на ушко “баю-бай”.) Оказывается, все не так просто. Оказывается, надо тщательно фиксировать всю ту заботу, которой мы тебя окружаем. Делать заметки, указывать даты, составлять графики, фотографировать. Извини, но это не в моем характере. Я готовлюсь к бою. Знаю, это будет неравный бой, ведь я выйду на него после четырнадцатилетней подготовки. Но и ты не останешься в долгу. При всей твоей неискушенности, ты взорвешься внезапно, стихийно, неистово и агрессивно, подобно растениям, выпускающим по весне шипы.
(Я продолжаю, хотя какая-то пружина все время сдерживает и тянет меня назад. Меня одолевают сомнения. Нужно ли засорять словами твои первые месяцы жизни, когда ты еще не умеешь говорить? Впереди у тебя достаточно времени, чтобы слушать, говорить, читать. Нужно ли заполнять письмом единственные дни твоей жизни, когда ты защищен от разного рода смыслов? Ты проживаешь время, о котором у тебя не сохранится никаких воспоминаний. Кроме тех, внешних, воспоминаний, которые сохраняет для тебя Сильвана. Зачем подбрасывать тебе новые? Не следует ли поступать наоборот и брать их от тебя, от твоего умения быть внутри света, внутри пространства, без всякого фильтра из слов?)
Ты очень похож на вещь. О тебе говорят, а ты не можешь возразить. Ты весь обсказан, обговорен. Ты – загадочное существо. Такое маленькое и взрывное (от сна ты переходишь к плачу, от чистоты к испражнениям, и каждый раз это происходит неожиданно, бурно). Тебе адресованы все слова, ты их конечный пункт. Добравшись до него, слова могут отдохнуть и наполнить тебя смыслом. В последние дни, как нетрудно догадаться, все только о тебе и говорят: мы с Сильваной, наши друзья и родственники, которые заходят на тебя посмотреть. Ты молчишь, ты не можешь ответить. Или взрываешься.
Когда я остаюсь дома один, я пробую стать таким, как ты, освободившись от всего, от чего только можно. Никаких слов. Я впадаю в прострацию, как ты. Я отдыхаю. Я подчиняюсь своему весу. Попеременно шевелю то рукой, то ногой. Лежу с открытыми глазами, впускаю в них свет. Открываю рот, издаю звуки, одни гласные, слышу эту странную вибрацию, слушаю ее всей головой. Просовываю язык между зубами и губами, начинаю сопеть, но моя слюна не пузырится, как твоя. Пускаю слюни, но не нарочно, по рассеянности, со мной такое бывает. В этом и есть моя цель, я пытаюсь добиться полной отрешенности. И даже не пытаюсь, просто отрешаюсь, и все. Или отрешенность приходит сама.
Правда, слова все равно нужны, чтобы решиться на это до, и рассказать, как я это делаю, после. Пусть даже речь идет о том, чтобы избавиться от слов.
Сегодня я растянулся на полу, полностью отдавшись силе тяжести.
Я поднял руку, промычал что-то бессвязное, булькая слюной, выпучил глаза, ни на что не глядя, все в точности так, как, по моим наблюдениям, делаешь ты.
Мне удается входить в состояние, близкое к твоему, даже не раздеваясь. Одежда на мне. Чтобы еще больше походить на тебя, осталось разве что начать писаться. Это было бы доказательством того, что я достиг полного отрешения и способен не обращать внимания на естественную надобность.
К этим упражнениям (правильно ли называть их упражнениями?) я все равно приду через словесную исповедь. Я смотрю на тебя, изучаю, взвешиваю, решаю. Разогнавшись, я прыгаю с трамплина слов. Долетаю до края последнего предложения и попадаю туда, где слов больше нет. Если получится, снова окажусь на другой стороне, цел и невредим. Но я не пленник того состояния, в котором пребываю, и готов выйти из него, когда захочу. Я в трезвом уме. Скажем, сегодня я лежал на полу с блуждающим взглядом. Потолок входил в мою грудь через ноздри. Потом снова выходил наружу и уплывал вверх. Я вдыхал его. Тут позвонили в дверь. Это вы с мамой возвращались с гулянья. Я тут же пришел в себя.
Быть в своем уме – это не предел, это не значит, что упражнение сорвалось. Я не собираюсь воскрешать поэзию утраченного детства, мне до этого нет никакого дела. Скорее мне бы хотелось быть поэтичным в зрелом возрасте, сохраняя при этом ясность ума, сознание, дар слова и все такое прочее.
Мне бы хотелось научиться у тебя пребыванию в мире. Заразиться от тебя.
Какой видится мне та минута, когда ты будешь читать эти строки? Предложение, которое я сейчас пишу, окажется у тебя перед глазами через четырнадцать лет. В ту самую минуту, когда ты его читаешь, оно у тебя перед глазами. Где ты его читаешь? Где ты сейчас? Где я тебя сейчас вижу? Мне представляется, что ты читаешь эти строки, прогуливаясь по светлой аллее. Ясное утро, ты идешь мимо деревьев, поглядывая по сторонам, чтобы не натолкнуться на прохожих. Переходя улицу, ты бросаешь взгляд налево, потом направо. Продолжаешь чтение на пешеходном переходе. Смотришь перед собой: свободен ли тротуар. Читаешь дальше, снова поглядываешь вправо-влево: нет ли машин. В предложение проникает свет. Во время чтения ты вскрываешь слово за словом, озаряя их своим взглядом и светом утренней аллеи. Ты пронизываешь фразы вдумчивым взглядом, взламываешь их смыслами, которые возникают из раскрывшихся бутонов черных букв. Слова радуются тому, что сквозь них прошел взгляд моего сына. Он распахнул их и насытил светом.
Тициано снова заглянул навестить тебя. Мы вышли пройтись по берегу: он, я и ты. Днем стояла хорошая погода, еще светило солнце. На границе между землей и водой разгоралась битва красок. Море выплескивало ведра жидкой лазури на коричневый берег. Тот отбрасывал ее назад под уклон, и снова выныривал, отливая еще более темным глянцем.
– Да-а, компанейский ты парень, – произнес Тициано спустя несколько минут, в течение которых я молча стоял, уставившись на море.
Я толком не знал, о чем говорить, поэтому рассказал Тициано, что пишу тебе (Сильвана об этом не знает). Я подумал, что с ним и нужно об этом поговорить, ведь он мой лучший друг. Одно время Тициано тоже писал. В каком-то смысле. Тексты песен. Для группы, игравшей в стиле трип-хоп (тогда он был в моде). Пятнадцать лет назад они выпустили диск. После этого Тициано еще больше разочаровался. Поначалу-то он гордился авторством припева “В моей кофеварке одна пустота”. У солистки был такой чувственный голос, да и мелодия легко запоминалась. Впрочем, диск прошел незамеченным. Сейчас Тициано делает вид, что не помнит этого диска, но тогда он очень на него рассчитывал, мечтал, что вся Италия дружно подхватит: “В моей кофеварке одна пустота”.
– Все это я пишу для одного-единственного человека, – сказал я Тициано. Тут я разоткровенничался и описал ему, каким вижу тебя через много лет. Солнечным утром ты идешь по аллее и на ходу читаешь эти страницы.
Тициано расхохотался.
Я ждал чего угодно, кроме смеха. Тем более от такого скептика, как он. Только я размечтался и уже видел тебя, пока описывал аллею, деревья, весеннее утро, то, как ты читаешь на ходу… Голос Тициано вылился на меня как ушат холодной воды.
– Что тут смешного?
Он полез в карман и достал сотовый. Сотовый у Тициано без клавиатуры, экран во весь телефон, приводится в действие прикосновением подушечек пальцев, их естественным электрическим зарядом. У этой мульки тысяча функций: музыка, видео, игры, записная книжка, Интернет, электронная почта. Ты можешь снимать и монтировать на ней фильм, вставлять звуковую дорожку (там даже есть программа для микширования всех музыкальных инструментов). Прямо готовая киностудия: звукозапись, монтажная и офис. И всего-то двенадцать сантиметров в длину и шесть в ширину.
– Вот смотри. – Тициано показывает мне нечто такое, чего я раньше не видел. По сути, это комбинация режимов видеосъемки и набора текста. Включая одновременно оба приложения, ты можешь набирать текст на экране, работающем в режиме съемки.
О проекте
О подписке