Воистину ты, Сатана, дуралей,
Что не отличаешь овцы от козла,
Ведь каждая шлюха – и Нэнси, и Мэй —
Когда-то святою невестой была.
Тебя величают Исусом в миру,
Зовут Иеговой, небесным Царем.
А ты – сын Зари, что угас поутру,
Усталого путника сон под холмом.
Перевод Григория Кружкова
Гравюра Уильяма Блейка, выполненная для последней версии его книги “Ворота рая” (1820 г.)
Перевод Светланы Лихачевой
© Tate 2000
Reproduced by permission of Tate Trustees
© Светлана Лихачева. Перевод, 2011
На закате жизни Уильям Блейк призывал – или вспоминал? – “Ангела”, который ввел его в мир[9] – навстречу глухой безвестности и череде горестей. С самого начала Блейк, похоже, решил для себя, что не ждет никакой помощи ни от людей, ни откуда бы то ни было – как если бы он, один как перст на всем белом свете, сам себя создал. К своим ближайшим родственникам он был по большей части безразличен, упоминал о них редко и, по-видимому, инстинктивно замкнулся в себе, поскольку с близкими общего языка не находил. Можно предположить, что в таком контексте жизни и коренятся те самые исполненные яростного индивидуализма и назидательности мифы, что Блейк создавал в последующие годы; но взаимосвязь между искусством и повседневным бытием определить не так-то просто. Несомненно, в себе самом Блейк обрел нечто куда более богатое и великолепное, нежели любая объективная реальность; с самого раннего детства он в избытке обладал духовной чуткостью и способностью к визионерству. Ангелы, привидевшиеся ему на Пекем-Рай (это место и сегодня кажется заколдованным) стали лишь зримым предвестием библейских образов, которые являлись Блейку на каждом шагу.
Однако во многих отношениях Блейк показался бы самым что ни на есть обыкновенным мальчишкой: приземистый, крепко сбитый, одетый как сын ремесленника, каковым, собственно, и был. В зрелые годы рост его составлял 5 футов 5 дюймов, так что можно предположить, что и ребенком он был невысоким. Его драчливость и непоседливость дополнялись болезненной чувствительностью к любому намеку на неуважение или угрозу. Мало того что агрессивен – он был настойчив до упрямства. К чести его родителей, они до известной степени понимали необычный характер сына – их терпимость и либеральность, возможно отчасти, объяснялись их собственным лондонским радикализмом и диссидентством. Они так и не отдали мальчика в школу, где общепринятая зубрежка вкупе с жесткой системой наказаний, несомненно, вызвали бы у него яростное неприятие. На самом деле, в каком-то смысле Блейк всю жизнь оставался ребенком, склонным к внезапным обидам и вспышкам безудержной ярости; на уровне более опосредованном, самые ранние его впечатления так и не изгладились, и не развеялась провидческая мечтательность детства. Он сохранил всю свою беспокойную порывистость, и в зрелые годы нередко бывал подвержен “нервическому страху” (пользуясь его же собственным выражением), когда авторитарный миропорядок грозил сокрушить его[10].
В школу мальчик не ходил, а вот в ученичество его отдали. Он обучался на гравера; и, хотя в ту пору никак не мог того знать, именно этим ремеслом ему суждено было волей-неволей заниматься всю жизнь. Трудясь в мастерской не покладая рук, без отдыха, человек, впоследствии известный своими “восторгами визионера”, был вынужден мириться с работой, которая требовала бесконечного терпения, тщания и скрупулезности. В рамках настоящего эссе невозможно подробно рассмотреть все тонкости граверного искусства, но стоит отметить, что все грандиозные мифологические построения Блейка, все его фантастические рисунки и узоры – прямое следствие погруженности в трудоемкое, грязное, чреватое разочарованиями ремесло. Однако даже на этой ранней стадии Блейк написал как-то, что его “обуревает великое стремление познать все на свете”[11]; еще юнцом он осознал, сколь великими способностями к прозрению и пониманию наделен. Так, посланный в пору ученичества зарисовывать средневековые памятники, он вдохновлялся гробницами великих людей в Вестминстерском аббатстве, где работал. Однако радел он скорее о своем искусстве, нежели о себе самом: образы смерти и истории занимали его в первую очередь как способ облечь в плоть свои собственные, самые зыбкие видения.
Еще в бытность свою подмастерьем Блейк поступил в школу при Королевской академии, где ему предстояло познакомиться с греческими и римскими подлинниками. В ту пору своей жизни он от одиночества не страдал: он сблизился с другими молодыми художниками – тоже лондонцами, разделявшими его вкусы и увлечения; однако друзьям с ним приходилось непросто. История всей жизни Блейка пестрит отповедями и упреками в адрес тех, кто вздумал ему перечить; даже с самыми близкими людьми он зачастую бывал нервозен и повышенно возбудим: в молодости стоило ему разволноваться – и у него начинались боли в области живота. Критику Блейк не забывал; в одном из своих рассказов о себе он отметил, “как втайне негодовал”[12] на не слишком-то конструктивное замечание преподавателя из Королевской академии. Кроме того, он мог надолго затаить обиду – он вовеки не простил сэру Джошуа Рейнольдсу его так называемых заблуждений.
Однако же оборотной стороной уязвимости и вспыльчивости Блейка была упрямая, из ряда вон выходящая уверенность в себе: он неизменно превозносил себя до небес, равняя с Рафаэлем или Дюрером (как правило, на эту примечательную черту внимания не обращают). Лишь непоколебимая убежденность в собственной неповторимости и непогрешимости и позволила Блейку создать целую мифологическую систему; но, словно отказываясь признавать свой самоочевидный неуспех в этом мире, он всеми силами старался укрепить и повысить свой статус в “мире духовном”, каковой почитал истинной целью всех своих устремлений.
Здесь важно отметить роль жены Блейка, Кэтрин, – именно она это самоощущение поддерживала и “подпитывала”. Их с Уильямом брак – один из самых идеальных и вместе с тем ярких союзов в истории литературы. Несмотря на часто провозглашаемые теории сексуальной свободы и вседозволенности (такого рода образами опубликованные произведения Блейка изобилуют), он, по всей видимости, ожидал найти и находил в жене безраздельную преданность и любовь. Кэтрин оставалась его верной спутницей во всех начинаниях, вместе с мужем работала над его гравюрами, чинила его одежду, готовила поесть – и, что, пожалуй, самое важное, интуитивно со всем соглашалась и безоговорочно верила в его рассказы о видениях. Эта тихая и безмятежная, сосредоточенная на себе пара оставалась бездетной на протяжении всей долгой совместной жизни и, подобно многим таким союзам, сохраняла и культивировала собственную детскость.
Еще до свадьбы Блейк спросил свою нареченную, жалеет ли она его, и, услышав “да”, признался ей в любви. Причин для жалости было немало: начиная с первых же лет брака его уже окрестили “бедолагой Блейком” или “беднягой Уиллом”, как если бы его судьба на земле была предрешена заранее. Блейк часто обижал людей своим обхождением и манерой разговора. “Всегда будь готов высказаться начистоту”, – наставлял он, причем ему самому этот добрый совет на протяжении всей жизни доставлял немало неприятностей. Блейк бывал намеренно буен, капризен, а порой и язвителен. В разговоре он то и дело бросался обличительными фразами: “Это неправда… Это ложь”[13]. Даже прозябая в безвестности, Блейк продолжал упрямо верить в себя – что свидетельствует, по меньшей мере, о правильной расстановке приоритетов. Действительно, чем больше он превращался в изгоя, тем высокопарнее изъяснялся.
Иное дело – видения духов или ангелов, окружавших его денно и нощно: о них Блейк всегда говорил ясно и просто. Он рассказывал о них достаточно живо, однако без излишнего пафоса или вычурности: для него они были самыми что ни на есть обычными явлениями этого мира. В каком-то смысле эти откровения свидетельствовали, как уже говорилось, о неизменности детского восприятия и детского воображения, но, с другой стороны, они дарили Блейку ощущение защищенности и, по сути дела, “избранничества”. Прибавьте к тому его несокрушимое упрямство: никаким давлением невозможно было заставить Блейка признать чужие теории и взгляды.
Безусловно, некий налет безумия в нем ощущался, однако ж вызывал поэт скорее жалость и сочувствие, нежели отвращение – фраза “бедняга Блейк”, как всегда, звучала неоднозначно. Столь щадящее восприятие объяснялось несколькими причинами. Во-первых, Блейк был такой не один: в эпоху революции и радикального инакомыслия многие выходцы из той же среды открыто осуждали Ньютонову физику как одну из форм общественного контроля и в противовес рассуждали о явлениях духов и ангелов. Один из великих пророков того времени, Эммануил Сведенборг, тоже удостоился видений. Не приходится сомневаться, что в каком-то смысле и Блейк считал себя пророком. Взять хоть знаменитую историю о том, как они с Кэтрин сидели нагими в саду в Ламбете (куда переехали в 1791 году), и замечание Блейка: “Здесь же просто-напросто Адам и Ева!”[14]. Но и этот акцент на наготе как символе непадшего мира был вовсе не чужд радикально настроенным современникам Блейка.
Однако, в отличие от современников, Блейк был еще и великим художником; поэтому его отношения с прорицаниями и знаниями ангелической природы пронизаны всеми острыми творческими противоречиями его натуры. Его произведение может быть одновременно властным и ироническим, обличающим и сатирическим, лирическим и двусмысленным. Его утверждения зачастую непоследовательны, порой автор просто-напросто подзуживает либо дурачится – умеет он быть и упрямым, и напористым, если его высказывания ставят под сомнение; в ряде случаев его свобода становилась своего рода добровольным одиночеством. Случалось Блейку и повторяться, так что иные находили его утомительным. Случалось замыкаться, уходить в себя, скрытничать; бывал он отстраненным и отрешенным. Но бывал и весел, оживлен, воодушевлен. В нем престранным образом смешались дисциплина и беспорядочность; но в этом смысле искусство совсем не обязательно контрастирует с жизнью.
Так, например, Блейк явно нуждался в чужом вымысле как в стимуле или раздражителе, чтобы достоверно передать или понять свои собственные фантазии. Безусловно, его нередко подстегивали к сходному творчеству чье-нибудь сочинение или картина. Но это, в свою очередь, напоминает его жизнь в реальном мире. Целый ряд историй иллюстрируют его бурную отзывчивость: так однажды где-то неподалеку от Сент-Джайлза Блейк увидел, как какой-то мужчина бьет женщину – и набросился на него “с такой встречной свирепостью в воздаянии безумном и яростном”, что обидчик “отпрянул и рухнул наземь”[15]. Муж или любовник впоследствии признавался: ему померещилось, будто “сам дьявол накинулся на него, вступившись за женщину”. Но у Блейка каждая из черт характера неотделима от всех прочих: милосердие и гнев, трудолюбие и мешкотность, заносчивость и тревожность – все они часть единого целого. В нем тесно соседствовали ремесленник – и визионер.
Его видения мешали ему лишь тем, что отвлекали от работы; так, например, за ним как за гравером уже закрепилась репутация человека нерасторопного, вечно опаздывающего и ненадежного. Однажды он написал: “Моя отвлеченная блажь часто увлекает меня прочь, пока я занят работой, уносит за горы и долины, которых на самом деле не существует, в землю Отвлеченности, где бродят духи мертвых”[16]. Эти слова часто воспринимаются как эстетическое кредо, однако, учитывая обычную неспособность Блейка выполнять заказы вовремя, здесь, скорее всего, подразумевается, что он завороженно следовал за своими духовными видениями в ущерб повседневным трудам. Иначе говоря, витал в облаках гениальности. Он и в обществе то и дело отвлекался и погружался в свои мысли; в разгар беседы мог отвернуться, словно на миг забывшись. Вот, пожалуй, еще одна причина, отчего Блейк так неуютно чувствовал себя в мире и не умел с ним ладить. Порою Блейк просто-таки бурлил оптимизмом – а бывало, впадал в уныние вплоть до самоуничижения. Находить общий язык с “повседневной” реальностью он явно не умел и не привык.
В результате зарабатывал он очень мало; случалось, что Кэтрин вручала мужу инструменты его ремесла, напоминая, что даже те, кто блуждает в землях отвлеченности, должны зарабатывать на хлеб насущный. Он отлично понимал, что в гонке жизни безнадежно отстает, и сам однажды сказал: “Я смеюсь над Фортуной и иду вперед” [17]. Как-то раз, когда Кэтрин заметила: “Деньги заканчиваются, мистер Блейк”, он бросил: “К черту эти деньги!”[18]. Однако бывало и так, что он спрашивал с заказчиков неоправданно дорого и жестко требовал платы. Что ж, вот вам еще одно из противоречий и без того сложной натуры.
Другие стороны этого характера дали о себе знать, когда Блейк с женой уехали из Лондона; три года супруги прожили в Фелфаме близ городка Богнор Регис в гостях и одновременно на службе у местного поэта и мецената сэра Уильяма Хейли. Здесь Блейк смирился с едва ли не полным пренебрежением, и вновь источником утешения и вдохновения стали для него видения. Он подчинил свою личность и свои потребности Хейли, а тот обращался с Блейком со снисходительным восхищением. В результате Блейк впал в глубокую меланхолию; в безысходности уединения на него вновь накатили мучительное беспокойство и нервозный страх. Он был привлечен к суду по обвинению в подстрекательстве к мятежу – после того как вытолкал из своего сада какого-то солдата, – и в результате превратился в дрожащего параноика, одержимого мыслью, будто сам Хейли – наемный шпион и подкупленный лжесвидетель. Однако, будучи оправдан, Блейк вновь вернулся к раболепному подобострастию по отношению к своему былому покровителю.
В этом контексте любопытна его физиогномия. Весь облик Блейка, если верить описаниям, “так и вибрировал напряжением”, что дополнялось или сводилось на нет “упрямым английским подбородком”[19]. Чело и лоб доминируют, что придает ему “энергичную, исполненную страсти твердость… так выглядит человек, способный на все – который, тем не менее, колеблется”. Глаза его “огромные, блестящие”, а любители эзотерики отметят, что “шишка идеальности” выступает на черепе весьма отчетливо[20].
По возвращении в Лондон, и в особенности когда Блейк перебрался в Фаунтин-корт на Стрэнде, он быстро примелькался на улицах города: с виду сдержанный, мирный ремесленник, несколько старомодно одетый. Он обычно брал в местном кабаке пинту портера – и уже успел прославиться своей эксцентричностью. В этот поздний период жизни на него указывали пальцем как на человека, “который видит духов и говорит с ангелами”[21].
Однако ж собственный его дух воспрял: впервые в жизни к нему стекались юные “ученики” – они внимали его речам и восхищались его искусством. Группа молодых художников под названием “Патриархи” считала Блейка боговдохновенным пророком – да в их присутствии он действительно обретал вдохновение; спустя многие годы пренебрежения и насмешек он наконец-то нашел достойное общество. Так что в этот период в Блейке обнаруживается больше от человека, или, по крайней мере, больше человечности. В ранние годы он метался от вдохновения к угрюмой замкнутости, его работа и его личность переполнялись скорее энергией, ужасом и восторгом, нежели задушевными, интимными чувствами; на закате жизни он играл с детьми друзей, показывал им свои детские альбомы, рассуждал о домашних любимцах (он всегда предпочитал собакам – кошек), а по вечерам напевал столь любимые им простенькие народные мелодии.
Однако важнейшей составляющей его жизни по-прежнему оставался брак. “Бывать в обществе мистера Блейка мне доводится редко, – доверительно признавалась Кэтрин молоденькой подруге, – он ведь все время в раю”[22]. Теперь она одевалась очень скромно и сиживала рядом с мужем, “безмолвно и недвижно”, когда он “нуждался в ее присутствии утешения ради”[23]. Один из очевидцев отмечает, что супруги были “по-прежнему бедны и грязны” [24], подразумевая, что они продолжали возиться со своими красками для гравировки. Но теперь, однако ж, они всё принимали с неизменным спокойствием, смирением и мужеством. Кто-то из современников, впервые познакомившись с Блейком, отметил, что тот “выглядит изможденным и подавленным, однако, когда заговаривает о своем любимом призвании, лицо его так и светится”[25].
В день своей смерти, работая над иллюстрациями к Данте, Блейк прервался и обернулся к заплаканной жене. “Погоди, Кейт, – сказал он, – замри как есть – я нарисую твой портрет, ведь ты всегда была для меня ангелом”. Закончив этот свой последний рисунок, Блейк положил его рядом и принялся напевать стихотворные строки и гимны. “Любимая, они не мои, – промолвил он, – нет, не мои”[26]. Блейк уже сравнивал смерть с “переходом из одной комнаты в другую”[27], и в конце жизни говаривал жене, что они никогда не разлучатся, он всегда пребудет с нею. Тем воскресным вечером августа 1827 года, в шесть часов, он испустил дух – “точно легкий ветерок вздохнул’”.[28]
Кто-то может усмотреть в жизни Уильяма Блейка достаточно пафоса и скорби, чтобы назвать ее трагедией. Но самому ему жизнь представлялась иначе: скорее, как воплощение одного из его видений, как ожившее искусство. Потому, возможно, будет уместно завершить наш рассказ о Блейке как человеке одним из его лучших неопубликованных описаний – “Зададимся вопросом: ‘А что, когда встает солнце, разве не видишь ты круглый огненный диск, нечто вроде гинеи?’ О нет, нет, вижу я сонмы небесных ангелов, распевающих: ‘свят, свят, свят Господь Бог Вседержитель’”[29].
О проекте
О подписке