Предательски набежавший вдруг прозрачно-пенистый водяной блин вырыл маленькие ямки вокруг моих ног, следующий его собрат простерся еще чуть дальше и, отступая, не преминул захлестнуть туфли – я почувствовал, как тут же вымокли носки, и, возможно, благодаря этому мало-мальски взбодрился. Во всяком случае, я, наконец, сдвинулся с места – сдвинулся и медленно пошел, понурив голову, вдоль самой кромки воды, нимало не заботясь уже ни о состоянии обуви, ни о том, чтобы остаться незамеченным.
2.
Не следует, однако, думать, что вышеописанное приморское дефиле было так уж начисто лишено целесообразности – сиречь, точки назначения: места, куда, в конце концов, должны были привести меня вымокшие мои туфли. Не составляет и большого труда обнаружить это место на нашем районном глобусе: конечно же, я слинял тогда на Скалы, куда же еще!
Именно на Скалы: так называли мы самый, по общему мнению, укромный уголок побережья – примыкавший непосредственно к ближнему заповеднику закрытый пляж санатория «Полярный». Этот санаторий, по ведомственной принадлежности относившийся к странной организации с названием «Севвостгео», почему-то начинал сезон лишь в конце июня, когда в него единовременно заезжали на двух туристских автобусах худощавые бледные люди. Выгрузившись, они, не обращая внимания на море, дисциплинированно рассасывались по номерам и, проспав там безвылазно сутки, отправлялись затем в город сорить деньгами.
А до того добрую треть лета, отделенный со стороны города двухметроворостым проволочным забором (мы, конечно же, знали в нем подходящую дырку!), совмещенный с пляжем нижний парк «Полярного» пребывал в образцово-первозданной нетронутости – сверкал гипсом статуй в восковой оправе олеандров – ни дать ни взять, этикетка какого-нибудь «Боржома» или «Нарзана»! Лишь сторож – сорокалетний дядя Миша – в утренние часы восседал у воды в своем неизменном синем шезлонге и из-под надвинутой на глаза ковбойской шляпы лениво провожал взглядом нас, браконьеров. В ответ на это попустительство мы обычно угощали дядю Мишу сушками, сигаретами, стаканом домашнего вина или еще какой-нибудь детской ерундой.
Скалами же данное место величалось за россыпь разнокалиберных камней (вплоть до небольших скал, собственно), романтичным хаосом спускавшуюся к воде в дальнем конце пляжа, у самой границы заповедника, – вообще говоря, формального пляжа там уже не было – никаких тебе буйков, кабинок – однако никого это, понятно, и не останавливало: загорать на отполированном морем каменном ложе, нырять с него сразу на глубину было не в пример соблазнительнее, чем тереться отлежалыми боками об острую мелкую гальку. Так что, уж коли кто-то из нас решался на очередную сушечную взятку дяде Мише, то ради того только, чтоб, проскочив стремительно мимо гипсовых шахтеров и иссякших навеки фонтанов-русалок, исчезнуть затем именно здесь, в свободном от каких-либо минотавров каменном лабиринтике…
Из сказанного с очевидностью следует, что среди этих самых скал я и решил тогда переждать означенный наплыв душевных бурь, уподобившись, как видно, той же русалке: грустен, молчалив и невинен. А вместо покрытого рыбьей чешуею хвоста – постылый форменный пиджак и ненавистный галстук, всякий раз непременно сбивающийся набок вопреки моим судорожным стараниям. Впрочем, от пиджака я тут же избавился – свалил его неаккуратной кучей позади себя, едва устроившись на длинном и плоском, наполовину уходящем в воду камне, местным наречием прозванном «Сучьим лбом», или просто «Сучьим». Здесь был естественный терминал, конечный пункт моего бегства, – и здесь я, наконец-то, смог перевести дух.
3.
Море было рядом – в каких-то двадцати-тридцати сантиметрах. Пахло своим особым живым запахом, напевало что-то невнятное лишенной ритма неутомимой рябью… Лежа ничком на каменной плоскости, я протянул руку, дотронулся до воды, черпнул ладонью пригоршню – неподвластная мне прохлада тут же скользнула сквозь пальцы прочь. Еще более подтянувшись к краю, я опустил тогда правую руку в воду уже по самое запястье и замер в этой позе минут на пять. Было приятно – шевелиться не хотелось вовсе: казалось, вся беспокойная, злая энергия бесшумным потоком – как кровь в лабораторный капилляр – уходит теперь из моих пальцев в эту прозрачную бесконечную зыбь, способную вместить все на свете и все на свете принять. Даже захотелось почему-то, чтобы кто-нибудь сейчас укусил меня за руку там, внизу – какая-нибудь быстрая рыба, не знающая преград и границ, – шутя доплывающая от нашего постылого берега до самой Румынии или Турции.
Я, должно быть, впервые пришел сюда в этом сезоне – радость новой встречи с забытым за зиму раем легко – в каких-то полчаса, не более – преодолела давешнюю сумятицу, оттеснив школьные проблемы сперва в запасник неопределенно-долговременных обстоятельств, а затем и вовсе куда-то на периферию реальности. Не то чтобы я вовсе перестал думать о случившемся – конечно же, нет, не перестал ни на миг, – однако думы эти теперь приняли характер отвлеченных рассуждений о свойствах бытия – именно тех рассуждений, которыми так любят занимать себя семнадцатилетние мальчики.
В общем, скажу без обиняков – мне стало хорошо. Притом, что по-прежнему было грустно. Грустно и тревожно – и хорошо, как может быть только в семнадцать лет, а потом уже – никогда.
Повинуясь не поддающейся распрямлению цепи ассоциаций, я вспомнил сперва почему-то поездку в Краснодар с матерью прошлой осенью, затем соседа Мироныча, объевшегося жареных мидий и попавшего по этой причине в больницу, затем еще что-то и что-то другое – и с неизбежностью в какой-то момент – мою Аннушку: представилось, как она, стоя рядом с партой и почему-то вполоборота ко мне, сперва поправляет волосы у себя за плечом, потом отводит слегка голову влево и, смеясь, энергично вертит ей отрицательно, – отклоняя в очередной раз какую-то мою безалаберную настойчивость.
Устав лежать, я согнул руки в локтях и, оттолкнувшись от теплого камня, сел, спустив ноги вниз, на гальку. Хаос мелких камушков принял меня с легким шуршанием, едва различимым для уха, однако достаточным, чтобы вспугнуть коричнево-синего краба-подростка, нежившегося в тени соседнего валуна, на самой ее границе, – я и заметил-то его, лишь когда что-то бурое и многоногое боком метнулось к ближайшей расщелинке и забилось туда, выставив наружу два волосатых членика одной из конечностей.
Иных живых существ вокруг себя я не обнаружил – даже вездесущие мухи почему-то отсутствовали напрочь. Не зная, чем себя занять, я разулся, снял подмокшие носки, попытался их отжать, затем засунул, скомкав, обратно в туфли, после чего водрузил последние на «Сучий» рядом с пиджаком и галстуком – получилось, ни дать ни взять, некоторое подобие монумента школьной несвободе. Точнее, монумента преодолению школьной несвободы – или даже заведомой обреченности такового преодоления. Впрочем, меня тогда едва ли трогал анализ подобных материй…
Делать было, по-прежнему, решительно нечего. Просто так уходить, однако, тоже было не с руки как-то – что-то внешнее должно было выбить меня из этой пленительной западни, одарить движением, смыслом, делом. И это «что-то», как и подобает в семнадцать лет, не замедлило явиться, причем, явилось, разумеется, в наиболее роскошном из всех возможных вариантов.
Облака парили над морем и городом редкой ажурной стайкой, рассыпаясь в солнечных лучах. Я глядел на них, лежа на спине и подсунув под голову сложенные в замок руки. Если бы я выдернул руки из-под головы, то несомненно достал бы до этих полупрозрачных ягнят неровно обстриженными кончиками ногтей. Но шевелить руками было лень, и я продолжал сохранять свою блаженную неподвижность. Облака были неподвижны также, и вокруг них словно бы вились ворохом мои мысли – мысли обо всем подряд: о предстоящих экзаменах и об университете, о двухдневной дороге в Москву в плацкартном вагоне и даже о Ясско-Кишиневской операции – именно о ней я, кажется, и думал в тот самый момент, когда знакомый голос окликнул меня по имени откуда-то совсем рядом.
4.
Верная моя Санчапанса нетерпеливо стояла среди камней шагах в тридцати, держа в левой руке забытый мной в школе узкий «дипломат» с кодовым четырехсекционным замочком – предмет особой зависти одноклассников и, соответственно, хозяйской гордости безграничной. Собственная же школьная сумка по этой причине висела у Аннушки не на левом, как обычно, а на правом плече, что ей было, как я знал, неудобно. Да и вообще – идти через город с двумя портфелями было донельзя нелепо – я, разумеется, заметил это – не мог не заметить, – но вместо сочувствия и благодарности испытал тогда лишь досаду: досаду того же рода, что возникала всякий раз, когда Аннушка в чем-то нарушала своим обликом мои инфантильные представления об идеальной женственности.
Стало быть, я очнулся от своей медитации, поднял голову и, увидав рядом Аннушку, воспринял это, как само собою разумеющееся. Мы всё тогда, наверное, воспринимали, как само собою разумеющееся, – и потому, воссоединившись на фоне морского прибоя, вовсе не утопили друг друга в объятиях подобно романтическим киногероям, а чинно сели рядом на край «Сучьего», и после какое-то время смотрели молча, как прямо под нашими ногами, в пролизанной за века выщербленности, досужая водяная нервотрепка колышет нептунью бороду водорослей.
Было ощутимо жарко, несмотря даже на снятый пиджак, два самых пьянящих на свете запаха – чистого весеннего моря и слегка вспотевшей от быстрого движения семнадцатилетней женщины – дразнили мои бедные ноздри… В этом гиперсенсорном аду ни одна мысль напрочь сорвавшегося с обыденных якорей мозга не позволяла удерживать себя более двух секунд кряду, дразня недозагаданными желаниями, как августовский звездопад…
– Ну?.. Чё там?.. Хрюндель икру мечет?.. – глядя в сторону и насупившись, я изо всех сил старался придать бывалой суровости своим интонациям, – мать в школу вызвал, небось?
Подсознательно хотелось услышать в ответ что-нибудь чудовищное – вроде обещания гарантированной тройки за выпускной экзамен. Или вызова на дуэль. Вместо этого я удостоился, однако, лишь отрицательного покачивания головы:
– Не… ничего… так все затихло как-то… само по себе… он потом Мишку спрашивал… про ту же Ясскую операцию…
Мишка Курбатов был наш самый отличник – маленький и лопоухий. Героический пафос, таким образом, оказался вконец профанирован. Словно бы предвосхитив это мое разочарование, Аня придвинулась ко мне вплотную и взяла за руку:
– Он все забудет за неделю… Не волнуйся…
Я попытался, сколь мог – недоверчиво, хмыкнуть в ответ – получилось что-то, напоминающее всхлип или даже сморкание: несолидный такой звук.
– Не забудет… Нет… Пидорасы злопамятны. И мстительны. Помнят всю жизнь.
Хотелось, конечно же, еще чуток понежиться – когда еще доведется! – в лучах этой жалостливой безысходности:
– Вот увидишь… он обязательно мне отомстит… На экзамене. Поставит банан или треху. Найдет, на чем завалить…
Аннушка слушала меня с каким-то странным сочувствием – не соглашаясь, но и не возражая внутренне, – а словно бы пропуская мимо себя сомнительность умственных моих построений. Так умеют слушать почти одни только женщины и редкие из мужчин, перешагнувших пятьдесят.
– …или пацанов своих подговорит… устроят мне «темную» где-нибудь на улице…
Меня явно несло – как потерявший управление мотоцикл:
– …может, стоит убраться из города даже… не дожидаясь… уеду в Москву, устроюсь работать… пока все затихнет…
Кажется, я сам не вдумывался в собственные слова – и уж едва ли верил тому, что говорил, это точно:
– …или даже в армию загребут… ну и что… наплевать… попрошусь даже в Афган добровольно…
Неизвестно, сколь долго могло бы длиться подобное, – но всему, слава богу, приходит конец, даже юношеской дури: и вот Аннушка, устав, как видно, внимать моим излияниям, вдруг оторвалась от созерцания играющей с солнцем воды и, посмотрев мне в глаза, сказала всеохватно и непререкаемо:
– Ду-ра-чок…
– Сама дурачок!..
Я как бы обиделся и обрадовался одновременно – еще один сенсуальный оттенок, практически немыслимый в более зрелые годы.
– Нет, я сказала – ты дурачок!.. Мой глупый дурачок – глупый-глупый дурачок!..
Закончив фразу едва ли не шепотом, она шутливо замахнулась на меня кулачком – по-женски, держа руку наподобие маленького молотка. Я вновь, как и на давешнем уроке истории, перехватил эту руку, каким-то бесцеремонным, меня самого удивившим движением рванул ее на себя, и в следующий миг мы уже целовались. А еще миг спустя повалились боком на камень, поскольку невозможно как следует целоваться с девушкой, сидя с ней локоть к локтю и свесив ноги вниз.
– Ты просто дурачок и не понимаешь ничего в жизни!..
Шампанское женского аромата вело мой мозг в неминуемый нокаут. Голос предков заговорил во мне теперь и принялся действовать, требовательный и всесильный – но увы! Едва лишь я скользнул ладонью в потаенную пазуху Анькиной голубой сорочки, нащупав подушечками пальцев самый тонкий на свете вельвет ее кожи, как объект моего напора вдруг вывернулся с изумительной ловкостью из объятий и, со смехом отстранив меня, откатился прочь. Неподвластным сознанию боковым зрением я отметил почему-то высохшую елочку пустышки-водоросли, невзначай прилипшую к Аннушкиной спине чуть пониже правого плеча..
Теперь нас разделяло около метра. Но если б дело было лишь в геометрическом расстоянии! Иное, неизмеримо большее преткновение возникло теперь – и возникло сугубо по моей вине только. Говоря короче… в общем, со мною, бедолажкой, средь бела дня случилось то, что доселе происходило лишь по ночам, да и то не особенно часто. Надо ли пояснять, сколь сильно я был обескуражен этим проступком моего тела и сколь тщательно прилагал старания, дабы таковую обескураженность скрыть – впрочем, как раз последнее было ой как не просто, ибо судьба, казалось, принялась насмехаться надо мной с неисчерпаемой задорностью пионера-пятиклассника. В самом деле – только лишь я, отдышавшись и приняв, наконец, сидячее положение, вознамерился произнести что-нибудь, имеющее целью отвлечь Аннушку, да и меня самого от постигшей неудачи, как тут же ушей моих настигли звуки более чем неожиданные:
О проекте
О подписке