Читать книгу «Тайный ход» онлайн полностью📖 — Льва Рубинштейна — MyBook.
image

Подлива

Начать, боюсь, придется с зависти – не с самого, прямо скажем, доблестного чувства. Причем не с чьей-нибудь вообще зависти, не с абстрактной. С моей, с моей собственной, активно присущей мне в детском возрасте и не уверен, что в полной мере преодоленной к настоящему времени.

Я был, короче говоря, мальчик необычайно завистливый.

Но почему-то завидовал я чему-нибудь по большей части странному, чему-нибудь такому, чему обычно особенно завидовать как-то не очень принято.

Ну, например.

Были у меня в детстве два дружка-приятеля. Один из них жил на втором этаже, и я ему страшно завидовал, потому что ему можно было целыми днями сидеть у окна, рассматривать различных прохожих и иногда даже, когда никто его не видел, кидаться в кого-нибудь из прохожих катушками из-под ниток, пустыми спичечными коробками, конфетными фантиками или жеваными промокашками.

Второй, напротив, жил в полуподвале со своими родителями-дворниками. Ему я тоже завидовал, потому что как же: подземелье, подполье, пещера, тайные ходы и черт знает что еще.

Завидовал я еще и тому, что в этой семье говорили по-татарски, что они в своем заветном подземелье могли разговаривать на тайном, непонятном окружающим языке.

Нижние половинки окон показывали лишь кирпичную кладку, а в верхних были видны бодро сменявшие друг друга башмаки и валенки, а также приземлявшиеся рядом с окном окурки, плевки, подсолнечная шелуха и обгорелые спички. Разве не интересно?

Я-то жил на первом этаже, и это было как раз ужасно неинтересно.

Также я завидовал еще одному своему однокласснику, который вместе со своей матерью и вовсе жил в проходной завода. Это был, конечно, высший пилотаж! Целый день мимо них шастали разные люди, некоторые здоровались и останавливались поговорить. В их жилище как-то помещались две перпендикулярно расположенные относительно друг друга кровати и стол с керосинкой. Где-то каким-то образом размещалась и посуда. Я это знаю точно, потому что пару раз мне посчастливилось у них пообедать. И я навсегда запомнил, что именно мы ели. Ели мы на первое суп с макаронами, а на второе – просто макароны. Мне это ужасно понравилось, а другу я тяжело и даже отчасти злобно завидовал.

Но эти все зависти – сущий пустяк по сравнению с главной моей завистью, с завистью номер один, с завистью с заглавной буквы, с заветной, можно сказать, завистью.

Женя Ульянов, длинный и тощий, всегда какой-то бледный, тихий и неразговорчивый, мой одноклассник с 1‐го по 4-й класс, который часто пропускал занятия, потому что, счастливчик, часто болел, однажды исчез не на день, не на неделю, не на две недели, а чуть ли не на месяц или на еще дольше.

И что вы думаете! Оказалось, что его перевели в другую школу. Да не просто в какую-то там школу, нет! Бери выше – в интернат! В интернат, расположенный, заметьте, за городом! В лесу буквально! Одного, без всяких родителей и бабушек! Это уже само по себе дорогого стоит, и кто же об этом бы не мечтал!

Но ведь и это еще не все! Оказалось, что в этой школе занятий совсем мало, а бóльшую часть времени их там заставляют гулять. «Заставляют гулять»! Вы только вдумайтесь в эту издевательски звучащую формулу.

А все почему? Почему это такая ему обломилась везуха и за что это ему такие привилегии? А всего лишь, как оказалось, потому, что у него, у этого Жени, какой-то, видите ли, туберкулез.

Боже, как же я завидовал! Вместо того чтобы порадоваться за товарища, которому так в жизни повезло, я постыдно, преступно завидовал. До сих пор стыдно. Правда, правда!

Но это всё живые реальные мальчики. А как я завидовал всем литературным сверстникам, ночующим под мостами, в шалашах, под перевернутыми лодками… Вот Гаврош, например, и вовсе жил в утробе фанерного слона. А другой отрок – забыл, как звали и из какой книжки, – жил буквально в маяке, и жил там, слава богу, один, потому что его дедушка то ли захворал и его отвезли в больницу, то ли умер и его унесли на кладбище. Да и какая разница! Кому этот дедушка интересен, если можно одному жить в маяке, зажигать вечером фонарь, а остальное время смотреть на волны и, главное, не делать уроки и не ходить в школу.

А я? А что я! Квартира, мама, папа, бабушка, брат, печка, кошка… И скука, скука, скука. Ну, под столом еще можно было худо-бедно, включив довольно бесформенный фонтан брызгавшего во все стороны воображения, мысленно обустроить нору, пещеру, катакомбу, башню на отвесной скале…

Как же меня, мальчика, выросшего в тепле и в том уюте, который оказался доступен, влекла всякая бездомность! Как привлекало сиротство! Как же хотелось оказаться вдруг в том же самом интернате, пусть даже и с туберкулезом! Как же хотелось подобно Геку Финну плыть куда глаза глядят на плоту по широкой реке.

Какой там плот! Какая река! Какой интернат в лесу! Какая радостная и дарующая полную свободу бездомность! Какая свобода и прочие чарующие душу преимущества сиротства, описанные во многих книжках – от «Оливера Твиста» до «Мальчика Мотла»!

Дом, школа, двор. Двор, дом, школа. Школа, двор, улица. Улица, фонарь… И никак не дальше фонаря! Впрочем, ладно, чуть позже – уже и аптека, где мы, скидываясь по копеечкам, покупали вскладчину упаковку гематогена на троих. И все!

Опыт недомашней жизни ограничивался несколькими больницами, постепенно вылечившими меня не только и не столько от болезней, сколько от мечтаний о блаженной бездомности. Нет, я все равно, конечно, о чем-то таком мечтал, но уже как-то более вдумчиво, что ли, более, что ли, разборчиво.

Первая больница была, когда мне было четыре года, и я ее запомнил очень смутно и фрагментарно. Скарлатина. Мама рассказывала, что привезла меня в больницу на санках. Вот и всё. Нет, не всё! Именно после этой больницы я навсегда стал бояться уколов.

Вторая приключилась, когда мне было десять лет. Меня положили туда, чтобы вырезать гланды. Помню палату, где кроме меня располагалась куча мужиков. Судя по этому воспоминанию, это было не детское отделение, а общее. Мужики играли в карты, смеялись, непонятно и шумно шутили, некоторые – их называли «тяжелыми» – стонали и хрипели во сне.

Помню и саму операцию. Я боялся, но находился в том возрасте, когда открыто бояться было стыдно, потому что «ты мужик или кто?». Ясное дело – мужик! А кто же!

Хирург Тигран Арамович Мхитарьян (вот ведь, запомнил) во время операции что-то напевал, а его черные колючие усы прорастали сквозь марлевую повязку. Помню, что сразу после операции очень болело горло и я не мог спать. Помню, что мама, пообещавшая, что после операции она мне принесет много, очень много мороженого, пришла на следующий день и действительно принесла несколько пачек мороженого, а я не смог есть. Даже смотреть на него мне не хотелось. Потом жалел, конечно. До сих пор жалею, кстати.

Третья больница была на пару лет позднее. Это была детская больница, Морозовская. Я там лежал на предмет какого-то обследования. Сердце, что ли? Не помню. Мне показалось, что я там лежал очень долго.

Это была зима. В палате находилось несколько по-настоящему тяжелых ребят. Некоторые вообще не вставали. В соседней палате лежала девочка. Она-то как раз была ходячая, но про нее медсестры шепотом говорили, что она «не жилец». Врожденный порок сердца, кажется. С ней постоянно находилась ее мать.

Меня пообещали выписать к Новому году, и я этого очень ждал. Но почему-то меня не выписали, оставили еще на недельку. Так я и не попал домой на Новый год. Я очень плакал, мама, которая принялась меня утешать, в результате расплакалась тоже.

Новый год праздновался в больнице. Накануне силами медсестер и ходячих пациентов был устроен типа утренник. Меня заставили читать стихотворение про мороза-воеводу, который «дозором».

Эти больницы, эти небольшие примерки бесприютности и сиротства и одновременно прививки от них, ничего существенно не изменили в моем миропонимании. Я как был, так и остался исключительно домашним ребенком, смутно мечтавшим о какой-то иной участи.

Существует мнение, в соответствии с которым подобные детские мечтания на самом деле свидетельствуют о другом – о прямо противоположном. О поиске дома, настоящего дома. О том, что как бы ни была заботлива семья, как бы ни было натоплено и прибрано родительское жилье, многих из нас настигает тоскливое чувство бесприютности. Мы-то всю жизнь ищем родной дом, мы-то всю жизнь, когда и где бы мы ни находились, грезим о возвращении домой, а нам кажется, что мы мечтаем о трудных странствиях и житейской неустроенности.

Бывает так, что и в родительском доме человек чувствует себя как в чужом. Одного такого, наделенного на всю жизнь острым чувством сиротства, для которого не только родительский дом, но и целый мир был чужбиной, а отечеством стало Царское Село, одного такого, замыслившего побег и однажды навсегда сбежавшего в обитель чудную, все мы хорошо знаем.

Да, многие из нас всю свою жизнь ищут и не могут найти свой дом – не тот, в котором мы живем. Другой, настоящий. Поэтому возникает иногда властная потребность куда-то уйти. Хотя бы на время. Поэтому существуют люди, любящие жить в гостиницах. Поэтому некоторым старым людям в какой-то момент начинает навязчиво казаться, что дом, в котором они прожили многие десятилетия, это вовсе не их дом, а какое-то временное и к тому же враждебное им пространство – то ли больница, то ли тюрьма, то ли еще что. А они-то хотят домой!

Я, повторяю, был исключительно домашним ребенком. И очень, кстати, любил проводить время дома. Но именно там, дома, я в своих безудержных фантазиях беспрестанно преобразовывал этот родной и теплый дом во что-то мало постижимое – то ли в корабль, то ли в замок, построенный внутри горы, то ли в вагон бесконечно дальнего поезда.

Я даже и в детском саду-то никогда не был. А ведь и он казался мне необычайно привлекательным. Ну, уже хотя бы потому, что там было все не так, как дома. Прежде всего еда, конечно. Все мои сверстники, прошедшие эту суровую школу, на всю жизнь запомнили эту детсадовскую еду.

И конечно же, многие поколения бывших детсадовцев (кто-то однажды пошутил, что «бывших не бывает») неутомимо и энергично вспоминают такое знаковое (иначе не скажешь) культурно-гастрономическое явление, как подлива.

О, подлива! О, серовато-розоватое нечто такое, что суровой поварихой плюхалось поверх котлеты и картофельного пюре! Какие сильные чувства, какую же неугасимую ненависть, какую же неутихающую боль ты, такая с виду незначительная и скромная, способна была вызвать у миллионов самых разных людей самого разного возраста, самого разного социального статуса, образовательного уровня и чувственного опыта. Сколько вдохновленных одними лишь мимолетными воспоминаниями о тебе прозаиков и поэтов отдали тебе свою посильную дань! С какими неповторимыми и трудно описываемыми интонациями произносилось и повторялось на все лады твое имя, в самóм даже звучании которого мерещилось нечто подлое.