Читать книгу «Арена XX» онлайн полностью📖 — Леонида Гиршовича — MyBook.
image
cover
 


 


Берг был приписан к «молодежи». Как бы… Вообще-то у него «сложилось» с Давыдом Федоровичем. Оба очень скоро нащупали способ доставлять друг другу сокровенную «ласку». Давыда Федоровича манила развязность этого юнца – Николая Ивановича, особенно в сочетании с тем гадостным, что им говорилось. Давыд Федорович легко подыскивал контраргументы, но почему-то всегда в отсутствие оппонента. Берг безжалостно (да жалости от него никто и не потерпел бы) топтал профессиональное достоинство человека, служившего – да, винтиком! – зато там, куда Берга пускали только по билету и только в зал.

Артистами жизни не рождаются, ими становятся, когда ни к чему другому свой артистизм приложить не удалось. В лице Давыда Федоровича Берг казнит театр. Но можно подумать, что он не предлагал Мефистофелю свою душу. Не взял, подлец! Николай Иванович настолько любил оперную позолоту, что хотел ее сковырнуть, – так дети от восторга ломают любимую игрушку. Отнес свою душу в ломбард, а Мефистофель ему ничего за нее не дал. «Моя мать пела Миньон, Розину, Марту, мой отец стоял за дирижерским пультом, я рос за кулисами…» Николай Иванович торопился изложить свой взгляд на оперу в плане режиссуры – вечный безбилетник, он жаждал театрального поприща. И даже не сильно грешил против истины, рассказывая, что ребенком дневал и ночевал в театре. Если б еще уточнил, где конкретно – там, где дробившийся о раму чердачного окна столб света роился пылью от старинных нарядов, шитья, кружев. Для облачившихся в эти самые кружева, камзолы, фижмы он… ну как звать-то… у которого еще башмак на тройной подметке… вспомнил, дядей Ваней! – для всех этих мнимых испанских грандов, корсаров, придворных дам он был всего лишь сыном хромого костюмера Иван Иваныча Карпова. Мелкое чувство превосходства над теми, кому со служебного подъезда вход в театр заказан, лишь усиливало комбинацию гордости и зависти, которая зовется «подпольным человеком», «русской душою» – всем тем, что так легко можно будет заковать в броню немецкой фамилии. Инерции детства хватит на всю жизнь.

– Золотой век оперы в прошлом, серебряный на излете, грядет медный, – говорил Берг шеф-редактору издававшейся в Страсбурге «Галльской Мельпомены»; из жрецов этой недобогини monsieur Pierrot единственный, кто сохранил присутствие духа, выслушав «Бергов манифест». – Золотой век, – говорил Берг, – был веком золотых голосов. Чем выше колоратура, тем выше сборы. Потом настал век диктатуры дирижера. Дирижер изгнал сладкоголосых Адама и Еву из рая и стал грозою оперного театра: надел на певцов намордник, выпустил из оркестровой ямы сторукого демона. Но владычеству его волшебной палочки приходит конец. Дирижера свергнет режиссер, подлинный демиург сцены. Плебс, именуемый публикой, жаждет зрелищ. Как поющую парочку вытеснила оратория, так и ораторию заменит представление. Опера двадцатого века – барабанщица современного театра. Пора кончать с вавилонским столпотворением, опера должна петься на языке, на котором писалась. Европа объединяется, опера тоже. Время национального мещанства кончилось, война проиграна всеми. Слово больше не боевой клич нации. Спетое, оно освобождается от смысла, само по себе становясь музыкой. Все эти смехотворные либретто будут перелицованы. В «Кармен» кондитерская фабрика заменит табачную. Изготовление сигар – чертовски прозрачный намек, а фабрика сластей, где одни женщины, – ну что ж. Среди этих женщин Кармен – чужеродное тело в буквальном понимании, она переодетый мужчина. «Хабанера» вдвойне порочна. Борьба за бригадье Жозе между Кармен и Микаэлой – борьба между гомо- и геторосексуальностью, связанной в подсознании с образом матери. Микаэла, в первой сцене ставшая жертвой группового изнасилования, олицетворяет собою мать: постоянно взывает к сыновним чувствам бригадье Жозе. Методом психоанализа исследован и бык-тореадор. Поэтому он с позолоченными рогами. Как Зевс. Хор гаврошей ожидает кастрация – сколько будущих Фаринелли сразу!

И он набычился, метя золотыми рогами в сердце Пьеро.

Monsieur Pierrot не спасовал – прочие из сильных мира искусства, на кого Николаю Ивановичу удавалось обрушить поток затверженного красноречия, каменели, словно пассажиры почтового дилижанса, подвергшегося нападению грабителей.

– Как бы не так, – мужественно сказал главный редактор «Галльской Мельпомены», – довоенная жизнь продолжается. Публика одета по современной моде, но это не отменяет ее старых привычек. Посещение оперы – одна из них. Сегодня, когда сердца охладели к отечеству, только опера не стыдится быть национальной. Она – легитимная отдушина для радикалов, в душе остающихся консерваторами. А вы предлагаете какую-то помесь цирка с кинематографом. Это может быть хорошо для пролетариата. Вы русский. Попробуйте заинтересовать этим в Москве. У вас на родине поставлен великий эксперимент. Ваши земляки лишены предубеждений. Им не чудится в каждом темном углу шарлатан.

Давыду Федоровичу было бы отрадно услышать про темный угол, кишащий шарлатанами вроде Берга. Увы, Давыд Федорович не понял бы по-французски… увы, увы, увы. Реалистиком воропаевским отрок Ашер не выказал примерного усердия. О научных же классах консерватории и говорить не приходится, там все сдавалось на арапа. С юных дарований какой спрос.

Троекратное увы. А Берг шпрехал по-французски еще со времен костюмерной. А уж как его французский расцвел в Иностранном легионе: «Allons enfants de la Patrie…». Недолго, правда, играла «Марсельеза». Николай Иванович попал в историю. Об этом он вспоминал с горечью человека, которому нечего скрывать. Туареги атаковали их госпиталь – он был шофером санитарной машины. Ну, сумел под огнем вывезти кассу. («А больных, а раненых?» – спрашивала Лилечка. «Они были туарегам не нужны, нужна была касса».) Но сейф почему-то оказался пустым. И хотя ничего доказать нельзя было, его уволили. Зато медсэншеф вернул долг чести.

Николаю Ивановичу приглянулся Берлин. Работу подыскал себе под биографию, чтоб потом ее было легче учить в школах: «харонит» в похоронной конторе. На вывеске черт с вилами и огненными буквами написано: «Похороны Мудроу, осн. в 1818». У Томаса Кука за стеклом выставлена игрушечная железная дорога, а у черта Мудроу витрина имела вид крематория: фигурки в черном, орган, миньятюрный гробик, перед которым гостеприимно распахнулись воротца печи.

Русским берлинцам витрины тамошних похоронных бюро давали повод лишний раз позубоскалить. Немцы недоумевали. Недоумение чаще всего сменялось презрением к варварам: белья не носят, зато до утра готовы на весь дом спорить друг с другом о политике. (Наш брат в описании какого-то нобелевского лауреата. Нобелевскую премию всегда присуждают неизвестно кому.)

Еще Николай Иванович совместительствует ночным таксистом. Тоже ничего себе работенка: откалывай от жизни глыбами и ваяй. Вдохновение Берг черпает в реальном риске, который сопутствует творческому акту. Кто стучит молотком по троянке, тот подвергает опасности лишь плод своего воображения, но кто кромсает по живому – живота своего не щадит.

Как раз и ценно то, что он не импровизатор. Приравнивает спонтанность к бескорыстности и размашисто ей аплодирует улица. Они, как годовалые, которые тянут в рот что попало. Артисту жизни спонтанность не пристала, а то б артистами были все. Все живущие на земле – артисты жизни. Вот оно, вожделенное равенство людей – не «равенство гордое» человека. Но это же еще и понимать надо… (Импровизация – любимая мозоль Николая Ивановича.)

Николай Иванович вознамерился исполнить этюд под названием «Турандот». Калафу предстоит на высоте непомерной заносчивости балансировать без страховки. Балансиром – Лилия Давыдовна. Она же не робеет высоты, не боится разбиться.

– Александр Ильич, а нет такой услуги – катать в аэроплане над Берлином? – спрашивает она у главного консультанта в вопросах воздухоплавания Урываева.

– Манфред фон Шписс, – сказал Урываев и сделал паузу. – Неужто не слыхали? «Пегас». На его счету три дюжины моторов.

– Наших?

– «Наших»… Скажете, барышня. У нас столько и не было. Французских! Он считал их на дюжины. Как устриц. А еще с британской авиаматки однажды сбрил все. Манфред может взять пассажира в небо. Но он отчаянный…

– Я тоже.

– Да я не о том. Дон-Жуан, извиняюсь, отчаянный. Вот как раньше брал верх над французами, так теперь над женщинами. Не знаю, на сколько счет ведет своим победам – даже уж и не на дюжины. На сотни. («In Almagna duecento e trentuna»[2], – страничка из блокнота Лепорелло.)

– Это что, услуга за услугу? – на личике у Лилечки очередное презрение, на сей раз к Урываеву – во всяком случае, не к авиатору. – Эти победы над женщинами существуют исключительно в вашем воображении, Александр Ильич. Вас женщины не очень-то баловали, вот вы с ними и воюете. Лично мне ваш Пегас не опасен… если он, конечно, хорошо летает.

– Могу с ним поговорить, – Урываев взят в дом без права обижаться – есть же трамвайные билетики «без права входа с передней площадки», голубенькие. – Я перед каждым вылетом его мотор по косточкам перебираю. Скажу: бесстрашная русская душа хочет оказаться с ним на седьмом небе.

– Это значит, в раю. Еще накаркаете.

– Александр Ильич, а почему бы вам самому на пилота не выучиться? – спросила Васильевская.

– Эх, Василиса Родионовна, отвечу вам словами Горького-поэта: «Рожденный ползать летать не могёт».

И вдруг Корчмарек вспыхнула, как засидевшаяся в девках конфорка – краник открыт, да спичка замешкалась. П-пых! Пламенем из всех дырочек.

– Больше никогда не смейте повторять это! Сам он «не могёт».

Даже перестала быть таким уж кошмариком. Вот что гражданские страсти с человеком-то делают.

Урываев глупо засмеялся:

– Это вы, что он вернулся? (Подразумевался Горький.) Слаб человек. Только зачем так волноваться, Розалия Фелициановна…

Давыд Федорович словно очнулся:

– Лилюсь, ну зачем тебе это? Мы с мамочкой волноваться будем. Господи, под облаками очутиться…

– А может даже и в облако нырнуть, папа. «Аэроплан – дельфин облаков», знаешь, кто это сказал? А я тоже получу шлем, Александр Ильич?

– Ну постойте, я же еще ни о чем не договорился… А вообще, Дэвочка, ты можешь спать спокойно. Я эту машину знаю как свои пять пальцев, я за нее отвечаю. Случись что, меня же первого за ушко да на солнышко. Манфред фон Шписс среди авиаторов, что твой Карузо среди певцов.

– Лучше пусть он вас покатает, – Макаров кивнул на Берга. – Я недавно видел: проехал один такой автомобиль, а оттуда марш из «Аиды».

– Нет, я хочу по порядку, сперва на аэроплане, потом на катафалке.

– Может, то был похоронный марш, вы перепутали.

«Остроумцы…» Николай Иванович всегда был серьезен, ни тени улыбки. И когда попросил у Лилии Давыдовны позволения в понедельник встретить ее на Вельзунгенштрассе, где помещалась «Студия русского юношества», то сделал это серьезно, торжественно, словно предлагал руку и сердце. Студийцы ставили «Дочерей Даная», но ему, в отличие от сыновей Египта, не было отказано: любопытно же, что он затеял.

– Нет, это будет сюрприз, – сказал он.

Обещанный дождь не состоялся, напрасно взятый зонт подлежал возврату в кассу театра. Берг пришел заранее: стрелке оставалось преодолеть еще двадцать делений. Она делала это рывками, после каждого мелко содрогаясь. Монокль циферблата был вправлен в башню кирки, которая мотыжила сквер, сквер порос скамейками.

С соседней поднялась женщина и прошла мимо Николая Ивановича, толкая двухместную коляску: близнецы махали ему на прощанье пиратскими флажками. Станут ассистентами режиссера в Комической опере. Николай Иванович был мастер мысленно наносить возрастной грим и, наоборот, смывать его, прозревая личинку человека. В няньке просвечивала дворовая Эльси, подобострастно делающая взрослым дядям книксен: «Данке шёёён». Николай Иванович видел, как, привычно присев спиной к стене, она ловит мячик: тот отскакивал от кирпичного забора и, ударившись о землю, пролетал между ног.

Он дожидался Лилию Давыдовну – Лилию Долин (в обоих случаях вензель «Л. Д.»). Уже половина, но энтузиазм русского юношества не знает границ. Стрелка продолжала спазматически двигаться. Покончить с этой агонией одним-единственным способом? Встать и уйти? Это было бы непростительным слюнтяйством. Именно уйти было бы слюнтяйством, а не терпеливо, по-собачьи, дожидаться. Готовых рецептов нет – раз на раз не приходится. По вкусу солить, по вкусу сластить. Мой кайф – отрубить тебе голову. А тебе майн кайф не в кайф.

Ну ладно, так и быть, хочешь патентованное средство от всех болезней сразу – и от скуки жизни, и от бледной немочи, и от бесславия? Обзаведись тайной, и все как рукой снимет. Да хоть тайный порок! И мир тут же вострепещет. Говорили про Плетнева: что с гримером надо быть начеку. И когда однажды Николаша оказался с ним наедине в уборной, то страшно разволновался. Отвернулся и стал водить пальчиком по завиткам парика на болванке. Но тот не предпринял никакой попытки.

Но тайна тайне рознь. Умоляюще, по-собачьи глядящий из темного закоулка души – это не наш Федот. Тайная сила, а не тайная слабость – вот что нужно. Одно дело есть экскременты за ребенком и другое – решиться на преступление. Душитель девочек, которые скакали через мячик и говорили «данке шёёён», тоже вдыхал запах немытой детской кожи, но он при этом наводил ужас на весь город. Когда его тайна открылась, он высокомерно произнес, едва шевеля губами, с надзвездной печалью в огромных навыкате глазах, глядевших из-под полуопущенных век: «Кто вы? Что вы? Кто вы вообще, чтоб меня судить?». Его презрение было убийственней их ярости. Они даже не осмелились вслух сказать, почему его, Петера Лорре, надо лишить жизни. Лишить – жизни… Только вдуматься в эти слова: жизни… лишить… Доктор Лессинг из Ганновера, имевший, как он выразился, сомнительную честь быть защитником на этом процессе, настаивал на том, что Лорре болен, что его надо лечить, а не лишить. Еврейский пошляк этот Теодор Лессинг[3]. Все они «Теодоры», вот и Давыд – тоже Федорович… Величие, милостивые государи, определяется расстоянием – не направлением. Не важно куда идешь, важно как далеко зашел. Не можешь защищать чудовище – не берись. Лучшая защита Лорре – отказ от защиты. Но и логика обвинения столь же ничтожна: «Ах, он болен? Ах, он не может не убивать?». Вердикт гласил: «Истребить, ибо болен». Ничтожества! «Истребить, ибо этого требует мое нравственное чувство. Смысл наказания в удовлетворении потерпевшего, мера наказания в сердце потерпевшего». Но вы такие нравственные, такие высоконравственные, что боитесь своей нравственности.

Берг хотел высказать это все председательствующему Фрицу Лангу, но к нему не подступиться. Николая Ивановича просто не пустили на кинофабрику.

– …Заставила вас ждать? Вышел скандал с египетским послом. Василиса надела ему на голову ведро, а там вода. Саботаж.

– Ах да, вы же «Данаид» репетируете. Вы Гипермнестра?

– Вася – Гипермнестра, я же сказала. Кто с послом египетским говорит? А я Старшая Дочь. Трояновский-Величко считает, что мне эта роль подходит как нельзя лучше, даже предлагал переименовать: «Данаиды» в «Давидиды».

– Как нельзя лучше вам подошла бы роль Турандот.

– Так хочется вам моего унижения.

– Почему? Счастья.

Появился трамвай. Едва успели вскочить с передней площадки. Кондуктор слова не сказал, и на Николай Иванычево «два по двадцать» как ни в чем не бывало оторвал два билетика от голубого рулона. Странный немец. Может, шпион?

О ремни поручней хорошо бритву править, а они держались за них. Так и не присели, в пустом-то вагоне.

– Гипермнестра… когда говорит египетскому послу, – Лилия Давыдовна, не отдышавшись, с чувством произносит: «Учи тебя, все впустую, дырявая твоя башка», – она ему на голову ночной горшок… И дно прошибает… Прообраз бездонного сосуда… На представлении будет специальный горшок… Натурально, пустой… А тут полгоршка воды… И все это Васечка на него…

– Воды? Или какой-то другой жидкости?

Гром не грянул – кондуктор объявил остановку под названием «нам выходить».

– Следующая Фазаненштрассе, – и качнулся всем телом, как повешенный.

Сходя с подножки, она отметила, что Николай Иванович переложил зонтик в левую руку, чтоб подать ей правую.

«Что делают с тростью, когда идут с дамой под руку и надо приподнять шляпу? А если под руку с военным и он должен взять под козырек, а дама идет справа, потому что слева у него шашка?»

– Николай Иванович, вы же служили где-то там… Во французских войсках. Дама, когда идет с военным, опирается на его правую руку, не так ли? Иначе своей шашкой он ей все чулки изорвет. А как же честь отдавать? Он ей, что ли, локтем в глаз?

– Там, где я служил, женщина не брала мужчину под руку.

– Хорошо, ваш зонт – та же трость…

– Я не хожу с тростью, это несовременно. Все говорило за дождь, я взял зонт. Я представил себе ваши чулки забрызганными… – подумал: «кровью» – и улыбнулся. На ней были шелковые «самон». Каково было бы их изорвать?

Они уже свернули на Фазанью – ее улицу.

– Я вам сейчас что-то покажу.

Сверкнул нож – после чего Петер Лорре принимается чистить яблоко, хоть зал и ахнул: сейчас зарежет. Берг поступил еще неожиданней: подошел к ее велосипеду и мигом отомкнул с помощью ножика.

– Ну как? Все ясно? Проще пареной репы – не то, что сейф.

– Вы довольно гнусный тип. Не потому, что вы это сделали – потому, что вы мне это показали.

Он проводил ее до входной двери взглядом, закрыл велосипедный замок, а то пройдет какой-нибудь русский человек, вскочит на него – только его и видали.

С неба уже падали… что там с неба может падать, кроме аэропланов? Правильно, капли. Редкими тяжелыми слезами, отчего асфальт сделался крапчатым, открывая секрет носков Урываева.

Этого ли добивался Николай Иванович? Нетрудно убедить себя в чем угодно, если производишь расчеты задним числом, как то принято в артистической среде. Да, такова его версия «Турандот». «Я хочу вам счастья», – сказал Калаф. – «Нет, унижения», – отвечала Турандот. Ну и получила, что хотела. Уговариваешь себя, что это творческая находка. Аргументы – как монпансье на сон грядущий. Ландринская слюна засыпанья: «…Калаф, тебя постигла творческая удача…»

Над самым ухом рассек воздух з-з-звууук… У-у, коварный укуситель! Выбирают самый нежный миг. Заработала противовоздушная оборона. Пах! Пах! Пах! Отшлепай себя как следует. В Алжире комаров зовут з-з-звуууввв… В древних языках письмена видоизобразительны, а слова звукоподражательны. Вот оно, тождество звучания и изображения. Музыка и живопись сольются, как сны и явь, как зренье и слух. Музыкальный театр – верх слиянности искусств. Подлинная опера еще не наступила – светлое будущее вагнеровской музыкальной драмы. Но скоро! Завтра зашагает по парижским площадям «chantiers de jeunesse»[4]. Детский хор в «Кармен» превзошел все ожидания: марширует с песней «Die alten bösen Kinder»[5]. Бизе писал по-немецки, это оговор, что он француз. А шестнадцатитомная французская энциклопедия на русском языке уже обрадовалась: «Жора из наших». Да он вам по зятю Бизе! Когда ты пел в хоре, о Плетневе тоже плели, что совмещает гримерство с хормейстерством, что у кого сопрано, тому оставит его на всю жизнь. Уже повел тебя на медосмотр в театральную уборную, где старым злым детям…

Свернувшись Калафом, во сне ел калач аж до заворота простыней. Прободение сна позабытой реальностью. Какое-то мгновение еще выбираешь между необъятным Берендеевым царством величиной с мир и республиканским шильцем. Выбор неизбежен в пользу демократии. Николай Иванович спал не в ночной тунике, и не в пижаме, а в одних трусиках. Свою берлогу ни с кем не делил, усовестился бы архипелага поверх матрасовки: хоть пятна и поблекли до бесцветности, это посередке, а с краев каждое как перышком обведено… как проволочкой обнесено…

 


...
5