Когда в прихожую стали приоткрываться двери комнат, висевшее на стене овальное зеркало вспыхнуло отраженным светом из окна, на мгновение осветив лица новых гостей.
– Кузьмина, – сказала Юлия Ивановна, пожимая всем руки в прихожей и слегка подталкивая в спину дочь, чтобы она сама назвала свое имя и таким образом представилась взрослым, а заодно и мне как виновнику торжества.
– Тухачевская… Светлана Тухачевская, – представилась девочка.
Юлия Ивановна была вынуждена извиниться за дочь принужденной, выстраданной улыбкой и исправить ее ошибку:
– Не Тухачевская, а всего лишь Кузьмина… ты у меня Кузьмина, как и твоя мама.
Девочка ничуть не смутилась и не позволила, чтобы последнее слово в этом спорном для нее вопросе осталось за матерью.
– Нет, я Тухачевская, Тухачевская, – капризно настаивала она. – И по отчеству – Михайловна. Не могу же я быть Юльевной. Ты мне мать, а не отец. Папа же у меня – Михаил Николаевич Тухачевский. А кто ваши папы, я не знаю. – Последняя реплика относилась к приглашенным мною приятелям, которые тоже столпились в прихожей, чтобы поглазеть на новую (слегка опоздавшую и поэтому особенно интересную) гостью.
– Наши папы – шьют пальто из драпа, ездиют в Анапу, – продекламировал кто-то из приятелей, прячась за спины на тот случай, если сказанное сочтут несвоевременным или неуместным.
Так оно и случилось: гостья воспользовалась своим правом опоздавшей и особенно интересной, чтобы всем высказать свое фэ, как именовалось на дворовом языке насмешливое презрение:
– Эх вы, грамотеи. Не ездиют, а ездят. Что ж ваши папы вас русскому языку не выучат? Мой папа знает все иностранные языки.
– Все языки знает только Ленин.
– И мой папа тоже. Он может говорить по-немецки, по-английски и по-всякому – даже по-турецки.
– По-турецки может говорить только крокодил. Про него так и написано: «Он по улицам ходил, по-турецки говорил. Крокодил, Крокодил Крокодилович». Значит, твой любимый папочка – Крокодил Крокодилович, – сказал кто-то из мальчиков, тоже спрятавшийся за спинами молчавших (до поры до времени) приятелей.
– Ну и дурак. А сами турки что – не говорят по-турецки?
– Ну говорят, – нехотя признал мальчик.
– Что ж, они все крокодилы? И Ленин тоже, по-твоему, крокодил, раз он говорит на всех языках?
Подвергнутый разоблачающему допросу мальчик растерялся и не знал, что ответить. И приятели оттеснили (затолкали) его назад, чтобы он их не компрометировал перед гостьей.
Взрослые свидетели этого разговора с недоумением переглянулись и были вынуждены произнести:
– Все-таки не зря Корнея Чуковского запретили. Детям он непонятен. Даже вреден для них. Во всяком случае, этот «Крокодил».
Мой дед с этим не согласился:
– Перестраховались, как у нас часто бывает. «Крокодил» – прекрасная, смешная до чертиков сказка.
– А на что она намекает, эта ваша сказочка? – подбоченясь выступил – выкатился, словно на коньках, вперед один из взрослых гостей – маленький, с круглой, бритой головой и галстуком-бабочкой.
– Ну и на что же?
– А то вы не понимаете!
– Тогда уж не на что, а на кого, если вам угодно. Для вас и «Тараканище» – сплошные намеки. «Звери задрожали, в обморок упали». Я уж не говорю про «Повесть непогашенной луны» Бориса Пильняка. Это вообще подсудная крамола.
– Мне это не угодно. Может быть, вам угодны такие повести…
Взрослые заспорили о Пильняке, и моя мать, не пытаясь им воспрепятствовать, хотя и не поддерживая непонятного для нее интереса к столь сомнительной теме, громким голосом пригласила всех в гостиную, чтобы спор продолжился там (если уж кому-то так нравится спорить). Продолжился – и в новой обстановке, на новом месте, где к тому же был накрыт стол, постепенно затих по мере того, как все занимали свои места, заправляли за ворот салфетки и оглядывали выставленные под водки закуски (заливное, паштет и кулебяку).
Закуски окончательно отбили охоту обсуждать Пильняка, а заодно с ним – Чуковского, который на самом деле вовсе не Чуковский, а Корнейчук. Пильняк же – никакой не Пильняк, а Вогау, из обрусевших немцев того же Поволжья.
Об этом вскользь упомянули, чтобы успокоиться и больше к этой теме не возвращаться. Все-таки детский праздник, день рождения будущего планериста и парашютиста, за что и следует выпить – пожелать ему мягкого приземления на стогнах Европы.
Впрочем, стогны – это не стога, куда можно плюхнуться задом, ха-ха-ха (со второй рюмки взяло)! Стогны – это площади и улицы.
От этих разговоров детям стало скучно. И – пока их не посадили за накрытый для них отдельно от взрослых стол – они разбрелись по комнатам. Я тем временем решил показать Светлане кабинет деда, а вместе с ним и свой домик под его столом. Мы забрались туда, затихли и затаились. Затем в проломе сокрушенного ногой деда стола Светлана углядела планшет, и все произошло так, как я уже рассказывал, – вплоть до ее детского поцелуя, послужившего мне наградой за то, что я достал планшет и отдал ей в руки.
– Как интересно! – сказала она, разглядывая планшет со всех сторон. – А что там внутри? Давай посмотрим.
Она ослабила ремешки и достала тетрадь, на обложке которой было крупно выведено: «Гордей Филиппович Варга.
Амбивалентная монада». А чуть ниже и почерком помельче: «Свечин. Конспекты, выписки, диалоги».
Тут она вздрогнула, словно ее обожгло о крапиву.
– Свечин?
– Да, Александр Андреевич. Чего ты испугалась?
– Забери назад эту гнусную тетрадь.
– Почему гнусную? И почему забрать?
– А потому, что этот Свечин – враг моего папы. Папа мне о нем рассказывал.
– Враг?
– Да, самый настоящий враг и завистник.
– Чему же он завидует?
– Таланту моего папы как командира и полководца.
– Кто тебе это сказал? Подруги в песочнице?
– Никакие не подруги, а сам папа. Мой папа – Тухачевский, – сочла нужным повторить она, словно убедившись, что подобные вещи быстро забываются и их следует напоминать снова и снова, чтобы до других наконец дошло, кто ее папа.
– Врет он, твой папа.
– Дурак! Мой папа никогда не врет. И если ты еще раз об этом скажешь, я тебя поколочу.
– А я говорю, что врет.
– Чем пахнет? – прежде чем меня поколотить, Светлана поднесла мне к носу маленький, крепко сжатый, острый девчоночий кулачок. – Сейчас ты у меня узнаешь, как клеветать на моего папу.
– Тогда мой дедушка врет, по-твоему?
– Может, и врет. А что он тебе сказал?
– Он мне сказал, что Александр Андреевич Свечин гений и великий пророк, а гении врать не могут.
– Еще как могут. Мой папа тоже гений.
– Ага! Вот ты и признала!
– Что именно я, по-твоему мнению, признала?
– Ты сказала, что гении могут врать и что твой папа гений. Значит, он врет.
– Не он врет, а твой дедушка врет.
– Почему это?
– А потому это.
– Ну почему, почему?
– По определению, как говорит в таких случаях мой папа.
– Хорошо, я позову дедушку, и мы спросим, говорит ли он правду или врет.
Светлана смущенно оправила на коленях платье.
– Этим ты поставишь меня в неловкое положение.
– А ты меня уже поставила.
– Чем?
– Тем, что так отозвалась о самом дорогом человеке для нашей семьи – об Александре Андреевиче Свечине.
– Самым дорогим может быть только папа или сам Сталин. А если вам дорог другой, то он не только враг моего папы, но и враг Сталина. Врагам же не место в нашем обществе.
– А где же им место? – спросил я, хотя лучше было не спрашивать, поскольку Светлана могла ответить лишь то, что я и сам знал лучше ее:
– В тюрьме или в могиле.
Дверной звонок у нас настолько напоминал телефонный, что невозможно было отличить, особенно сидя в гостиной, и мы часто бросались к двери, когда нужно было взять трубку, и, наоборот, брали трубку, если требовалось открыть дверь. Поэтому мать, спеша на звонок к телефону, всегда просила кого-нибудь: «Откройте дверь!» А открывая дверь, на всякий случай посылала гонца к телефону: «Кажется, звонят!»
Вот и сейчас повторилась та же история, но только не с матерью, а с одним из гостей, сидевших за столом. Когда в прихожей тренькнуло, а затем раздались длинные звонки, он, прислушиваясь и наклоняясь к уху моей матери, попросил:
– Елизавета Гордеевна, возьмите, пожалуйста, трубку. Мне сюда должны позвонить. Я предупредил, что буду у вас.
– Это не телефон. Это в дверь звонят. Наверное, кто-то опаздывает, – ответила мать, любезно улыбаясь гостям – в том числе и Юлии Ивановне Кузьминой, чувствовавшей себя виноватой за недавнее опоздание, и заверяя этой улыбкой, что участь хозяйки давно приучила мириться с опозданиями гостей как с неизбежностью и не усматривать в них повода даже для самого легкого упрека.
Стараясь не привлекать к себе излишнего внимания, мать поднялась из-за стола, чтобы открыть дверь.
Все почему-то сразу притихли, озабоченно прислушиваясь к голосам в прихожей и истолковывая доносившиеся оттуда слова матери: «Какая неожиданность… Очень приятно… Я вас познакомлю с гостями!» – истолковывая так, словно в неожиданном появлении нового гостя, напротив, ничего приятного не было и знакомство с ним особых радостей им не сулило.
Все как-то выпрямились, подобрались и вместо разговоров стали усиленно налегать на закуски, словно опасаясь, что другого повода для этого не будет.
– Разрешите вам представить… Михаил Николаевич Тухачевский, – сказала мать, намеренно стоя чуть поодаль от гостя и тем самым показывая, что не претендует на внимание, целиком предназначенное ему.
Он был одет как на службу: в выглаженной военной форме, тщательно выбритый, с расчесанными на прямой пробор, слегка примятыми фуражкой волосами и при всех регалиях. В красивых – как у актера немого кино – глазах угадывался затаенный блеск, придававший им выражение решительности и непреклонной воли.
– Я, собственно, не собирался заходить, но обстоятельства вынудили. Надеюсь, не помешал. – Он поймал себя на том, что позволил себе слишком оправдывающийся тон, и усилием воли заставил себя преодолеть минутную растерянность и чувство неловкости, вызванное присутствием стольких гостей. – Хотя, если и помешал… – Михаил Николаевич кашлянул. – А я наверняка помешал, прошу извинить: обстоятельства чрезвычайные.
– Что такое? Что такое? – встревожились гости. – Надеемся, не война?
– Не война, но события печальные, драматические и даже трагические. Сегодня, десятого июля, разбился в самолете мой друг и единомышленник, блестящий теоретик военного искусства…
– Кто?
– Кто? – Гости помоложе повскакали со своих мест, выдергивая из-за ворота салфетки, а старики откинулись в креслах. – Гай, Калиновский? Иссерсон, Свечников, Какурин?
Тухачевский печально вздохнул, показывая, что в этом перечне имен отсутствует одно – особенно дорогое для него имя, собственно и давшее повод для скорбного сообщения.
– Мой друг и единомышленник Владимир Кириакович Триандафиллов.
После этих слов грянула пауза, а затем по гостиной пронесся шепоток:
– Триандафиллов разбился! Это чудовищно!
– Авиационная катастрофа!
– Катастрофа для всей военной науки!
У нас с ним были разногласия. Не скрою, он меня даже критиковал, но на многое мы смотрели одинаково. В частности, на советизацию захваченных областей. – Тухачевский словно оправдывался за что-то, но его никто не слушал.
Шепоток обернулся возгласами:
– Триандафиллов погиб! Боже мой!
– Какая утрата! Скромнейший был человек! Милейший! И какой талант!
– Теоретик – что твой генерал Свечин!
– О Свечине не будем в такой день. – Тухачевский опустил глаза и не поднимал их до тех пор, пока не убедился, что все уяснили значение его реплики.
– Да, не о Свечине речь.
– С ним-то все в порядке.
– Посидит, посидит – и отпустят.
– Где посидит?
– Натурально, в лагере. Где ж еще!
– В лагере, но, слава богу, жив. Триандафиллов же…
– Вот тебе и подарок ко дню рождения! Как же это случилось?
Все смотрели на Тухачевского, принесшего печальную новость.
– Подробностей мы еще не знаем. Но факт есть факт. Авиационная катастрофа. – Хотя не Тухачевский первым произнес это слово, но именно он придал ему то значение, которого оно заслуживало.
– Быть может, диверсия? Происки врагов?
– Ведется следствие. Обстоятельства выясняются. Прошу почтить память Владимира Кириаковича минутой молчания. – После того как все поднялись со стульев и в скорбном молчании выстояли минуту, Михаил Николаевич, оставляя за всеми право дальше действовать по своему усмотрению, обратился к близким: – Юлия Ивановна, Светлана, собирайтесь. Я отвезу вас домой.
– Не оставляйте нас одних. Побудьте с нами, – возроптали гости.
– К сожалению, неотложные дела.
– Ну хоть немного… Из нас многие знали Владимира Кириаковича, воевали вместе с ним в гражданскую. Выпьем! Будет земля ему пухом.
Все наполнили рюмки и выпили. Тухачевский тоже наполнил, пригубил и поставил на стол. Только один дед так и не прикоснулся к рюмке, а когда все недоуменно обернулись к нему, произнес:
– Ну уж тогда выпьем и за томящегося в узах Александра Андреевича Свечина, хотя это, возможно, кому-то и не понравится.
– Вы имеете в виду меня? Почему же? Я тоже выпью за вашего учителя, и весьма охотно, хотя мы с ним, увы, не единомышленники, – сказал Тухачевский, не отводя взгляда от Юлии Ивановны и Светланы в знак того, что его намерение отвезти их домой остается в силе.
– Тогда и пить не стоит. – Дед поднял и снова поставил рюмку.
– Нет уж, позвольте мне самому решать… – На этот раз Тухачевский осушил свою рюмку залпом и до самого дна.
На его красивые, бархатистые, с затаенным сиянием глаза не то чтобы навернулась слеза, но в них явно дрогнула влага.
– После того совещания в Ленинграде вы, конечно, вправе были бы и не пить… – Дед искал, куда бы поставить свою рюмку, чтобы она заняла подобающее ей место.
О проекте
О подписке