Читать книгу «Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2» онлайн полностью📖 — Lena Swann — MyBook.
image

– А сколько ты хочешь, чтобы джинсы стоили?

Опешившая от продавецкого напора, и не имея ровно ни малейшего понятия ни о каких ценах, Елена, невольно на автомате повторила Кудрявицкую белиберду:

– Мне только что одноклассник сказал, что джинсы должны стоить десять марок. Я, вообще-то, только посмотреть, честно говоря, зашла… Мне фургончик понравился. Вряд ли я…

Девицы за занавеской добродушно захохотали, потом о чем-то пошушукались, а потом бигуди самым серьезным тоном выдали:

– Ну, за десять марок я тебе могу Levis 501 продать. Так уж и быть. Я вчера их сама для себя купила, но мне они слегка длинны. А ты длинноногая – тебе как раз будут, – и разом свалив с перекладины занавески все наваленные до этого груды портков, ловко закинула туда Елене внутрь новенькие, крепкие, ненадеванные, с неоторванной чайного цвета картонной эмблемой джинсы.

– Нет, нет, зачем, не надо! А вы как же? – моментально раздернула Елена шторку, выскочив из примерочной и собираясь немедленно уйти из фургона.

– Бери-бери! Не обижай меня! Я же вижу: твой размер! – сувала ей товар в руки продавщица, успевшая тем временем распустить бигуди, прочесать и сбрызнуть высоко взбитые каштановые кудри вкусным лаком, сменить свой халат на джинсы-стрэйч (смешно контрастировавшие с классической черной юбкой до полу ее смачно чаепитствующей подруги) и футболку, и нацепить на шею ожерелье из искусственного жемчуга. – Ты наш первый покупатель! – повторила она. – Нужно, чтобы ты ушла счастливой!

Елена спустилась со ступенек фургона абсолютно обескураженной, со вторым, левисовским, пакетом в руках. Оглянулась: блондинка в юбке со складками до полу невозмутимо доливала себе кипятку в кружку из белого электрического чайника и купала пакетик.

Прошла несколько улиц вперед, завернула, выскочила неожиданно на Одеон-платц – потом поняла, что все-таки чувствует себя неловко, как будто бы получила эти джинсы даром – и решила вернуться и отдать их. Промахнулась проулком – видимо свернула раньше, чем надо, не доходя Мариен-платц – и фургончика не нашла. Вышла на Мариен-платц, попыталась еще раз, оттуда, повторить свой путь, и зайти именно с той стороны, откуда первый раз вышла к магазинчику на колесах – но только окончательно замоталась в клубке незнакомых улиц – а фургончика как будто и след простыл. Сколько она ни пытала прохожих, названия магазина «Jeans Palace» никто не знал. «Надо же. Усвистали куда-то уже», – растерянно подумала Елена.

Запыхавшись от этих странных поисков и возвратившись на уже темнеющую Мариен-платц, и припав к киоску с открытками и картами, в ужасе каком-то, выспросила у любезной лохматой тетушки с пергидролевыми перьями, в голубом свитере-безрукавке – зябшей, и шумно дышавшей себе на руки, а потом потиравшей предплечья, – как пройти в абсолютно другую директорию (стараясь выговорить «Orthodoxe Kirche» с подхваченным, как простуда, мюнхенским квохчучим говорком), и тут же получив взамен точные детальные указания, помчалась туда, со свежими силами, твердя, как псалом: Рэхьтс, гэрадэаус, линкс, рэхьтс. Рэхьтс, гэрадэаус, линкс, рэхьтс. Рэхьтс, гэрадэаус, линкс, рэхьтс, – и в этом месте, сворачивая с Мариен-платц за угол, подумала, что логично было бы ходить по незнакомому городу не по картам, а по чёткам, причем разделенным на главки, чтобы не запутаться по кругу.

X

Лазорево-сливочный худосочный трамвай, с номерком во лбу и ярким фонарем в рыльце, сворачивая слева из проулка Маффай дугой на Театинэр штрассэ, нес себя легко, скоро и почти беззвучно, чтобы не расплескать, и чтоб ни в коем случае – ни-ни, язык за зубами – не звякнуть и не показаться старомодным. Сзади по рельсам, криво поскальзываясь на брусчатке и хлюпая носом, бежал изумрудовласый панк в черной косухе с тяжелым скейтбордом в правой красной обветрившейся руке, догоняя крайний вагон; догнал – на самом повороте (когда трамвай невольно замедлил ход), и принялся за что-то его со всей силы звучно лупцевать доской, навзрыд при этом рыдая.

Пережидая трамвай и панка, Елена приметила крайне неприятную табличку на завороте рельс: «Опасность несчастного случая», с еще менее приятным, а прямо-таки наглым под ней рисунком раздавленного человечка. Носитель зелёночного ирокеза тут же доказал реалистичность местных комиксов: шлепнулся на брусчатку – после наиболее мощного удара по корпусу трамвая, упустил вскочившую на ролики и покатившуюся под уклон под колеса доску, заорал; дернулся было за ней; но потом все-таки с необъяснимой мудростью решил поберечь ирокез – и, когда трамвай прокатил мимо, и обнаружилось, что скейтборд остался в живых, герой утер слезы и, крайне удовлетворенный происшествием, подхватил дитятю под мышку и потащился по рельсам в обратную сторону.

Перейдя трамвайные пути, Елена тут же с изумлением увидела на некотором отдалении марширующего ей навстречу, вприпрыжку, по Театинэр штрассэ оболтуса Фридля, а затем и Лило, и Мартина: Фридл поражал воображение друзей, эффектно зашвыривая вдоль по Театинэр скользкую кожуру от сожранных бананов – с таким подвывертом, чтоб шкурка пролетела над плитами как можно дальше, и обязательно угодила кому-нибудь из прохожих между ног.

«Интересно, и Катарина моя с ними приехала?» – подумала Елена, быстро отворачиваясь к витрине и проныривая за плоскими колоннами магазина.

Впрочем, компания была так увлечена банановым боулингом Фридля, что она и так могла быть уверена, что разминётся с ними незамеченной.

Гэрадэаус, линкс, рэхьтс, – повторяла она оставшуюся часть псалма, и еще раз экзаменовала себя, правильно ли она отсчитала и отбраковала проскороговоренные ей киоскершей строфы ненужных ей поворотов: Фильзерброй-гассэ, Шэффлер-штрассэ, Маффай-штрассэ – по ее подсчетам, желанный переулок должен был быть следующим. Но все тянулся и тянулся квартал магазинов, и сомнительного кокетства бетонные шайбы строили свои смыкающиеся анютины глазки посреди пешеходной улицы. Наконец слева наметилась прореха переулка, Елена нетерпеливо туда нырнула – даже не проверив названия – продралась сквозь бодучее стадо припаркованных велосипедов, и уже только потом вскинула голову на бегу и заметила искомую вывеску: «Зальватор штрассэ».

И в уже загустевающем ночной синевой, резко холодеющем и тяжелеющем мюнхенском воздухе, с замеревшим от счастья дыханием, разглядела, по правую руку от себя, бледно красную греческую церковь.

Казавшуюся, увы, насмерть запертой.

Никаких подспудно ожиданных ею русских луковок не было. Кирпичная кирха, очевидно, доставшаяся грекам по наследству то ли от католиков, то ли от протестантов, выделялась среди присоседившихся зданий строгой готикой, стрельчатыми окнами с темными витражами во всю высь, карминовой, черепичной, круто взламывающей саму себя, устремляясь в вертикаль, крышей и стройной колокольней с нацепленным (видно, на ночь) длинным острым колпаком с крошечным золотым пумпоном на шпиле и скромным простеньким опознавательным знаком.

Со стоном: «Ну неееет, ну не могу же я так уйти отсюда?!», не понятно к кому обращенным – явственно представляя себе свою муку на обратной дороге, если церковь окажется закрытой – она приложила ладонь к шершавой кирпичной кладке на стесанном граненом углу храма на перекрестке.

Сквозь лиловато-темные стекла не просматривалось никаких признаков жизни внутри.

На мостовой, под ногами, монашек с мюнхенского герба на медной круглой геральдике то ли со вздохом разводил руками, то ли, наоборот, открывал ей дружеские объятия.

Пойдя по направлению, указанному правой рукой монашка, огибая церковный угол справа, она наткнулась на запертую дверь с подозрительной медной табличкой «приходское бюро» и медной же пуговкой абсолютно немого звонка. Двинув обратно, и обойдя кладку, вышла к казавшимся центральными, некрашеным, дверям – настолько глухим, что даже пробовать их толкнуть казалось бессмысленным. Торкнувшись, на всякой случай, Елена с тем же, усиливающимся, стоном продолжила огибать здание по часовой стрелке. И вдруг вернулась – и еще раз, с усилием поднажала дверцу, которая нечаянно оказалась отпертой и впустила ее внутрь темного храма с серыми (если не считать едва заметного на стрелах окон охряного подтекста и проступающих кой-где из-под краски кирпичей), горелыми готическими сводами, как будто внутри долго жгли гигантскую свечу.

Свечи – впрочем, настолько маленькие, в сравнении с готической высотой собора, что снаружи не было видать ни всполоха – пылали в самом дальнем от алтаря, юго-западном углу, и стояли по щиколотку в воде – на удивительном, не песочном, а водном столике с сотами подводных креплений для остова свечей, – и храма не только не освещали, но, казалось, оттягивая на себя все забытые где-то по сусекам остатки света, даже еще больше сгущали сумрак перед далеким каноническим ортодоксальным алтарным иконостасом.

Резные, пустые, с кружевными воротниками старинные деревянные лавки, сгрудившиеся двадцатью плотными рядами по обе стороны от центрального прохода к алтарю, казалось, замещали собой отсутствующих прихожан. Елена никогда еще не была в церкви совсем одна. Прошла нерешительно к Царским вратам и села на ближайшую лавочку.

Брошенные рядом, как балласт, на плиты, пакеты теперь как будто воплощали собой весь внешний кошмар, из-за которого она сюда и прибежала за защитой, как в бомбоубежище – в греческой оторопи запирать ворота. Как будто все эти трения с оголтелыми, озабоченными жратвой и покупками телами, вся эта бушующая кругом наглая материя и бессовестная матерьяльность, вроде бы игровая для нее, вроде бы несерьезная, и поверхностная, визитерская, туристическая, не впускаемая под кожу, – тем не менее, вдруг будто украла у нее половину внутреннего пространства – и теперь ей было тесно и страшно и внутри себя.

Она вспомнила, как Татьяна рассказывала ей о первых братьях, собиравшихся в катакомбах или секретно у кого-то в доме: не было тайной исповеди – каждый выходил на середину и громко исповедовался перед всеми братьями в каждом грехе; и жгучий стыд, который она, Елена, испытывала, каждый раз в Москве, в церкви, в Брюсовом, выходя на середину и беря себя на слабо́, взвешивая, и представляя, что сейчас ей посреди народа нужно будет признаться в каждом своем грехе, яже в слове, яже в деле, яже в ведении и не в ведении, яже во дни и в нощи, яже в уме и в помышлении, – этот чудовищный стыд был залогом того, что именно эта, древняя практика верна; но где же здесь, в центре Мюнхена, найти этих братьев, которые бы ее услышали? Она встала, подошла к алтарю, робко повернулась к пустой церкви, проверяя себя, представляя, осмелилась бы она вот сейчас, вот здесь, как на духу, упасть на колени и громко и ясно проговорить всё, дословно, добуквенно, всё, что натворила, всё, что накопилось, накипело на ней, с момента крещения, и что теперь мешало дышать – будь здесь ее братья и сестры, преломляющие с ней в простоте и радости, как в каком-нибудь тридцать третьем, тридцать пятом году, от Рождества Христова, хлеб?

И потом встала лицом к Царским вратам – и вдруг появился в ней другой образ, повергавший ее в трепет каждый раз, когда она подходила к тайной исповеди, но, одновременно, наполнявший таким жарким счастьем – предельно реальное чувство, что все грехи на тайной исповеди она выговаривает напрямую, Богу – все, до последнего мрачного суетного пятна, всё, что заставляло ее отворачиваться от главного источника света в ее жизни, всё что нужно было пригвоздить словами и вышвырнуть из жизни. И пронзительное, стыдное, но одновременно счастливейшее осознание, что нет греха, за который бы Бог хотел ее наказать – а есть только чувство несчастья и мрака от всего того, что ее от Бога отдаляет, что мешает ей чувствовать Божье присутствие, ощущение которого было с такой щедростью даровано ей в момент крещения.

Вдруг слева от алтаря распахнулась дверь, которую она раньше в темноте не заметила, и вошел, вбежал, молодой, страшно худой монах, на котором коричневая ряса провисала как на изнеможенных постом костях; со ввалившимися щеками, как после нескольких бессонных ночей – тем не менее, шел крайне энергичным, целеустремленным шагом, направляясь, не замечая ее, в левую алтарную дверь.

Она рванулась к нему со всем отчаянием и буквально заорала – почему-то на русском:

– Здравствуйте! Можно мне исповедоваться?!

Монах остановился. Вполоборота, как будто зависнув на полшаге, как будто намереваясь тут же идти дальше, если она не предъявит веских оснований, почему бы это он должен задержаться. Она подбежала к нему и онемела.

Монах поразил ее: всклокоченная недлинная борода, растрепанные короткие чуть вьющиеся усы; крутого, жесткого завитка черные взъерошенные волосы, ниже плеч забранные в косичку, и эти ввалившиеся щеки – пуще, чем у Темплерова, – и этот яркий, вызывающий взгляд исподлобья. И яркие глаза, разяще контрастирующие с до ужаса черными кругами вокруг них и впалыми глазницами, и изможденным лицом, как будто списанным с картин Ге.

«Он измучен, как будто и так тащит на себе всю тяжесть мира, от миллионной доли которой я, убогая, корчусь до невозможности дышать и жить, и ломаюсь на раз, – подумала Елена. – Как же мне просить его еще и взвалить на себя мою исповедь? На каком языке с ним говорить?»

Она не успела ничего выговорить.

Монах быстро перекрестил ее, благословляя. Замер на секунду. Которая показалась сияющим всполохом вечности. Открыл дверь и исчез в алтаре.

Она молча опустилась на скамейку.

Алтарная дверь, которая за ним беззвучно и плотно затворилась, была расписана жутковатой иконой Иоанна Крестителя: предтеча гордо, по-ангельски, возвышался с нимбом вокруг головы, а справа у ног его лежала его же голова, отрезанная пьяным блудливым Иродом – и теперь покоилась, словно ненужный больше рыцарский, земной, шлем. И то ли поэтому, то ли по какой другой причине, постучаться в эту дверь не было никакой возможности.

Пространство над резными Царскими вратами было наглухо задернуто тяжелой шторой.

Она подождала еще несколько минут. В алтаре было тихо.

«По-видимому, он вышел оттуда через какой-то тайный внутренний выход», – подумала она.

Подождала еще немного. Собрала валявшиеся на полу манатки, и тихо вышла из храма.

XI

На Мариен-платц, как-то разом почерневшей, было неуютно и страшно. На углу с Кауфингэр, где днем играли барочные скрипки, теперь сновало убористое автонасекомое, и поджирало за людьми мусор. За ним, родственный ему вид из семейства пластинчатоусых, полз на колесиках, плевался слюной и мыл двумя жгутиками мостовую шампунем. А лунатического вида человек с лисьими бакенбардами в оранжевой униформе с баллоном за спиной, едва удерживавший в черных резиновых руках угрожающе шипящую и вырывающуюся очень-очень узкую трубу, играл в сафари с черными кляксами от жвачек, настигал их и с садистским выражением лица отпаривал сжиженным горячим паром с тротуара.

Четверо школьников, спрятавшие от прожорливых жучьих челюстей банку кока-колы, с грохотом играли ею в футбол перед Кауфхофом, перед носом у уже откровенно охотившегося на них водителя голодной, и крайне маневренной, мусорожорки.

Даже на лифте кататься не захотелось. Сплавившись на угрюмо покрякивавшем и пахшем спортивным залом эскалаторе, а затем догнавшись, для полного неудовольствия, по ступенькам вниз, к Эс-Баану, Елена впрыгнула в абсолютно пустой вагон. Поезд не отъезжал, не желая везти одного-единственного седока.

Через минуту ввалился в вагон контролер и, икая пивом, накренился к Елене: весь какой-то мокрый и землисто-серый, с ущербной, выпирающей, съедающей собой весь рот, нижней челюстью, и гнилыми зубами (коктейль, придававший его лицу что-то старушачье), и склабясь так, что посредине гу́бы были сомкнуты, а в уголках рта красовались как будто две дырки от баранок, осведомился:

– Девушка, а у вас – билет есть? – и раскатился рыгательным: – Э-э-э-э-э-э.

Когда она, отворачивая лицо и стараясь не дышать, всунула ему под деформированную челюсть, как под компостер, свой билет на весь день, в дверях послышался молодецкий довольный гогот догонявших его нетверезых корешей, увидевших, как он решил разыграть пассажирку. Они с гулким хоккейным грохотом закатили вперед себя в вагон четыре чокающиеся друг о друга пустые стеклянные бутылки из-под пива.

Решив, что ехать наедине с такими контролерами в одном вагоне до Ольхинга – это не самая заветная мечта ее жизни, Елена перебралась в головной вагон – тоже абсолютно пустой, но где, пусть и за кофейными муарами затемненной дверцы, все-таки была хотя бы слегка видна фигура водителя – расслабленно курящего и эффектно стряхивающего пепел с сигареты на пульт.

Сев у окна, на ближайшее сидение, слушая, вчуже, уже потерявшие для нее от безмерной усталости всякую семантичность объявления курильщика в динамике, говорившего почему-то смазливым женским голоском, Елена приложила правый висок к холодной оконной раме и, выгоняя из зрачков расплющенное под стеклом изображение галлюциногенной пустой станции, незаметно для себя уснула.

Напротив лаял и вставал на дыбы рыжий сеттер со специальными помочами и поводком собаки-поводыря для слепых.

– Дэйзи! Прекрати немедленно! Тебя высадят из поезда! – визгливо орала на него вполне зрячая, чало-пегая хозяйка в сером дождевике с мокрым красным кончиком носа. – Высадят! – наклонялась она к псу и трясла на него своей длинной проседью, как ушами; и взирала потом с триумфальным видом на окружающих: вот мол, какого обормота на собственную голову вырастила!

Тот пытался перевизжать ее в ответ, на новом витке.

Вагон был полон.

Не вполне въезжая еще в реальность, и вяло пытаясь сообразить, проехала ли она уже Ольхинг – вычисление, которое сейчас никак не возможно было сделать по безнадежно темным окнам – ощупывая медленным взглядом пространство рядом с собой, Елена наткнулась слева, на расстоянии сонного локтя, на распахнутую амбарную тетрадь на красной пружинке – то ли с конспектами лекции, то ли с набросками непонятно чему посвящавшейся статьи – крепко придерживаемую с краев двумя судорожно сжимавшимися и передвигавшими сверху вниз колки больших пальцев как закладки, мужскими руками; лежала тетрадка на чьем-то (вероятно все той же мужской особи) заброшенном на подсобную ногу колене, в сильно потертых джинсах – и Елена, не задумываясь, как-то совершенно автоматически, стала читать немецкий текст, начиная с верху страницы:

«…выход. Поднять флаг – в знак освобождения. Носовой платок как флаг. Феномен внутренней концентрации – и, как результат, внешнее освобождение».

«При скачке должна быть подготовка и последующее заполнение. Подготовка – противоположное скачку движение. Заполнение – противоположное скачку продолжение. Мелкие длительности не должны встречаться на сильной доле. Ответ в реале, или…»

Она уже, было, хотела сказать: «Отодвиньте палец. Мне не видно дальше за вашей дактилоскопией!» – не веря своим полусонным глазам, что и вправду читает этот чудной текст, звучавший, как будто какие-то шаловливые ангелы передразнивали и пародировали окружающую ее реальность. – И тут чей-то чрезвычайно тонкий нос с нервными крыльями ноздрей (вероятно, всё той же, тетрадной, мужской особи) чуть не клюнув ее, выехал ей на встречную полосу в воздухе и нагло, тихо, безапелляционно, и главное – совершенно безосновательно – заявил:

– Как не хорошо подсматривать!

1
...
...
19