Мне Ясон любезен давно: с тех пор, как когда-то,
В прежние дни в речном половодье близ устья Анавра,
Он повстречался мне, людей проверяющий честность.
Ленинград. Декабрь 1924 года.
Город был чужой и враждебный, словно злился на второе переименование, ведь имя Вождя Революции к нему совершенно не подходило. Луговой в зимнем пальто с барашковым воротником и в барашковой шапке шёл по Литейному, высматривая нужный номер дома. Навстречу ему со стороны Невы мела декабрьская вьюга.
Парадная оказалась заперта. Луговой свернул в подворотню, низко наклонившись, едва протиснулся в маленькую входную дверь под низким козырьком. Поднялся на третий этаж по крутой чёрной лестнице и нажал на кнопку дверного звонка. Электрический звонок не отзывался. Молодой человек настойчиво постучал в дверь. Ему открыла баба, укутанная в платок.
– Мне нужен Лукашевич.
– К Лукашевичу стучать четыре раза, – зло проворчала баба. – Вон его дверь в конце коридора.
Тёмный коридор пропах кислой капустой. Вдоль стен были сложены какие-то деревянные обломки, очевидно, предназначенные на дрова. Головой и плечами задевая сохнущее на верёвках бельё, Луговой прошёл до последней комнаты и постучал в высокую двустворчатую дверь, изуродованную грубо врезанным замком:
– Разрешите, Николай Александрович?
Не дожидаясь ответа, он вошёл. Комната осталась со старого времени почти в целости. Очевидно, раньше она служила кабинетом. Шторы и портьеры были на месте, ковры, мебель и паркет, стёкла на высоких окнах – всё сохранилось. С фотографий на стенах смотрели благородные лица, фигуры в мундирах с орденами. О новых временах напоминали только буржуйка у окна и сложенная возле неё маленькая поленница. Старик в домашних валенках, укутанный в плед и меховую безрукавку, поднялся навстречу гостю из большого мягкого кресла, отложил плед и книгу, которую только что читал, выпрямился и чётко поставленным голосом спросил:
– Чем могу служить?
– Здравствуйте. Я за консультацией к вам, Николай Александрович. Я из ОГПУ. Меня зовут Михаил Яковлевич, – Луговой предъявил бумагу. Старик, откинув подальше голову, внимательно изучил документ из рук Лугового, потом поставил стул напротив своего кресла и молча указал на него, а сам сел в своё кресло с ожидающим видом:
– Из ОГПУ ко мне первый раз. Я всё больше уголовный розыск консультирую…
– Нас интересует ваш бывший сослуживец: титулярный советник Василий Мефодьевич Воробьёв. Расскажите о нём.
– Вы справлялись о нём в архивах?
– Архивы полицейского ведомства, как вы знаете, уничтожены в первые же дни Революции. Поэтому, мы и вынуждены постоянно прибегать к вашей помощи.
– Я согласился консультировать вас в поисках настоящих преступников – уголовных элементов. Я полагаю, с этой точки зрения господин Воробьёв вас никак не может заинтересовать. Впрочем, и политическую полицию он так же вряд ли может заинтересовать, ибо никогда политической деятельностью не занимался. И если он ещё жив, а у него в своё время обнаружилась какая-то серьёзная болезнь, кажется, что-то с почками, так вот, если он ещё жив, то наверняка находится за пределами Советской России. Он уехал на лечение ещё до революции. И учитывая обстоятельства нашей нерадостной действительности, вряд ли он возвратится.
– Гражданин Лукашевич, – сурово прервал его Луговой, – предоставьте нам решать, кто нас может заинтересовать, а кто не может. А на ваше первое заявление могу вам ответить, что господин Воробьёв подозревается в незаконном пересечении границы и незаконном пребывании на территории Советского государства.
– Как это – «подозревается в пребывании»? Он задержан?
– Нет. Но у нас появились сведения, что летом этого года он нелегально приезжал в Советскую Россию с неизвестными целями. На ваше второе заявление отвечаю вам, что господин Воробьёв, по нашим сведениям, занимает важное положение в эмигрантских кругах, враждебных Советской Власти. Его называют особой, приближённой к бывшему Великому князю Николаю Николаевичу Романову.
Лукашевич заливисто расхохотался:
– Вася Воробьёв, титулярный советник – особа, приближённая к императору? Товарищи чекисты, кто-то сыграл над вами шутку. Василий Мефодьевич всегда сторонился и политики, и Двора, как чёрт ладана. Должно быть, вы перепутали его с кем-то.
– Вот и хорошо, Николай Александрович, – улыбнулся чекист, – расскажите мне про настоящего Воробьёва, и мы развеем наши заблуждения, а потом вместе посмеёмся.
Лукашевич ненадолго задумался и стал рассказывать:
– Итак, Воробьёв Василий Мефодьевич. Я знал его по службе в департаменте. У нас были приятельские отношения. Приятельские, но не более. Когда он поступил к нам на службу, ему было уже за тридцать. После первой революции у нас тогда множество вакансий открыли, поняли, что полиция не справляется. Он перешёл к нам из какого-то другого ведомства, а по молодости, вроде бы был он когда-то и на военной службе, но пришлось ему с той службы уйти. Тёмная история. Он сам об этом не говорил, а я не спрашивал. Вообще, в полицию военных охотно бы брали, только много желающих не было. И вообще, образованных людей в полицию калачом не заманишь. А Воробьёв сам пришёл.
– И чем он занимался?
– Сыском. В самом прямом смысле, сыском. Талант у него был в сыске вещей.
– А подробнее?
– Подробнее… – Лукашевич задумался. – Вы же знаете, какими методами у нас велось следствие? И у вас, думаю, методы не сильно изменились… Находят подозреваемого и начинают его бить… Тут-то всё и раскрывается. Но бывает и так: нет ещё ни одного подозреваемого, или не того подозреваемого взяли, или того взяли, но бить его нельзя – из важных или высокопоставленных… А спрятанное кровь из носу нужно найти. Вот тут всегда звали Василия Воробьёва. Я уже говорил, талант у него на эти дела от Бога! Находил спрятанное там, где никто и не думал искать. В какой ножке стола смотреть, какой кирпич из печки нужно вынуть, какую половицу приподнять, в какую книжку заглянуть… Это он словно собачьим нюхом чуял… И ещё… Полицейским, бывает, много чего к рукам прилипает… А этот честен был до щепетильности. Всё найденное всегда сдавал строго. Мне он как-то сказал, что если он станет утаивать найденное, то и дар его пропадет! Верил он в это… Да-с…
***
Океан. Февраль 1929 года.
Ветер совсем стих. Поверхность океана была, как зеркало. Капитан украдкой скрёб ногтями по штагу, вызывая лукавую усмешку напарника. Древняя магия никак ни хотела работать.
– Вот ты, Федя, давеча издевался надо мной: дескать, двадцатый век на дворе, а я верю во всякую свою смешную мистику.
– В борьбе со стихией, хороши любые средства, – словно оправдываясь, ответил капитан.
– Ну не знаю, мистика это или нет, но бывает, нет чему-то разумного объяснения, хоть убей. Вот про себя скажу. Хочешь верь, хочешь нет, а почуял я в себе дар разыскивать спрятанное.
Пожилой напарник достал спиртовку, разжёг её и стал поджаривать рыбу на маленькой сковородке, продолжая рассказ.
– Мальчишкой я ещё был. В деревне у нас случай произошёл: один крестьянин богатый головой малость тронулся. А потом у него ещё вдобавок удар случился – ноги отнялись. Копил он когда-то деньги, а в помрачённом рассудке всё перепрятал и сам позабыл куда. Семья весь дом перерыла, хлев, сараи – нету ничего. За огород уже принялись. А я захожу к ним на двор и запросто вынимаю из-за поленницы свёрток с деньгами. Прихожу в дом, говорю – вот. Как ты нашёл, спрашивают. А я не знаю, что и ответить. Объяснил так: дом перерыли, значит, дома нет. В огороде закапывать хлопотно, да и видно было бы свежеразрытое. А на дворе – поленница. Старые дрова в ней ещё с прошлого года всегда остаются, а в самом низу – у земли – год от года самые старые копятся, и никто их не трогает. Вот и место хорошее, где прятать. А на самом деле, я ничего этого не думал ещё, когда за свертком полез.
Капитан завороженно глядел, как кок переворачивает куски рыбы на сковородке, и внимал рассказу.
– Другой раз. Тёща моя очень меня не любила. Так она перед смертью бриллианты свои, чтобы мне не достались, зашила в диванный валик. Я после уже смотрю, и взгляд мой всё время к валику на диване обращается, сам не знаю отчего. Потом смотрю: к чему бы возле окна прямо в обои иголка воткнута? И нитка на ней необычного цвета. Потом углядел шов на диванной подушке, где раньше не было. Распорол… Да… Так вот…
– По молодости я много чем разным занимался. Но позвал меня мой дар в полицию служить. Решил я, что должен дар свой на пользу обратить. В седьмом году перевёлся на службу в сыскное. Чин малый, жалование ничтожное, зато всё время при деле. У жены имение было и квартира в Петербурге своя. Так что, жили мы безбедно.
Кок ненадолго замолчал, вспоминая, потом покачал головой и рассмеялся:
– И чего я только не находил! Оружие, динамит, деньги спрятанные, драгоценности ворованные, документы секретные… Революционную типографию раз нашёл. Ну и наградные мне хорошие платили за найденное…
Кок вывалил в миску первую порцию поджаренной рыбы, выложил на сковородку следующую и замолчал, задумавшись.
– А что было потом? – не выдержал капитан.
– Потом понял я, что всё это суета, и занятия мои суть ничтожные. Страна катится в пропасть. Верхушка занята не служением государству, а только собой. Я вблизи на них насмотрелся: и на придворных, и на важных чиновников и генералов… В народе ненависть лютая к ним зрела. Опять можно, как в пятом году, под раздачу попасть. Ещё чувствовалось, что война скоро будет. Рухнет тогда всё. Всё ясно мне стало, как Божий день. Первую революцию ещё помнили, ясно было, что второй не пережить. И жена у меня умерла… Семьи не осталось. Казалось, ничто больше не держит…
Кок некоторое время молча переворачивал шипящие куски рыбы, потом снова заговорил:
– И вот решил я спастись. В одиночку. Имение, которое от жены осталось, продал. И квартиру продал, жил на съемной. Успел всё продать выгодно, ещё до войны. Повезло. Деньги вложил в золото и отправил в банк во Францию. Изобразил болезнь и отправился якобы на лечение за границу. Слухи обо мне пошли, что я все деньги в Париже с девками прокутил. Я эти слухи опровергать не стал, даже поддакивал. До пенсии срок ещё выслуживал. Потом подал прошение об отставке по болезни. Вышел в отставку в шестнадцатом году и успел выехать в Париж.
Фред неподвижно глядел куда-то на горизонт:
– Я уехал из Риги в январе пятнадцатого года. Я уезжал тайком. Я нанялся матросом на шведский пароход. Только в девятнадцатом году я оказался в Англии. Я просто не хотел служить русским. И немцам я тоже не хотел служить. И вообще я не хотел никому служить. И незачем мне было умирать на чужой войне. А ещё я хотел повидать свет.
Кок в ответ только вздохнул:
– Тот, кто ничему не служит, никому и не нужен… Чему-то служить так или иначе всё равно надо…
О проекте
О подписке