Помнишь мир одноэтажный старого двора?
Нам казалась очень важной детская игра.
Все тогда казалось тайным,
Все казалось неслучайным.
Цвел наш сад, и приближалась
Нашей юности пора.
Я садовником родился,
Не на шутку рассердился.
Все цветы мне надоели,
Я смотрела на тебя.
Мы в садовников играли,
Мы друг друга выбирали,
И казалось в самом деле,
Что решается судьба.
Повзрослели игры наши с тех далеких пор.
Стал давно многоэтажным детства старый двор.
А в метро на переходе
Кто-то вдруг ко мне подходит,
Незнакомый и знакомый,
Начинает разговор.
Я садовником родился,
Не на шутку рассердился.
Все цветы мне надоели,
Я смотрела на тебя.
Мы в садовников играли,
Мы друг друга выбирали,
И казалось в самом деле,
Что решается судьба.
Знаешь, прежними остались
Голос твой и взгляд.
Будто мы вчера расстались,
А не век назад.
Будто не в метро мы вовсе,
А на улице не осень,
Мы в садовников играем,
И цветет наш старый сад.
Пацан из гипса, к небу горн,
И муравьи ползут из трещин.
Садится солнце за бугор,
На ужин нам пирог обещан.
Мы нижем бусы из рябин
И шепчем страшные секреты.
Волшебник добрый, Аладдин,
Прощался с нами в это лето.
Мы знаем все уже про джаз,
Зовем друг дружку стариками,
И вырастает что-то в нас,
Топорща майки бугорками.
Уже к мальчишкам интерес,
Кудрявых просто не хватало.
Осуществляющим ликбез
Был Мопассан под одеялом.
Французский фильм «Фанфан-Тюльпан»
Привез механик по ошибке
И загораживал экран,
Когда там целовались шибко.
На фотографии смешной
На фоне знамени с призывом
Та, что была когда-то мной,
В том, пятьдесят восьмом, счастливом...
Горит открытый честный взгляд,
И сердце жаркое Тимура.
Все было столько лет назад,
Чего вдруг вспомнила, как дура?
При чем здесь гипсовый пацан?
Ведь все меняется с годами...
А просто фильм «Фанфан-Тюльпан»
Вчера был по второй программе.
Девятый класс, химичка – дура,
Мы все балдеем от Битлов,
И намекает мне фигура,
Что приближается любовь.
И я, поняв намек фигуры,
Коньки напильником точу
И в Парк культуры, в Парк культуры
На крыльях радости лечу.
Каток блестит, огнями залит,
Коньками чиркаю по льду,
А рядом одноклассник Алик
Снежинки ловит на лету.
И я, от счастья замирая,
Уже предчувствую роман.
В аллеях музыка играет,
Плывет сиреневый туман,
Рыдает громко репродуктор
Над голубою гладью льда
О том, как не спешит кондуктор,
Горит полночная звезда.
До счастья метр, еще немножко,
Ему навстречу я скольжу,
Но Алик ставит мне подножку,
И я у ног его лежу.
Как он был рад, что я упала,
Скривил лицо, меня дразня —
Ну, фигуристка ж ты, Рубала! —
И укатился от меня.
Прошло сто лет. На пляже жарком
Я проводила отпуск свой.
И про туман Владимир Маркин
Пел над моею головой.
Под песню вспоминая детство,
Я вдруг растрогалась до слез.
И тут в шезлонге по соседству:
– Рубала! – кто-то произнес. —
А ты совсем не изменилась! —
Был Алик рад от всей души. —
И если ты не загордилась,
Ты мне книжонку подпиши.
Мы оба были встрече рады,
Вошли в вечерний ресторан.
И пела девушка с эстрады
Там про сиреневый туман.
Мы были пьяными немножко,
Плыл ресторан в густом дыму.
Мы танцевали. И подножку
Я вдруг подставила ему.
Лежал он посредине зала
У ног моих, как я тогда.
– Ну, фигуристка ты, Рубала! —
Сказал и скрылся. Навсегда.
Кто придумал эти чертовы цифры,
Чтоб они, считая годы, неслись?!
Я наверх взлетел в стремительном лифте,
А теперь шагаю медленно вниз.
Я на многих побывал перевалах,
Покорить сумел немало вершин.
Пусть в душе осталось шрамов немало,
Шрамы очень украшают мужчин.
А годы считать – невеселое дело,
Тогда объясните, зачем их считать?
Всё помнит еще мускулистое тело,
А сердце умеет любить и страдать.
Пусть сад мой отцвел, и листва облетела,
И новой весне никогда не настать,
Всё помнит еще мускулистое тело,
А сердце умеет любить и страдать.
Может, кажется, а может, и правда —
Мне с горы идти приятно вполне.
Ведь задумчивые женские взгляды
Замирают иногда и на мне.
Обошел я все подводные рифы,
Выплыл сам, не потопив никого.
Кто придумал эти чертовы цифры,
Я хотел бы посмотреть на него.
Было нам когда-то лет
Восемнадцать-девятнадцать.
Разливалось солнце вслед,
И хотелось целоваться.
Вечерами саксофон
Раскалялся весь от страсти,
Тот далекий, чудный сон
Назывался просто – счастье.
Были юными и счастливыми
В незапамятном том году,
Были девушки все красивыми
И черемуха вся в цвету.
Во дворе у нас жила
То ли Нинка, то ли Милка.
Всех она с ума свела,
Все в нее влюбились пылко.
И рыдала про любовь
Граммофонная пластинка,
И гнала по жилам кровь
То ли Милка, то ли Нинка.
Были юными и счастливыми
В незапамятном том году,
Были девушки все красивыми
И черемуха вся в цвету.
Попивали мы пивко
И шалели от свободы,
Были где-то далеко
Наши будущие годы.
Что там будет? А пока
Мы все были молодыми.
Кстати, вышла за Витька
Та, чье я не помню имя.
– Ой, Лариса, ну почему ты так чудно ходишь? Носки врозь и переваливаешься, как утка? Тебя издалека узнать можно. – Сколько раз я это слышала!
Да, как хочу, так и хожу. У меня походка папина. Я вообще вся в него – и походка, и характер, и улыбка. И очень этому рада, ничего исправлять не собираюсь. Потому что папка мой был обыкновенным замечательным человеком. Его нет уже очень давно – 33 года. За эти годы в моей жизни произошло столько всего – и радостного, и страшного. Недавние утраты еще очень больно жгут сердце. А память об отце уже где-то очень глубоко, на донышке души. И вспоминаю о нем без боли – грустно-весело.
В 1920 году в украинском местечке Вчерайше, в огромной – сестер-братьев не сосчитать – семье, родился мальчик Айзик – мой отец. У Рубальских было много Айзиков и Базиков. Почему-то всех почти родившихся мальчишек так называли их родители. Выглянет, бывало, какая-нибудь мама в окошко, зовет домой сыночка: «Айзик!» И сразу человек пять бегут на ее оклик.
Или соберутся вечерком и о Базике разговор заведут. А о каком из них, сразу и непонятно.
Мне мои дядьки достались уже Алексеями, Борисами, Ленями – все поменяли свои еврейские имена, такое было время. И я появилась на свет уже Ларисой Алексеевной.
В 1941 году отец ушел на войну, готовил к вылету военные самолеты в летном отряде в Паневежисе.
А когда вернулся домой, увидел пепелище от сожженной хаты, холм братской могилы в лесу, где остались расстрелянные немцами его мать, отец, две сестры и еще много родных людей. От оставшихся в живых он услышал страшный рассказ о том, как вели евреев в лес, воткнув им в спины острия штыков, как громыхали выстрелы и как потом еще несколько дней как живой дышал холм над телами убитых и, может быть, заживо погребенных.
1944 год – отец в Москве, курсант Военно-воздушной академии им. Жуковского. С друзьями-летчиками пошли на танцы, а там мама моя с подружкой – Алька с Тамаркой, во все глаза на летчиков пялятся. Понравился Алексей Тамарке, а ему как раз Алечка приглянулась – мама моя. Ну и в сентябре на свет появилась я – папкина копия, доченька его любимая. И я любила его больше всех на свете.
В академии отец проучился недолго – евреи там были нежелательны. И покатилась его штатская жизнь, полная послевоенных трудностей. Так многие тогда жили-выживали. Папка не умел озлобляться, завидовать, жаловаться. Работал где мог, зарабатывал сколько мог. Мы с братом Валеркой росли и горя не знали, в смысле жилось нам хорошо у хороших родителей.
Сейчас модно докапываться до корней – люди ищут-надеются – а не князья ли, не дворяне ли их предки?
А мне докапываться не надо. Я точно знаю, из каких я – из добродушных, верных, честных обыкновенных людей.
Да, много времени прошло. Воспоминания об отце – нехитрая мозаика из разноцветных стеклышек. Уж и не знаю, каким получится составленный мной узор. Вспоминаю, стеклышки перекладываю – то оранжевое радостное под руку попадется, то нежное голубое, то страшное черное...
Мне лет 14—15. Возраст любви. Вот и Лолита Торрес о том же на всех афишах – Каимбро, мой солнечный город...
У меня косы до лопаток, на концах локоны. Волосы вьются, как у папки.
Потом, много лет спустя, после моего выступления в Израиле ко мне подошла старушка и со слезами в голосе сказала: а я с вашим папой в одном классе училась. Он у нас самый кудрявый был. Его так и называли – Айзик Пушкин. Так что я не удивляюсь, что вы стихи пишете.
Ну вот, значит, косички мои вьющиеся мне надоели – выгляжу как ребенок. А одноклассник мой, смысл моей четырнадцатилетней жизни, глаза пялит на стриженую подружку. И я решила – чтобы его отбить, и мне постричься надо. Пошла в парикмахерскую и – чик-чик-чик – косички вьются на полу. А у меня кудряшки вокруг головы и челочка – красота! Мы на другой день как раз с классом в поход собирались, и я предчувствовала победу над подружкой.
Вечером папа пришел с работы и увидел меня. Не говоря ни слова, он подошел и как треснет подзатыльник. А ручища у него была будь здоров! Он штангой занимался, гири на цепях вокруг тела крутил. Я от боли и страха даже не заплакала. Замерла. А отец вышел из комнаты и повернул с той стороны ключ в двери.
Вот тут я взвыла: «Папа, открой! Мне собираться надо. Завтра мы в поход идем». Вою, а он за дверью молчит.
Слышу – звонок – подружки мои пришли. «Здрасьте, дядь Леш, а где Лариса? Мы в поход собираемся, надо рюкзаки складывать».
А папа им в ответ: «А Лариса теперь в поход пойдет тогда, когда новые косы вырастут». Так и не пустил, представляете?
– Ларуся, – так папа меня звал, даже когда сердился. – Ларуся, почему ты все время вещи разбрасываешь? Неряха ты. Нехорошо же. Вот вырастешь, замуж выйдешь – грязью зарастешь.
Папы нет уже больше тридцати лет. А я всегда, когда навожу порядок, подметаю, пыль вытираю, всегда одну и ту же думку думаю – вот, папка, и ошибся ты. Очень даже аккуратная твоя дочка получилась. Жалко, ты не видишь.
Я выучила японский язык и работаю с японской группой. Первая поездка в качестве гида-переводчика. Папа гордится. А в России такое время, что дефицит всего, и японцы это знают. Когда их путешествие закончилось, они оставили мне все, что им не пригодилось, – начатый пузырек жидкости для снятия лака, ленточку скрепленных между собой одноразовых пакетиков со стиральным порошком и замечательной красоты радужную полосатую расчесочку. Все это богатство я гордо принесла домой – невидаль! Надписи иероглифами.
Наутро все мои сокровища куда-то исчезли. Я искала, мама искала – пропало, и все.
Вечером папа возвращается с работы расстроенный и какой-то растерянный:
– Ларусь, а чего это тебе твои японцы надавали?
Я ему пересказываю, и он начинает смеяться так, что и мне становится смешно:
– Пап, ты что?
Оказывается, он жидкость эту и пакетики принес к себе на работу и сотрудницам раздарил. Вот, мол, вам – японский одеколон и сахар к чаю. Они все и подушились, и чайку попили. С мыльной пеной. Кофточки-то испортили, хорошо хоть не отравились.
– Папуль, а расческу-то полосатую куда дел?
– Какую расческу? Не знаю. Я не видел. Вот правда, расческу никакую не видел.
Разгадка появилась через неделю в виде письма от моей подружки Таньки, которая жила в украинском селе. Там, у единственной оставшейся в живых папиной сестры, тети Сони, мы с братом проводили свои летние каникулы. Танька в письме благодарила меня за красивый полосатый «гребушок», который дядя Леша ей от меня бандеролью прислал.
А папа нисколько не смутился, даже оправдываться не стал.
– Подумаешь, Ларуся, тебе же японцы еще сто таких подарят. А у Таньки-то такого не было и не будет. В жизни, доченька, надо быть подельчивой. – Я навсегда эти его слова запомнила.
Так с ними и живу. Спросите, кого хотите.
Я – пионерка. «Как повяжешь галстук, береги его...» А мне-то особенно и беречь не надо, у нас с братом Валеркой этих галстуков завались – штук пять уже набралось.
50-е годы – еще многие ветераны, герои войны, живы. А у нас свой аж дважды Герой – дядя Гриша. Григорий Михайлович Мыльников – летчик, папин друг. Всю войну прошел, ранен в голову. У него во лбу вместо кости платиновая пластина. На лацкане пиджака – две золотые звездочки. На родине памятник – бюст. И такая же копия у него дома, в квартире. Дядя Гриша, когда домой приходит, шляпу снимает и на голову бюсту этому надевает. Очень удобно.
Дядя Гриша выпивает. Часто. Лучшая для него компания – Давыдыч. Тот есть Лешка. То есть мой папа. Выпьют и давай войну вспоминать.
А в школе у нас мода – на пионерские сборы приглашать героев войны и их воспоминания слушать. Ну вот мой дядя Гриша и ходит к нам в школу на все эти сборы. И каждый раз его принимают в почетные пионеры. И повязывают новый пионерский галстук. А он их все отдавал нам, поэтому их у нас и было завались.
Я почти не помню отца без его закадычного Гришки. А когда отца не стало, мы собрались на 40-й день его помянуть. И дядя Гриша сказал удивительный тост. А на другой день он умер. И папе, и ему не было и 60 лет.
Эх, война, война...
Мне тридцать лет, а я не замужем. Вся семья переживает, папка особенно. И вдруг стараниями друзей возникает Давид – высоченный, умный – стоматолог. А я а) не люблю высоких, б) хочу в мужья какого-нибудь писателя или поэта. Ну, в крайнем случае артиста или режиссера. А тут – стоматолог какой-то.
А папа мне однажды такое сказал: «Не хорош, говоришь? А всех хороших уже по хорошим разобрали. А тебе досталось, что осталось. Так что радуйся, ведь ты уже на финишной прямой».
Умница папочка. Умней меня в тыщу раз. Разглядел ты в будущем зяте и ум, и порядочность, и надежность, и мое будущее многолетнее счастье. И оказался прав. Спасибо, папка.
Что-то папа мой, когда идет, все время останавливается и дышит тяжело.
– Пап, ты что? Сердечко болит?
– Нет, Ларусь, все нормально.
Летом мы с Давидом и друзьями поехали отдыхать в Литву – палатки в лесу натянули, грибы-ягоды собирать, рыбу ловить будем целый август.
О проекте
О подписке