Оглядываюсь, вырываюсь из обморозки, что приключилась, нахлынула. Кругом – школа равнодушная, парты, духота, жужжание.
– Так чего думаешь? – спросил Славик, тонкие губы еле разжимались. – Вместо речки, вместо всего этого. Соберемся да вдарим, ну? На Казака смотреть больно, выцепили поутру, шакалы позорные, втроем били. В деле, короче?
– Как я могу быть не в деле? – спросил я, поднимая на него глаза. – В два, на Малом проспекте. Собери там всех: Сизовых, Кирющу, Ясеня. Сейчас бы рвануть… да не наших, не их не собрать в такой час. Я на всякий до Косого двину, оклемался, может.
– А Тумблера?
– Точно, зайду, зайду, – кивал я. В голове у меня уже рождался план атаки. – и еще надо Слепача брать.
– Он что, – удивился Славик. – он уже…?
– Да, отпустили. – улыбнулся я.
– Где же он тогда шляется, собака? Нет бы к пацанам, а он.
Я пожал плечами.
– Трудно ему сейчас, восстанавливается в шараге. Он буквально дня три как, Славян, мы так, мельком. Говорит, потом встретимся да обсудим. Вот и повод перецепиться, а Казака жалко, но это ничего, ничего. Встретимся сегодня со Слепачом, он такой, идейный, знаешь. Уши и погреем, че уж.
Он нахмурился.
– Это-то ладно. У, шакалы! Казака-то, поди невиновного. Изнутри аж дрожу… В два, короче? С пацанами? Взять чего потяжелей?
– Сам смотри. Жарко сегодня, да?
– А будет жарче, – оскалился Славян. – будет, сука, найдем их. Выпотрошим за Казака. – Нарушил Слава дисциплину наконец, присвистнул яростно, на уроке прямо.
Училка тут-то и обратила на нас внимание, неслыханная, мол, наглость. Хотя че наглость-то – говорят на уроках все, тише правда, да и бесполезней. А у нас цель, война у нас долгоиграющая. Как на войне – и без совещания, без планирования? А она не поймет. Да никто из них, поди, не поймет – не им же кровь проливать за правду, так ведь?
Взорвавшись, она пространно начала распространяться о невежестве, хамстве и отраве, проникающую в сердца маленьких мальчиков и превращающих их в отвратительных животных, что срывают уроки. Славик хамовато отвечал ей, она все больше раскалялась. Я молча кивал, улыбаясь, когда моя фамилия изредка грохотала над классом. Что и говорить – мы, бляха, не пай-мальчики, слава гремит на всю районную школу-то. Догадываются они, что мы те самые, что мы – те, кто помногу дерутся, рожи-то не скрыть разукрашенные. Вот смотрит она на нас, на ухмылки наши, и чует, сука, что я Гайсанов; чует, что возглавляю я пацанов с восьми утра и до восьми вечера, а иногда – и до следующих восьми утра. Как будто бы знает, что мы не из тех, кого она корит в других классах – там пацаны обычные, не мы, тихие они, а только перед учителями да и громкие. Мы же – нет. Мы – такие, как есть. Нас вообще восемь, как Косой откололся, переехал когда, знаться не хочет. Мы вообще для своего возраста – главная угроза да гордость района, не считая других таких же, ну, врагов. Мы шумим на уроках, ну а после них своими быстрыми ногами избегаем приговоров, а руками их себе выбиваем. И они догадываются, кажись. Догадываются, но ничего с этим не могут поделать. Так что орет или не орет училка – неважно это, бывалые, переживем. Вот на Малом в два часа – это истинно; остальное – мелководье, пустые балаганы. Где бы понять им, учителям, которым запретили быть нашими воспитателями, где? Вот и сотрясают просто так воздух. Вышли бы с нами да посмотрели: воюют пацаны, за правое дело кровь льют…
Голова – сплошной шум да боль, вчерашнее накатилось. Казак еще непобитый, вино протягивающий в памяти – хорошо-то как было, а! Но то вчера было, поутру еще вполне ничего, ну а теперь вот разморило, нахлынула боль эта, да в самую голову. И, как назло, всякая гадость лезет, а тут еще и известие утреннее, мол, Казак бит, но будет жить, озлобленный и серьезный. Били несильно. Внимание привлекали, шакалы. Мол, затишье долгое, а у нас война. Будет им, сукам, сегодня же и будет…
Но голова пока на первом месте. Гляньте-ка: я как папка с его извечными проблемами, которые у него поутру, после гудежа. Может, от этого все? Я и за собой замечал – даже поговаривать как он начинаю, ну, когда башка на две части. Я тогда даже как будто и сам это его бредовье «несовершенство» и чувствую, и знаю, благо оратор он знатный, весь язык протер, тезисы его чуть по венам не текут. Вот и теперь подзадумался, а виной тому боль, Казак да училка эта проклятая с «падением нрава мальчишки». С этим своим: «Тувин, вон из класса», и отчетливое славиковское «нет» – классика, год второй или третий она с нами тоже воюет, да все никак. Ей бы у нас поучиться бы.
Или папка виноват в этом? Он как не заладит, то одно и то же, всего три темы – несовершенство, книжки да мамашки, а об остальных мыслях я вроде как догадываюсь, пару лет как на телепатию перешли, кивки головами вместо слов, все такое. Как заталдычит, то каюк. Посмотри на две вещи, одна – не другая, и так далее. Как будто сам не понимаю! Но порой не понимаю, когда на него гляжу; противоречит себе он знатно и иногда даже как-то интересно, что ли. Вот как сегодня: бритый, пахнущий, хотя еще вчера заросший слегонца, алкогольный и несчастный. А сегодня посмотрите на него – сияет, словно новую мамашку завел, или в лото выиграл. Я-то проснулся помятым. А он – щебечет воробьем в своей неизвестной манере, подмигивает, голос повышает и понижает, типа, Сашок, дело твое, но с алкоголя утром бывает вот так, чего пьешь-то, дурак, жизнь прекрасна. Точно, думаю, баба. Но когда успел?! А может, дело в работе новой – может, не показывает просто. Хрен бы с ним, короче.
Берет на понт с вином, знаю. Любит называть меня капитаном лежалого песка, но без помощника-негра, как бы защищая от чего-то; один он знает, зачем он это внезапно и невпопад говорит, хотя начинал с пьянства или с любой из своих трех тем. А понт в том, чтобы я вроде как лучше был и не делал того, чем он знаменит. Почему – уклончиво говорит, спешно как-то. Все чаще у меня чувство, что он совсем ничего не знает, что я его уже в житейском перещеголял, а он все говорит да говорит; так затянет, чтоб до тошноты. Вот странно: в бога он не верит, но в свою эту несправедливость – очень даже и безо всяких икон, вон, тетрадки марает даже, трактаты о жизни сам для себя пишет, а так же, как и я – ни черта в этой жизни не смыслит. Дурак он и в возрасте дурак, никакой книгой не перебьешь.
Эх, утро, головная боль… Мне бы наоборот взять, виски растереть, да перестать бы это все делать! Я на иголках весь от мандража и предчувствия. До конца еле досиживаю, чтобы с места не взлететь. Училка переключилась на меня, слышу:
– …бесчестья! А этот, этот! Посмотрите на него! Морда – во, голова бритая, синяки, порезы… Бандит! И ладно бы – добрый бандит, по лесам да богатым с умыслом шлялся, так нет, уроки – не нужны ему, знаний свет – в сторону, сидеть, огрызаться, дерзить! Посмотрите, десятый «Б», внимательно на них поглядите – вот она, честь и совесть! Дожили! Нет, ну и хватает же наглости… – и все в таком духе. Не трогает ни капли.
Чешутся ли у меня руки? Нет, пустая идиома, ни у кого никогда они не чешутся, дело просто в том, что я ужасно хочу даже не мести за Казака, а просто – драки, хорошей драки, крови чужой и своей, чтобы бить и забываться. Чтобы пацаны были рядом, а я их вел. Да уж, ну и сентябрьское утро, ну и болезненный похмельный день; но я вижу, как напрягаются руки да кулаки сжимаются у Славяна, моего школьного товарища и по совместительству главного после меня в нашей компашке. И пока я вижу – ну че, хорошо. Повоюем, выходит, славно.
Ушел в себя; не понимаю я такой работы, не привыкший к такому я. Нет цельности в ней, одна суета, звонки, автонаборы эти. Фрагментарность фрагментарностью; тошнота от этого заполоняет каждую клеточку, (не), говорю одно что по телефону, что новоиспеченным коллегам, а в мыслях иное вовсе, (со), смотрю и через силу улыбаюсь, пытаясь казаться спокойным внешне, (вер), и, вот же дело – дело в любом человеке, кто бы что не любил или не ненавидел, (шен), просто иногда разное любится разными, ну а я, собственно, (ство), люблю разве что Сашка – да и то, скорее какой-то грустной любовью утраты, а не любовью обладания. Мерзкое знание, потому что истинное. Да и что там далеко ходить, взять хотя бы тут и сейчас: тупо уставился в телефон, смотрю на крутящуюся штуку на экране, вроде олицетворения соединения. Пройдет секунд пять или шесть, и новый голос, новая злость на меня, хотя что на меня злиться – такой же я, невиновный, работать вот пытаюсь… И мерзко от этого вдвойне. Взять вон стоянку какую или работы по укладке, какую я в бригаде своей старой выполнял: там и людей-то почти нет, материалы одни. Не скажут тебе гадостей материалы, в жопу не пошлют. Не будут они ассоциировать тебя со своими грехами, со своей несовершенностью… не станут прерывать твоих мыслей о любви и ее значении. Молчаливые они, прекрасные. Знай себе таскай и укладывай, разглаживай профнастил, с мужиками словами перебрасывайся, охраняй, на худой конец, кроссворд тебе, сигарета. А тут – отпрашиваться даже для покурить надо. Не по мне это, чую; мерзко, как же неправильно и неискреннее, аж дух воротит! Нехорошо. Несовершенно.
И это – волны в океане, телевизорные волны цифрового пространства, а иногда еще это тянут по телефонным сетям, и все это льется прямо на меня, водопадом лжи и боли, и ладно бы еще равномерно заливало темечко, так нет, ушатом ледянющей, несовершенной жидкости. И это проникает в самый череп и там набухает, и внезапно бац, и ты в свои сорок внезапно болен и ждешь метафоричных молодок в черном нижнем белье – санитаров твоего градусного помешательства. Я здесь всего полдня, боги, полдня, и уже с головой в их проблемах, в их «удобно-неудобно разговаривать», в их «откуда у вас этот номер», в их «ты че, собака»; это оставляет во мне след, рану, пустоту среди пустоты иного порядка. Это – внутри меня. Набухает – хорошее слово, корректное. Постепенно, по чуть-чуть. Внутри набухает гнойником и прорывается неожиданно воспоминанием: запоздалое движение по голове Сашка, чтобы взъерошить черные волосы, а их нет, год уже как коротко брит. И вместо улыбки уже три года как камень. И это внезапно прорвано, моя достоевщина, мой неожиданный и закономерный надрыв. Запоздалая идея любви. Не та работа, не тот ребенок; не та, кажется, жизнь.
Но глядя в монитор и не видя монитора (какое интересное слово), я вижу то, ради чего и за мою душу велась игра свыше. Бывали моменты, когда казалось, будто бы остановленное мгновение – сейчас, теперь; день, когда я притащил дребезжащий велосипед, и ему было плевать, откуда он, и он такой маленький, и ножки немного болтаются, да еще и с первых секунд разбитая коленка, и папа, догоняй, и первая кровь на моей руке, вытирающая или размазывающая алоэ по ноге и как он плакал горько, обнимая за шею. Мы были в те редкие моменты семьей, когда он смотрел на меня ее глазами, а я пытался не вспоминать про дверь. Но она хлопала громче коленки об асфальт. И все отступало – вся эта никчемная, бесполезная жизнь. И это было почти совершенно! Но так недолговечно, ведь потом был вечер, приходила какая-нибудь Света или Аня, они трепали его по щекам, а я прогонял его привычным – Сань, почитай-ка, порисуй. Пап, а пап. Какая ты… а, что? Папа, поговори со мной. Ну чего тебе. Ты меня не любишь. Ну конечно люблю. Где наша мама. Со скрипом сердца – вот, Саша, познакомься, вот наша мама. А он словно чувствовал – не мама, кричал и сразу начинал плакать, это не мама. Нет, мама. Не мама, не мама, не мама! И круг замыкается. И пауза длиною в вечность, черная полоса забытья в десятилетие. И я, внезапно захотевший провести, как раньше, по шелковым черным волосам – царапание и скрежет жесткой щетины по руке, но сильнее – царапание яростных глаз. Ненавидим ли я? А если да, то кем больше – Сашком, собой ли, божественным ли моим проклятием, мгновением, что остановилось, да не то мгновение, не то, не та хлопнувшая дверь?
И в мониторах (ну и слово!) – загадочные кружения, бессюжетный книжный знак, туннель в пучину воспоминаний. Сны наяву, различающиеся степенью реальности. Как сегодня – великое напряжение, великий от него исход; коллектив благоволит семейным, семейный – это значит надежный, опорный, мудрый и заботящийся о будущем, вот оно какое общественное мнение, чуждое мне, противное. Напряжение нарастает за спиной, чувствую кожей еле ощутимые вибрации. Новый человек, поглядим, испытаем – так, наверное, думают. И по всему выходит, что точка соприкосновения есть – ну, дети, да только я не верю в это. Во все это. В доброжелательность и благодушие – тут больше равнодушных, чем среди убийц со спущенными курками; потому что мы люди, старые люди среди этих блестящих мониторов, натянутых улыбок, непонятных заимствованных слов. Так что глядят они на меня, чувствую. Словно бы знают кто я, да зачем я. Словно бы я слишком громко подумал – а им только повод дай, чтобы подслушать да подсмотреть, как я пьяно бил его наотмашь, когда он не хотел читать или потому что он – это он, боги, как же это больно, как же это… честно, без всяких приукрас.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке
Другие проекты