Девятый день начинался так же как предыдущие восемь. Утренний автобус, долгий путь в самую дальнюю часть кладбища с уже ставшими привычными ориентирами: помпезный мраморный памятник какому-то авторитету – с античными колоннами, портиками и выгравированном на надгробии мерседесе. Чудные имена и полумесяцы мусульманского сектора. Потом направо. Потом могила трех сестер, погибших в одной аварии двенадцать лет назад.
Пару дней назад Таня остановилась подумать, жива ли была их мать. По возрасту погибших выходило, что жива. С тех пор Таня проходила мимо этого участка быстро, зажав уши руками. Она боялась услышать рев этой женщины, застывший во времени, наполнивший пространство безысходным горем на долгие-долгие годы.
У Тани были свои безысходность и горе. Чужих ей было не надо.
Но девятый день был полон ими. С девяти утра в новый Танин дом потянулись гости с букетами и игрушками. «Ты у меня сегодня как именинница», – шепнула Таня фотографии на кресте и, отряхнув присохшую к юбке глину, пошла встречать посетителей. Они прибывали, но все не уходили. Бабушка Лена, бабушка Тамара, Валера – Настин папа, с нелепым, никому теперь не нужным, сникерсом в руках. Валерина сестра Инна с сыном Денисом, голодными глазами глядящим на сникерс, воткнутый в могильный холм. Настина крестная, Танина двоюродная сестра, Алла с хлопотливыми руками, беспрерывно поправляющими все, что попадало в поле зрения хозяйки: розового зайца, черную ленту с белыми буквами на венке, воротник Таниной блузки. Тетя Оксана с дядей Геной, родители беспокойной крестной. Последней подошла воспитательница из детского сада с букетом разноцветных бумажных тюльпанов: «Ребята сделали для Настеньки…»
Таня сомневалась, что старшей группе номер пять детского сада «Морячок» было известно, куда именно отнесет Елена Ивановна двадцать четыре цветка с неровно вырезанными лепестками, щедро залитые канцелярским клеем. Любое упоминание смерти в присутствии детей казалось чем-то неприличным.
Таня и сама никогда не касалась с дочерью этого вопроса. Когда умерла Танина бабушка, они с мамой решили ничего пока ребенку не говорить. Не травмировать. Отправили ее к «той бабке» на день похорон, и просто перестали упоминать имя покойной, договорившись, что расскажут обо всем, когда придет время. Но время шло, минули и девятый, и сороковой день, а подходящий случай все никак не подворачивался. Поначалу это мучало Таню, но по мере того, как остывала ее скорбь, это несделанное дело утрачивало свою важность. Настя не спрашивала – Таня не говорила. Бабушка Мила, которая так гордилась тем, что стала прабабкой, обожавшая единственную внучку и души не чаявшая в правнучке, уходила в особое небытие, в котором само ее существование ставилось под сомнение.
Тогда Таня просто не знала, как объяснить четырехлетнему ребенку смерть. Было стыдно говорить о мертвом теле, которое заколотили в деревянный ящик и закопали в землю. Чуть позже она придумала о небе, об ангелах, об облачках и радугах. Но случая все не было. Не хотелось начинать этот разговор вот так, с бухты-барахты…
А потом Настя заболела. И Таня, проскочив отрицание и гнев, начала торговаться.
Ей снилось, как бабушка Мила ставит ее в угол, из которого ей уже никогда не выйти. Во сне Таня пыталась ей все объяснить: о детской психике и о собственном страхе смерти. «Бабушка, все так делают… Она же совсем маленькая…», но бабушка все смотрела на нее, сидя на своей старой табуретке, положив руки на колени. И Таня не могла ни выйти из угла, ни даже повернуться к нему спиной. Она только бубнила в неровно выклеенные обои, размазывая слезы по лицу, как однажды в детстве, когда убежала с подружкам купаться, не спросив разрешения. Это был единственный раз, когда ее наказали по-настоящему. «Бабушка, мне мама разрешила…» – повторяла она во сне свою давнюю детскую ложь, которая в этот раз была правдой. Но бабушка Мила была непреклонна.
Проснувшись, Таня обрадовалась. Вот оно, ее преступление. Вот за что ее наказали. И исправить все так просто. Больше не нужны ни врачи с их химией, ни колдуны с их заговоренной водой. Сейчас она все расскажет Насте и бабушка ее простит и разрешит им обеим выйти из угла. Она подошла к Настиной кровати. Дочка не спала, смотрела на розовую рану в окне – сквозь не до конца задернутые шторы пробивалось утро.
«Мама, а когда я умру, вы про меня тоже забудете? Как про бабу Милу забыли?» – спросила она. И Таня поняла, что навсегда останется стоять в углу, наказанная бабушкой за свой обман.
Как оказалось позже, у Насти был свой угол. Перед самым концом она застала дочку в слезах. Та мотала головой, отказываясь что-то объяснять, и плакала все сильнее и громче. И повторяла: «Это все я… не надо было… это все из-за него…» Но кто он и что было не надо, Таня в тот вечер так и не узнала.
Проводив Таню в девятый день, Цыганка не ушла. Сидела возле могилы Федора Ивановича, поправляла цветы, что-то бубнила себе под нос.
Никто из гостей не обращал на нее внимания, но Татьяне было не по себе. Все уже собрались ехать на квартиру к бабе Томе – помянуть, поплакать, выпить водки, которой у Тамары водилось в избытке, съесть пирогов, тяжелых и недосоленных, которые «та бабка» напекла, заняв дрожжей у соседки. Беспокойная Алла предлагала на что-то скинуться и кому-то отдать деньги, а пальцы ее с облупившимся местами фиолетовым лаком беспрестанно развязывали и завязывали черный бант на дешевой шифоновой блузе. Елена Ивановна, чувствовавшая себя чужой на этих поминках, говорила, что у нее вечерняя смена, и она ненадолго, так сказать, почтить память, но ей все же всунули в руку граненый стакан с принесенной Тамарой водкой. И Валера сказал какие-то слова, после которых Елена Ивановна выпила и спросила, есть ли у Тамары Михайловны дома телефон – предупредить сменщицу. Потом Алла подхватила ее под руку и они первыми пошли по дороге в сторону трех сестер. «Я вас догоню», – ответила Таня на вопросительный взгляд матери. Она не могла думать ни о пирогах, ни о водке, ни о неопрятной бабтоминой квартире, куда Настя ездила с большой неохотой.
Когда последние из вереницы гостей скрылись за поворотом, Таня подошла к Цыганке. Присела рядом на длинную лавку, наскоро сколоченную сыновьями их нового соседа.
– Где вы их берете летом? – спросила она, кивнув на старинную авоську с мандаринами.
– В диване, – ответила старуха. Голос у нее был такой же серый и выцветший, как и ее платье, платок и глаза. Хотелось смахнуть с нее пыль. Или протереть глаза рукой, чтобы старуха стала ярче и отчетливей.
Таня кивнула с пониманием. Ее бабушка тоже хранила недозрелые мандарины и бананы в темных недрах старой тахты, доставая оттуда перед самым Новым годом так и не успевшие дозреть фрукты.
– Рома в понедельник просил мандаринку. А у него понос был. Ну и доктор не разрешил. А он все равно просил. Я во вторник пришла. Без мандаринки пришла, понимаешь. А он с порога мне: «Мама, давай мандаринку». Так разозлился, когда я сказала, что нельзя. Заплакал. «Я всю ночь, – говорит, ждал». Понимаешь, всю ночь ждал, а я не принесла. Я домой от него иду, смотрю, мандарины продают. Представляешь, в марте мандарины. Я в очередь встала, длинная такая очередь, ты таких, поди, и не помнишь. А продавщица кричит: «Не занимать, сказала же, не хватит на всех». Я в слезы. Ромка, говорю, сын в больнице, мандаринку просил. Мне ж немного. Три штучки и надо то. Мужчина какой-то, пять кило брал, взял авоську, да мне шесть штук и отсыпал, – Цыганка подняла в вверх авоську с шестью яркими веселыми фруктами – Я в больницу побежала. Бегу, представляю себе, как он обрадуется. Думаю, сейчас ему самый спелый мандарин дам. Остальные то зеленые еще были, а один яркий, вот как этот…
Старуха достала из авоськи самый крупный и зрелый мандарин с одним свежим зеленым листочком и протянула Тане. Возникла неловкая пауза. Таня не решалась взять, а Цыганка все молчала и протянутая рука зависла в воздухе с зажатым в ней оранжевым шариком.
– Прибежала, стучу в дверь. Улыбаюсь как дура. А и забыла, что время посещения прошло. Медсестра в тот вечер дежурила вредная, прям ведьма. И пустить не пустила, и мандаринку не передала… «Утром, говорит, приходи». Я утром и пришла. Да только помер он ночью, мой Ромка. Мандаринки те я ему в гробик положила…
Цыганка заплакала и было видно, что слезы эти стали для нее за долгие годы такими же привычными, как шесть мандаринов в авоське. Она серой тряпицей вынутой из кармана вытерла морщинистое лицо и замолкла.
Таня посмотрела на нее, а потом на Настину могилу.
– А за мной вы зачем ходите?
– Подарок тебе сделать хочу, – каким-то странно ярким голосом ответила Цыганка, – я как Ромку похоронила, жить совсем не могла. Все сюда ходила, каждый божий день. Думала, голодом себя уморить, да на сыночкиной могилке и остаться. Да только на девятый день в обморок упала, даже до кладбища не доехала. Люди скорую вызвали, увезли меня в ту же больницу, где сынок умер. Андрей Палыч, царствие ему небесное, доктор Ромочкин, как стемнело, пришел ко мне. «Ты, говорит, Мария Романовна, не убивай себя, погоди. Я тебе подарок сделаю».
Я тогда сильно перепугалась. Я ведь молодая ой какая красивая была. Волосы черные, косы с руку каждая, глаза синие были. Люди меня цыганкой звали… – она вздохнула, поправила косынку, стыдливо прикрывая бурую седину когда-то красивых волос, – И мужикам я нравилась. Как Серега мой утоп… – старуха спохватилась и торопливо добавила, – муж у меня был, пошел на рыбалку да и…
Коротким резким взмахом руки она обозначила злосчастную судьбу Сереги.
– Как схоронила его, стали мужчины ко мне свататься. Одни замуж звали, другие с огородом помочь хотели, третьи так в постель звали, без свадьбы да огорода. Один женатый ходил: и жилплощадь обещал, и в Ялту нас с Ромкой свозить. Начальник какой-то был. На машине нас катал, да-а-а… – Цыганка замолчала, видно погруженная в воспоминания о той красивой, преступной, но так и не случившейся с ней жизни, – Потом пропал куда-то. Люди говорили, за взятку его посадили. Так и не слыхала о нем больше. Жалко. Хороший был человек, и Роме нравился…
– Так что вам подарил тот доктор? – спросила Таня. Она понимала, что этот же подарок и она получит сегодня. Ждала его и боялась.
О проекте
О подписке