Кто-то окликнул по имени.
«Это значит,
что нитку твою
постепенно мотают
на палец».
Прекрасноволосая.
Она говорит себе: «я»
и хочет соответствовать
настоящему времени.
И думает – стоит ли
ставить знак равенства
между желаньем и счастьем.
Секундой живущая.
Она обретает себя как себя,
когда словно ветром пустынным,
захвачена взглядом чужим.
И, в зеркале том отраженная —
сверяет, что есть,
и то, что могло быть.
Венцом одаренная.
Она ищет предел,
до которого может дойти
тот, кто бродит
в потемках Дедала,
освещаемый этим венцом.
Но, увы, не находит предела.
Из сна выводящая.
Она снова и снова,
как слово «Добрночи!»
по нитке шершавой
в сон уводит другой —
тот, где прикосновенье —
недолгая чья-то надежда.
И бровь подводящая.
Она подбирает на случай
свой взгляд, как реплики
тембр настойчиво ищет актер,
желая прийти к пониманию роли.
И, предполагая успех,
настроена на аплодисменты.
Застывшая трепетно.
Она ожидает того,
кто черную линию туши
сочтет маскировкой,
себя занимая, меж тем,
что каждый дареный топаз
публично считает за счастье.
И страхом плененная.
Она, как будто бы чайка
над морем десятибалльным.
Боится объятья. Боится открытья
себя, словно комнаты детской,
где спрятан стеклянный секрет,
подобранными наспех ключами.
И, мненьем гонимая,
от быстрых желаний своих
до места без этих желаний,
она заставляет плутать
идущих навстречу
cо словом последним
из книги с известным концом.
И смотрит на север,
туда, где индийский венец1
над облаком в аквамарине
возгорается рядом со Львом2.
И надеется ждать
приходящего чуда
как чуда.
«Жизнь заканчивается привычкой жить.
Когда разницы нет между тем,
что я вспомнила только сейчас,
и тем, что я помнила долго.
Все спрессовано намертво
как будто бы в кубике льда…
В фарфоровой чашке – чай английский.
И крекер на розовом блюдце.
На тумбочке шведской,
заказанной по каталогу
(чуть-чуть с переплатой), —
по левую сторону, —
чтоб было рукою
легко дотянуться! —
у самого зеркала:
кольцо с ограненным топазом,
с нефритами фенечка,
неполный флакончик с духами.
Хотелось бы «Isatis Givenchy»,
но будем довольны
и чем-то от Келвина Кляйна.
Вчера не успела доехать
до автоцентра «Peugeot»…
А завтра не опоздать бы
на сессию Tatoo салона…
Расчесывать волосы
и бровь подводить…
И может быть кто-то сегодня,
как будто ключом серебристым,
тихонько откроет…
Нет, нет….
…как будто водою проточной
спрессованный лед,
где время мое неотличимо
от времени общего,
вдруг сделает
точно такой же
проточною долгой водою.
И так, чтоб пространство мое
вдруг стало чуть шире
того виртуала,
куда, уходящая в поисках
и сопоставляя слово со словом,
я ребусов не разгадала – насколько
желанье мое не желать
тех мест, где не будет желаний,
не сковано будет желаньем другим,
как спекшейся глиной,
что быстро становится камнем.
И чтобы рельефная мышца
сразившего полубыка —
единственным стала ландшафтом
от линии жизни на левой ладони
до каждой знакомой ложбины.
И стала бы только моим
продолженьем рисунка,
что в детстве пыталась чертить,
стараясь себя опознать как себя,
как круг, что не может вписаться
в очерченный раньше квадрат.
И чтобы я тело свое
считала чуть-чуть незаконченным.
Творимым, как будто из воска,
до долгих пределов таких,
куда только может дойти
(устремляясь к созвездию Льва!)
проточная эта вода,
чтоб там запустить
единственно верный хронометр,
способный отсчитывать
разницу времени…
Между тем,
что я вспомнила только сейчас,
и тем, что я помнила долго…
Чтоб стать мягкой глиной.
И пытаться не быть
средоточием прочного камня».
По нитке шершавой —
тело к телу.
С ощущеньем не тела,
но следа.
– Слышишь?
– Услышана!
И тише,
над крышами.
– Выше…?
– Не взвешены.
– Дальше?
– Не душно нам.
– Там ли…?
– Не тайные.
– Созданы…
– …слитые
– Спрошены?
– Вброшены!
– там ли?
– открыто ли?
– Впущены?
– Впущены
– Признаны?
– Призваны.
– Узнаны?
—…разными.
– Скрытные…
—…скрыты мы.
Левое и правое
перестает быть левым и правым.
Тополь, оставаясь ферзем,
пытается поставить шах дальней березе.
Береза – раскручивает разогретую поляну
против часовой стрелки.
Напряженные стволы сосен
дополняют эффект головокружения,
продолженный перпендикуляром шоссе,
на котором красный автомобиль
на бешеной скорости приближается к повороту.
И уже видны расчерченные линии автотрасс,
эстакады с движущимися синими, зелеными,
серебристыми прямоугольниками,
постепенно становящиеся точками,
как будто кровеносными шариками,
движущимися все быстрее и быстрее,
лишь только вдыхаешь воздух.
Лоскутное одеяло пашни.
Колокольня над круглым озером,
за которым приземляется парашютист,
провожающий взглядом
уходящий на второй круг биплан.
Неожиданно блеснувший
искривленным лезвием
малый приток большой реки,
неизменно стремящийся к устью.
Краны над песчаными конусами.
Вереница самосвалов, идущих в порт.
И по левую сторону от порта
– железная дорога с громыхающим «скорым»,
влетающим через мост к вокзалу,
где каждый пассажир, двигаясь
согласно утвержденному расписанию,
вдруг делает шаг в сторону,
сталкиваясь плечом
с другим пассажиром.
И по правую сторону от порта
уходящий под «Прощанье славянки»,
белый, с поблескивающим на борту названием,
(которое плохо видно с берега) – теплоход,
где на третьей палубе уже начинаются танцы.
А прямо по курсу загораются бакены.
Качающиеся речные лампады,
чей трассирующий по воде свет
определяет движение корабля
точно по центру – между темных холмов.
С одного из которых, спускаясь вниз,
через лес с доледниковыми травами —
тимьяном, ясколкой, – снова приходишь туда,
где береза, становясь ферзем,
пытается, ставить шах тополю,
который раскручивает остывающую,
покрытою росой поляну
по часовой стрелке.
Правое и левое
перестает быть
правым и левым.
И буквы каждого сказанного слова,
даже не получившего подтверждения,
видятся в темноте
частью горящей азбуки.
И, меняясь местами, текут
как заговоренное Теслой электричество.
Как золотистые рыбы, обменивая
воспоминание на воспоминание.
Страх на страх.
Стыд на стыд.
Предчувствие на предчувствие.
И желание дома
на желание такого же дома.
И не важно —
на каком языке.
Светлой памяти друга моего Саши Внученко
The archaeologist’s spade delves into dwellings vacancied long ago
W. H Auden
Упомянувши здесь о юности, я готов воскликнуть: земля! земля!
Ф. Ницше «О пользе и вреде истории для жизни»
…отворит он, и никто не запрёт;
запрёт он, и никто не отворит.
Книга Исаии (22; 22)
…и не важно – на каком языке говорят с тобой те,
чей облик, по свидетельству многих, – ужасен.
Этот страх – есть конец языка и начало того,
что за словом любым оставалось,
его подтверждая всегда. О чем можно было сказать:
«Так и есть». И это самое: «есть» —
есть то поле незримое, где начинается действие,
возвращенное нам для того, чтоб исправить ошибки.
И это самое: «есть» в то же время есть и: «сейчас».
О проекте
О подписке