– Собирайтесь, – командует мать. Папа идёт в комнату переодеваться, а мама прямо тут стягивает с меня длинные чёрные домашние трусы и напяливает другие – синие. Потом рубашку с коротким рукавом и колючие штаны на лямочках.
– Не вертись! – мама натягивает на меня белые длинные носки и закрепляет их наверху круглыми тугими резинками.
Папа выходит, одетый в рубашку и в полосатые брюки. На голову надевает мягкую серую шляпу. Берёт со стола пачку папирос и закуривает, пару раз чиркнув спичкой.
Я застегнул сандалии, мама вручает папе авоську. Там полотенца, мыло, мочалка…
Мы выходим во двор. Там ещё пусто, только на скамейке с газетой сидит дядя Толик, Вовкин папа.
– Доброе утро, Асанощ! – приветливо говорит он. – Жека!.. – это мне.
– Здравствуйте!.. – отвечает папа и вежливо приподнимает шляпу.
Асанощ – так зовут папу. Почему-то… Хотя на самом деле он – Александр, а дедушку, который давно умер, звали Иосиф. Или Осип. Почему-то… Значит, папу зовут Александр Осипович, а не Асанощ. Я зову его просто Сёпа. Мне так удобнее. Или Сёпик, когда подлизываюсь. Мама зовёт отца Шура или Шурик, а бабушка – Сашенька.
Отец, у которого так много имён, берёт меня за руку, и мы выходим со двора на тенистый бульвар.
У меня, кстати, тоже имён немало. Женя, Женик, Жека, Женька, Евгеша, Геша… А давно мама водила меня в парикмахерскую. Там работал седой, очень чистенький старик в белом халате и в белой шапочке. Мама называла его Абрам Моисеич. У старика ещё жена – Сара Рувимовна. Он стрижёт, а она подметает и считает деньги. Мама посадила меня в огромное кресло. Абрам Моисеич стал нажимать на какую-то педаль, и я поднялся высоко-высоко в этом кресле.
– Ну… – сказал старик. – По лица этот малчик я не могу понять его порода?
Мама звонко засмеялась. Так смеялась только она.
– Он француз!
– А! Тогда ми можем иметь с ним общего язика! Как зовут эта малчик?
– Женя.
– Нэт. Такая имья я нэ знаю!
Тут выступила молчавшая до сих пор в своём уголке Сара Рувимовна.
– Ай, Абрам! Можна подумать, он не знает! Нашего Шлёму зовут Сёма…
– О! – Старик победительно поднял вверх ножницы. – Тепер я знаю имья на этот малчик! Женя – Сеня, Сеня – Сёма, Сёма – Шлёма!
Мамка задыхалась от смеха, и теперь, когда приходили гости, она весело рассказывала эту историю и очень похоже показывала стариков. Вот, я ещё и Шлёма!
– Все мы – Шлёмы… – однажды грустно сказал папа.
Да, мы все часто бываем Шлёмами. Бабушка иной раз называла меня по-еврейски – шлемазл. И переводила – балбес. Я твёрдо решил, что имя Шлёма происходит от слова шлемазл. И представлял себе такого унылого носатого ребёнка в прыщах и соплях, у которого всё невпопад и всё грустно-тоскливо. Мне было обидно быть Шлёмой. Балбес балбесу – рознь! Вот Иван-дурак тоже балбес, но он весёлый и быть им приятно, и даже полезно!
Качества Ивана-дурака во мне иной раз возникали, и я ими гордился.
Бабушка, прекрасно знавшая несколько языков, порывалась с самого раннего моего возраста начать меня им обучать. Она пела мне песни и читала стихи по-французски и по-немецки. Она называла на языках все предметы и мои любимые действия. И уже дошло до того, что когда я заканчивал свои дела на горшке, к бабушкиной гордости, орал:
– Сету!
А иной раз и:
– Дежа!
Но какой уж тут Шлёма, настоящий Иван-дурак!
Когда бабушка стала наседать на меня, настаивая на изучении французского, я отреагировал сразу и жёстко. Она, наивная и легкомысленная барыня, рассказала мне про Пушкина, подло убитого французом Дантесом.
– Нет! – сказал я. – Француз Дантес убил нашего русского Пушкина! Я не хочу разговаривать на языке подлого убийцы!
Бабушка озадачилась.
Ну, понятно, с немецким языком я разобрался очень легко. Ведь всего пять лет прошло со дня победы!
Я надолго освободил себя от мучений, ведь спорить со мной при таких доводах было глубоко безнравственно.
Надо сказать честно, этой своей изворотливостью, как потом выяснилось – чисто еврейской, я пользовался неоднократно и с успехом. Особенно хорошо это помогало в общении с советской властью. Но не с женщинами! Тут Иван действительно оказывался дураком, а еврей – Шлёмой.
Мы с папой пересекаем огромный тенистый сквер с фонтаном и идём к трамваю. По дороге чего только не продавали! Всё, что продавалось вокруг, мама мне никогда не покупала, разве что надутый шарик, да и то в праздники. Всё остальное великолепие было под запретом. Продавали: вафельные треугольнички с повидлом под странным названием «Микадо»; вафельные же трубочки с белым тягучим кремом, с одной стороны кусаешь, с другой лезет крем, только успевай ловить; круглые мячики сладкой кукурузы; зелёный сыр в шариках – он назывался «курт»; семечки; солёный миндаль; беляши, шипящие на огромных чёрных сковородах; узбекский шашлык из баранины, маленькими кусочками в горячей лепёшке с луком и уксусом… Боже мой! Какое счастье, что я с папой! Уже облизываю я сладкого прозрачного петуха на палочке, а в другой руке – здоровенный кукурузный мяч. Я знаю – это не всё! После бани… Ох, и не знаю, чего просить!
Баня. Вход с мужской стороны. Теперь мне спокойно. Письки на месте, разных калибров, не шумно и не суетливо. Никто не визжит, все заняты делом – моются. Мне нравится отец, он мускулистый и в меру волосатый, не то что вон маленький толстый армянин – весь покрыт густой курчавой шерстью. Папа всем хорош, только очень белый. Вокруг народ всё смуглый. И ещё папа не может снять очки, без них он ничего не видит. Когда моет голову, отдаёт очки мне, подержать. Я их напяливаю и ничего не вижу. Только тени какие-то…
Вот мы, мытые и голые, заворачиваемся в полотенца из авоськи и идем в предбанник. Папа в буфете берёт мне стакан ситро, а себе кружку пива. Мы садимся на лавочку и медленно пьём. Папа сдувает с кружки густую пену.
Однажды вечером, совсем поздно, у нас собрались гости. Это произошло, как объясняла мама бабушке – внезапно.
Так бывало часто. Люди пришли шумные, весёлые, и принесли с собой много водки, лимонада, колбасы и горячего хлеба, мама тоже чего-то тащила на стол – помидоры, зелень, крупную хрусткую редиску, жёлтый сыр с дырками…
Все суетились, хохотали и курили, мужчины и женщины.
Этих женщин я любил, они были ласковые и очень приятно пахли. Ногтики у них у всех были накрашены, и губы тоже. Они все меня очень нежно целовали, а я бегал в «папинмамину» комнату и смотрелся в зеркало на шкафу. Мне очень нравилось, что на мне было много красных и розовых следов от поцелуев.
Потом все уселись за стол и меня посадили. Сразу все стали шумно чокаться и говорить папе хорошие слова про какую-то репетицию. И пили они все водку, а мне налили стакан сладкого тёплого лимонада. Бабушка сидела рядом со мной и тоже пила лимонад. Рассказывали какие-то истории про евреев и очень смеялись. И снова пили, и выпили за меня и за бабушку, ей налили, она сопротивлялась, но всё-таки выпила рюмку и заела конфетой. А я грыз редиску и пил уже просто горячий лимонад, мне стало скучно и захотелось спать.
– Женик, пойдём, маленький, на лавочку посидим, а то черти шумят, накурили. Одно слово – артисты! А ты маленький… – так сказала бабушка и вывела меня во двор.
Там было темно, только огромная жёлто-красная луна поблёскивала через густую листву чинар и тутовника. Мы сели на скамеечку, и я ткнулся головой в мягкий бабушкин живот. Мы сидели молча и дышали…
Чому я нэ сокил, чому нэ литаю…
Чому мэни, Боже, ти крылець не дав?
Я б зэмлю покинув, та й в небо злитав…
Это бабушка запела свою любимую украинскую песню. Она очень чистенько пела жалобным тоненьким голоском. И мне так стало жалко того, кому боже не дал крыльев!
Я посмотрел в небо – оно было по-южному чёрным и очень-очень звёздным! И эти звёзды были такими яркими, что даже глаза кололи… И никаких никому не надо «крылець», потому что никто и никогда не долетит до этих далеких звёзд, никто и никогда, никакой «сокил» не решится лететь по этому чёрному бесконечному небу… И мне стало так одиноко и страшно под этими звёздами, что я заплакал и даже затрясся на бабушкином животе.
– Что ты, Женичка, болит чего-нибудь, малыш?
– Бабушка! – захлюпал я. – Я знаю, что ты умрёшь, и мама, и папа, и все эти артисты! И никого не будет… Только небо это страшное и злые звёзды… И я тоже умру! Бабушка, Любочка! Не надо, не умирай!
И все умерли. Только я ещё живу.
А был у папы друг. Его звали Вэл Родд. Он был знаменитым артистом и играл в кино негра. Фильм назывался «Пятнадцатилетний капитан». А негр он был настоящий. Очень чёрный и очень большой. Голова была курчавая, а зубы белые. Он у нас какое-то время жил. Спал с нами, со мной и бабушкой, на кухне. Папа принес из театра старинную большую ширму и отгородил нас с бабушкой от дяди Вэла. Ему стелили матрас на полу. А утром он его сворачивал аккуратно и убирал под нашу кровать. Дядя Вэл очень рано утром ходил умываться к колонке. Перед этим он прыгал очень быстро через резиновую прыгалку, так быстро, что она свистела, рассекая воздух. Потом он поднимал очень большой булыжник, тоже быстро и часто.
И отжимался от земли так много раз, что мне не хватало счёта, я ещё не все цифры знал. На дядю Вэла ходили смотреть. Конечно, дети, но и многие женщины, которые по утрам ходили к колонке. Некоторые даже иной раз забывали, зачем пришли. Потом дядя Вэл долго-долго чистил зубы, так долго, что становилось скучно.
Потом он дожидался, когда колонка освободится, и поливал себя из ведра холодной водой. И фыркал. Если совпадало с присутствием во дворе дворника Ильдара, то он просил его плескать из ведра и злобный Ильдар ему не отказывал. Он поливал его водой ожесточённо, будто отмыть хотел, и тихо ворчал:
– Здоровый, билять! Чёрный, билять…
Потом мы с ним завтракали. Бабушка варила нам яйца, и дядя Вэл просил её сказать, когда вода закипит.
Она сообщала, и он смотрел на свои огромные серебряные часы, потом говорил:
– О’кей! Давай, Льюбочка!.. Тепер ест мьешьёчек.
Он не разрешал яйца солить, и мне было невкусно, потому что баба Люба варила мне яйца вкрутую и щедро их солила. А в мешочек я не люблю. До сих пор.
Ещё он сам ел творог и меня заставлял. Я не любил творог, но я любил дядю Вала. Ну хотя бы за то, что он такой чёрный! Весёлый. Мальчик Вова утром во дворе его спросил:
– Дядя! А у тебя под трусами тоже чёрное?
Дядя Вэл расхохотался и, повернувшись к нам задом, снял трусы и показал красивую чёрную, как уголь, попу.
Потом, через много-много лет… Я полюблю надолго хрупкую девушку Тамару, которая была женой Вейланда Родда-младшего, который был сыном дяди Вала, и был совсем ненамного младше меня.
Но это другая история… Потом.
А сейчас мы сидим за столом, и дядя Вэл, как всегда, показывает мне, как надо жевать.
– Ты, Юджин, – (ещё одно имя), – должен долго жеват пища! Смотри!..
И он показывал – брал кусок лепёшки и долго жевал.
– Когда так, Юджин, будешь харашо какат и зуб будет красиви, как у дьядья Вэл! Лук!
И он распахивал толстые губищи и демонстрировал крупные, сверкающие удивительной белизной зубы.
– О’кей?
А в конце февраля, когда был мой день рождения, дядя Вэл посадил меня на шею и мы пошли в большой магазин. Я очень любил сидеть на этой крепкой шее. Дядя Вэл не носил шапок даже зимой, и я держался руками за его жёсткие чёрные кудри.
Я смотрел на всё сверху, с его гигантского роста, и все вокруг казались мне жалкими букашками, особенно пацаны, которые увязались с нами. Абсолютно все смотрели на нас – мужчины, милиционеры, дети, узбеки и, конечно, женщины. Те просто застывали на ходу, увидев нас. Люди шушукались, с другой стороны улицы показывали на нас пальцами. Так мы и шли через сквер к улице Карла Маркса, где и был тот самый ташкентский универмаг, где и должен был свершиться акт покупки подарка. Меня покачивало плавно, в такт широким шагам дяди Вэла. Мир плыл и, несмотря на февральскую слякоть, холодный ветер и серое небо, мир был великолепен!
Мы пришли, но Вэл не спускал меня с плеч до самого игрушечного отдела, где и открылась роскошная панорама полок с игрушками.
Все на нас пялились, и в наступившей тишине прогремел густой голос дяди Вала:
– Что малчик хочет в подарок от дьяди Вала?
Я знал, чего хочет сердце, чего просит душа…
Я весь хотел КРАСНУЮ ПОЖАРНУЮ МАШИНУ!
О проекте
О подписке