Это, значит, Дурново. Теперь, важное значение для нас имело объединение многих из нас в работе над вопросом о реформе русской орфографии. В тридцатом – тридцать первом году была организована при Наркомпросе комиссия по реформе орфографии. В тридцать первом году мы стали ее обсуждать в научно-исследовательском институте языкознания; такой был НИИЯз при Наркомпросе, при Министерстве народного просвещения, помещался на улице Кирова. Там мы встретились с еще одним человеком, который оказался для нас очень ценным приобретением, как в нашей личной товарищеской жизни, так и в нашей научной работе. Это Алексей Михайлович Сухотин, о котором вы, может быть, слышали. Значит, было заседание, посвященное вопросам реформы орфографии. И вот какой-то пожилой человек уже; ну, мы совсем молодые были, а он на десять-двенадцать-тринадцать лет старше был нас, одетый в такую какую-то гимнастерку, такой, необычного очень вида, сказал, что вы вот тут говорите о реформе орфографии, а вы знаете, говорит, вот есть какие-то Аванесов и Сидоров, которые написали в «Русском языке в школе» статью – про реформу орфографии и проблемы письменного языка8. Вот там совершенно правильно подчеркивается то-то, то-то, то-то, что буква обозначает не звук, а фонему, что-то, какие-то такие вещи. А мы тут рядом сидим, и кто-то нас показывает. Мы тут познакомились с ним.
Ну, я не знаю, много ли вы слышали о Сухотине. Кстати, вот Панов – знает его, учился в Городском педагогическом институте, где преподавал, между прочим, и Алексей Михайлович Сухотин (о Городском пединституте я скажу). И, кстати, Сухотин первый заметил Панова и мне сказал. Говорит: «Рубен Иванович, вот очень хороший студент». Так вот, значит, Сухотин. Сухотин – это сын Сухотина, мужа одной из дочерей Льва Николаевича Толстого. Имение Сухотиных рядом с имением Толстого, и Алексей Михайлович Сухотин (в нашем кружке он назывался «Феодал», это Александр Александрович его назвал), он из дворянской среды; Алексей Михайлович Сухотин в детстве сиживал на коленях у Льва Николаевича Толстого. Он кончил аристократическое учебное заведение, Училище правоведения, и пошел по дипломатической линии. Он был нашим советником царского посольства где-то в Черногории и в Сербии; война застала его на дипломатическом посту, он был переведен в Париж, кажется; видел многих государственных деятелей Франции того времени, я не помню, Пуанкаре, Мильерана и так далее. Ну, в общем, когда он приехал в Россию – до революции или сразу после революции, – не знаю; но я видел его анкетные данные – я вот не сказал, я его принимал на работу в Городской педагогический институт, у него написано там шестнадцатый, четырнадцатый или шестнадцатый год – советник посольства в Париже; восемнадцатый год – член ревтрибунала Тамбовской губернии. Как это получалось, я не знаю. Но у меня была тысяча и одна неприятность с ним на работе, так сказать; потому что анкета такая, что она никуда не годится вообще. Значит, вот появился Сухотин. Сухотин, как я уже сказал, собственно, по годам относился к поколению наших учителей; восемьдесят девятого года рождения. Да. Но он стал нашим, если хотите, младшим другом, потому что он имел образование, так сказать, общее – Школа правоведения; я не знаю, это значит, вроде юридического факультета, но такого аристократического склада. Но в начале двадцатых годов он был аспирантом Николая Феофановича Яковлева. Изучал турецкий язык; тюркские языки, и в частности непосредственно турецкий язык, и был учеником Яковлева. Это был талантливейший человек, острейший, остро воспринимавший все. Это был один из самых острых умов, который я вообще в жизни когда-нибудь встречал. Но он, повторяю, был вроде нашего ученика даже, потому что русистики он не проходил, вообще филологического образования у него не было, но он самоучкой доходил до того, до чего многие из нас не могли дойти путем профессиональной многолетней выучки.
Я не сказал, но вы это сами знаете, что в стороне от нас был Яковлев, который, собственно, и во многом является предтечей всей московской фонологии. Еще в двадцать третьем году вышла его «Таблица кабардинской фонетики»9, кажется, где некоторые очень ясные фонологические положения остаются, сохраняют свою ценность до нашего времени. А немножко позднее, во второй половине двадцатых годов, у него превосходная статья «Математическая формула построения алфавита»10; где, собственно, дано краткое описание фонологической системы в связи с ее отображением русской графикой и орфографией. Я думаю, что эта статья является этапной статьей вообще в истории развития фонологии. Таким образом, наши «дяди», так сказать, это, с одной стороны, Николай Феофанович Яковлев, с другой стороны, в какой-то мере, Дурново, который, во всяком случае, направлял нас в эту сторону, хотя сам этим не занимался; и наконец, наше постепенное объединение.
Итак, мы встречались в кругу, так сказать, «домашнем», потом, значит, в связи с реформой орфографии, наконец, с самого начала тридцатых годов постепенно стали мы встречаться в Московском городском педагогическом институте. В тысяча девятьсот тридцать втором году я был приглашен в Московский городской педагогический институт, который только что образовался, заведовать кафедрой русского языка. Кстати, в то время у нас никаких званий, степеней вообще не было. Значит, меня пригласили профессором; ну почему профессором, я не знаю. Значит, меня пригласили заведовать кафедрой и быть профессором этого университета. Я помню, когда через месяц или два оттуда позвонили домой: «Будьте добры, профессора Аванесова». А моя жена Лидия Моисеевна [Поляк. – Прим. ред.] расхохоталась прямо в трубку: «Какого профессора Вам?». Она даже вначале не поняла. Ну, потом я сказал, что я стал профессором. Значит, я сразу стал организовывать кафедру. Ну, естественно, что первым делом я пригласил Владимира Николаевича, а потом постепенно вообще всех; вот тут я держу перед глазами, товарищи, не свою какую-нибудь рукопись, а чужую рукопись. У меня рукопись Реформатского, похожая на что-то о московской школе11. Тут он перечисляет всех, кто был на моей кафедре. Значит, я организовал кафедру русского языка, ну я не знаю где, неважно. Бог с ним, в конце концов. Значит, в эту кафедру сразу я пригласил в разные годы все, что было в Москве вообще с моей точки зрения ценного. Это был Сидоров, это был Кузнецов, это был Реформатский, это был Сухотин, это был Григорий Осипович Винокур, о котором я еще отдельно скажу, это был Абрам Борисович Шапиро, Афанасий Матвеевич Селищев – он очень быстро вернулся из ссылки; потом, в середине тридцатых годов в Москву переехал из Ленинграда Сергей Игнатьевич Бернштейн, ученик Щербы, очень тонкий фонетист и глубоко интересовавшийся фонологией, – словом, все, что вообще могло быть. И надо сказать, что кафедра русского языка Московского городского педагогического института в тридцатых годах стала, собственно, основным центром лингвистической мысли, во всяком случае, в области фонологии русского языка, в Москве.
В 1939 году Сидоров вернулся в Москву. И мы с ним продолжили нашу общую работу. В тридцать девятом – начале сорокового года мы написали книгу «Очерк грамматики современного русского литературного языка», где я написал раздел фонетики, а он написал раздел морфологии. Мы здесь использовали частично и наши старые работы – учебник для педтехникумов, где иное распределение работы было; ну, мы использовали некоторые материалы этой книги и в сороковом году сдали в печать. Наша книга вышла в сорок пятом году. Она была набрана в конце сорокового – в сорок первом году, но не успела выйти до начала войны. Но она была заматрицирована, и матрицы сохранили случайно в типографии, где это печаталось. В сорок четвертом году их обнаружили, матрицы готовые, и в сорок пятом году напечатали. Таким образом, эта наша работа, в сущности, относится к сороковому году.
Какие были первые печатные сведения о новом направлении фонологии в Москве? Я думаю, что едва ли не самым первым будет (если не считать работ Яковлева, который организационно с нами не был связан, но идеи которого были чрезвычайно близки нам и идеи которого мы по мере того, как с ним познакомились, конечно, использовали); если оставить Яковлева в стороне, то, я думаю, что одна из первых заметок – это была наша с Владимиром Николаевичем статья «Реформа орфографии в связи с проблемой письменного языка»8, вышедшая, кажется, в тридцатом году, если не в двадцать девятом. Затем в тридцатых годах фактически фонологические краткие описания, популярные, в нашем учебнике по русскому языку для педтехникумов. И вот следующим крупным уже, пожалуй, явлением – ну, в нашем масштабе этой работы, – это была наша книга «Очерк грамматики современного русского языка»6. Одновременно к этому времени под моей редакцией вышли труды Московского городского педагогического института по кафедре русского языка, где напечатаны были две – а я сам заболел в это время, вот я потерял слух, и моя статья там не оказалась – важные статьи, которые рядом с книгой моей с Владимиром Николаевичем послужили основой дальнейшего. Это статья Кузнецова о фонологической системе французского языка12 и статья Реформатского о американских фонологах, не помню точное название.13
Вот к этому времени можно считать, что основные наши положения были уже высказаны. Значит, все это, можно считать, сложилось так вот в предвоенные годы, хотя наша книга вышла в сорок пятом году. У меня работа Реформатского. Я вчера ему позвонил по телефону, хотел спросить, могу ли я процитировать его, где я захочу. Ну, у него не отвечали. Но я думаю, он не посетует на меня, если я раза два процитирую. «Мы все шли разными путями. Основы этой школы – (нашей) – заложили Рубен Иванович Аванесов и Владимир Николаевич Сидоров, учившиеся вместе в Московском университете и разрабатывавшие фонологию на диалектологическом материале». И так далее; ну, я это рассказывал, да. Далее он указывает на очень важное значение статьи Яковлева для нас, двадцать восьмого года, «Математическая формула построения алфавита»10. И дальше пишет: «Ядро московской фонологической школы образовали Сидоров, Аванесов, Реформатский и я14. Основные положения ее отразились еще в статье Аванесова и Сидорова “Русский язык в школе”, тридцатый год. Тогда же возникла мысль о более крупном объединении всех, “кто по-московски верует” (это Реформатский). Это осуществил Рубен Иванович Аванесов, возглавив кафедру в Московском городском педагогическом институте, куда он пригласил Селищева, Бернштейна – (Бернштейна другого тоже, Самуила Борисовича), – Сидорова, Сухотина, Шапиро, Кузнецова, Зарецкого, Винокура, Реформатского, Ильинскую, Орлову». Ну, это он не совсем точен: Ильинская, Орлова, значит, ну, по крайней мере, Орлова, она моя ученица, вначале, в тридцатых годах, она была студенткой, а потом она была аспиранткой, и действительно, она попозже была приглашена, вместе с Ильинской, которая была параллельно ученицей Григория Осиповича Винокура, к нам. Так сказать, это все-таки второе поколение. «Не правда ли, блестящий ансамбль лингвистов!». Ну, я так бы не выразился, но это стиль Реформатского, не мой. «И здесь в практической потребности преподавания мы еще раз объединились… На наших заседаниях бывали очень многие: здесь бывал и Ушаков, и Щерба (Щерба не один раз у нас делал доклады), Булаховский, Лев Иванович Жирков, Розалия Осиповна Шор и многие другие». Мы в тридцать пятом году провели дискуссию на тему о фонеме, в которой выступил докладчиком Реформатский. Ну, а оппонентами были многие другие. Горнунг приходил к нам, но с Горнунгом и тогда казалось, у нас нет совершенно общего языка, потому что в то время как вот и другие инакомыслящие, как Сергей Игнатьевич Бернштейн, с которым мы могли спорить, с Борисом Владимировичем Горнунгом спорить трудно было, потому что у него какой-то был совсем не лингвистический аспект. Он, конечно, прекрасный, блестящий филолог, но лингвистического мышления нет. Вы знаете, я не сказал вот о чем: хотя мы говорим о московской фонологической школе, но, собственно говоря, фонология для нас – это не было учение о звуковом составе слова, а это было мировоззрение, это было миросозерцание. И чем бы мы ни занимались: грамматикой, лексикой.
О проекте
О подписке