«Евгений Онегин» опирался на широчайшую европейскую культурную традицию от французской психологической прозы XVII–XVIII веков до современной Пушкину романтической поэмы, в том числе на опыты пародийной литературы, «остраняющей»[130] литературный стиль (от французской и русской ироикомической[131] и бурлескной[132] поэзии до байроновского «Дон Жуана») и сюжетное повествование (от Стерна до Гофмана и того же Байрона). От ироикомики «Евгений Онегин» унаследовал игровое столкновение стилей и пародирование элементов героического эпоса (таково, например, «вступление», имитирующее зачин классической эпопеи). От Стерна и стернианцев унаследованы переставленные главы и пропущенные строфы, беспрестанное отвлечение от основной фабульной нити, игра с традиционным сюжетосложением: завязка и развязка отсутствуют, а ироикомическое «вступление» по-стерниански перенесено в главу седьмую. От Стерна и от Байрона – лирические отступления, занимающие едва ли не половину романного текста.
Первоначально роман печатался сериально, поглавно – с 1825 по 1832 год. Помимо целых глав, выходивших отдельными книжками, в альманахах, журналах и газетах появлялись, как мы бы сейчас сказали, тизеры – небольшие фрагменты романа (от нескольких строф до десятка страниц).
Первое сводное издание «Евгения Онегина» было напечатано в 1833 году. Последнее прижизненное издание («Евгений Онегин, роман в стихах. Сочинение Александра Пушкина. Издание третие») вышло в свет в январе 1837 года, за полторы недели до гибели поэта.
По-разному, в том числе в ближайшем окружении поэта. В 1828 году Баратынский писал Пушкину: «Вышли у нас ещё две песни «Онегина». Каждый о них толкует по-своему: одни хвалят, другие бранят, и все читают. Я очень люблю обширный план твоего «Онегина»; но большее число его не понимает». Лучшие критики писали о «пустоте содержания» романа (Иван Киреевский), заявляли, что эта «блестящая игрушка» не может иметь «притязаний ни на единство содержания, ни на цельность состава, ни на стройность изложения» (Николай Надеждин), находили в романе «недостаток связи и плана» (Борис Фёдоров), «множество беспрерывных отступлений от главного предмета» в нём считали «утомительным» (он же) и, наконец, приходили к выводу, что поэт «повторяет сам себя» (Николай Полевой), а последние главы знаменуют «совершенное падение» пушкинского таланта (Фаддей Булгарин).
В общем, «Онегина» приняли так, что Пушкин отказался от мысли продолжать роман: он «свернул его оставшуюся часть до одной главы, а на претензии зоилов ответил «Домиком в Коломне», весь пафос которого – в утверждении абсолютной свободы творческой воли»[133].
Одним из первых «огромное историческое и общественное значение» «Евгения Онегина» осознал Белинский[134]. В 8-й и 9-й статьях (1844–1845) так называемого пушкинского цикла (формально это была очень развёрнутая рецензия на первое посмертное издание сочинений Пушкина) он выдвигает и обосновывает тезис о том, «что «Онегин» есть поэтически верная действительности картина русского общества в известную эпоху»[135], а потому «Онегина» можно назвать энциклопедией русской жизни и в высшей степени народным произведением»[136].
Двадцать лет спустя ультралевый радикал Дмитрий Писарев в статье «Пушкин и Белинский» (1865) призвал кардинально пересмотреть эту концепцию: по мнению Писарева, Ленский – бессмысленный «идеалист и романтик», Онегин с начала до конца романа «остаётся ничтожнейшим пошляком», Татьяна – просто дура (в её голове «количество мозга было весьма незначительное» и «это малое количество находилось в самом плачевном состоянии»[137]). Вывод: вместо того, чтобы работать, герои романа занимаются ерундой. Писаревское прочтение «Онегина» высмеял Дмитрий Минаев в блистательной пародии «Евгений Онегин нашего времени» (1865), где главный герой представлен бородатым нигилистом – чем-то вроде тургеневского Базарова.
Ещё через полтора десятилетия Достоевский в своей «пушкинской речи» (1880) выдвинул третью (условно «почвенническую») интерпретацию романа. Достоевский согласен с Белинским в том, что в «Евгении Онегине» «воплощена настоящая русская жизнь с такою творческою силой и с такою законченностию, какой и не бывало до Пушкина»[138]. Так же, как для Белинского, считавшего, что Татьяна воплощает «тип русской женщины»[139], Татьяна для Достоевского – «это положительный тип, а не отрицательный, это тип положительной красоты, это апофеоза русской женщины», «это тип твёрдый, стоящий твёрдо на своей почве. Она глубже Онегина и, конечно, умнее его»[140]. В отличие от Белинского, Достоевский полагал, что Онегин вообще не годится в герои: «Может быть, Пушкин даже лучше бы сделал, если бы назвал свою поэму именем Татьяны, а не Онегина, ибо бесспорно она главная героиня поэмы»[141].
Отрывки из «Онегина» начали включаться в учебные хрестоматии ещё с 1843 года[142]. К концу XIX века складывается гимназический канон, выделивший «главные» художественные произведения 1820–40-х годов – в этом ряду обязательное место занимают «Горе от ума», «Евгений Онегин», «Герой нашего времени» и «Мёртвые души». Советские школьные программы в этом отношении продолжают дореволюционную традицию – варьируется лишь интерпретация, но и она в конечном счёте так или иначе базируется на концепции Белинского. А пейзажно-календарные фрагменты «Онегина» заучиваются наизусть с младших классов как фактически самостоятельные, идеологически нейтральные и эстетически образцовые произведения («Зима! Крестьянин, торжествуя…», «Гонимы вешними лучами…», «Уж небо осенью дышало…» и др.).
«Евгений Онегин» быстро становится одним из ключевых текстов русской литературы. Проблематика, фабульные ходы и нарративные приёмы многих русских романов и повестей прямо восходят к пушкинскому роману: главный герой как «лишний человек», не имеющий возможности найти в жизни применения своим недюжинным талантам; героиня, нравственно превосходящая главного героя; контрастная «парность» персонажей; даже дуэль, в которую ввязывается герой. Это тем более поразительно, что «Евгений Онегин» – это «роман в стихах», а в России с середины 1840-х годов наступает полувековая эпоха прозы.
Ещё Белинский отметил, что «Евгений Онегин» имел «огромное влияние и на современную… и на последующую русскую литературу»[143]. Онегин, подобно лермонтовскому Печорину, есть «герой нашего времени», и наоборот, Печорин – «это Онегин нашего времени»[144]. Лермонтов открыто указывает на эту преемственность с помощью антропонимики: фамилия Печорина образована от названия северной реки Печоры, точно так же, как фамилии антиподов Онегина и Ленского – от названий расположенных очень далеко одна от другой северных рек Онеги и Лены.
Более того, сюжет «Евгения Онегина» явно повлиял на лермонтовскую «Княжну Мери». По словам Виктора Виноградова, «пушкинских героев сменили герои нового времени. ‹…› Потомок Онегина – Печорин разъеден рефлексией. Он уже не способен отдаться даже запоздалому чувству любви к женщине с той непосредственной страстностью, как Онегин. Пушкинскую Таню сменила Вера, которая всё-таки изменила мужу, предавшись Печорину»[145]. Двум парам героев и героинь (Онегин и Ленский; Татьяна и Ольга) соответствуют две аналогичные пары (Печорин и Грушницкий; Вера и княжна Мери); между героями происходит дуэль. У Тургенева в «Отцах и детях» воспроизводится отчасти похожий комплекс персонажей (антагонисты Павел Кирсанов и Евгений Базаров; сестры Катерина Локтева и Анна Одинцова), но дуэль приобретает откровенно травестийный характер. Поднятая в «Евгении Онегине» тема «лишнего человека» проходит через все важнейшие произведения Тургенева, которому, собственно, и принадлежит этот термин («Дневник лишнего человека», 1850).
«Евгений Онегин» – первый русский метароман, создавший особую традицию. В романе «Что делать?» Чернышевский рассуждает о том, как найти сюжет для романа и выстроить его композицию, а пародийный «проницательный читатель» Чернышевского живо напоминает пушкинского «читателя благородного», к которому иронически обращается автор-повествователь. «Дар» Набокова – это роман о поэте Годунове-Чердынцеве, который сочиняет стихи, желая писать как боготворимый им Пушкин, и одновременно вынужден работать над биографией ненавидимого им Чернышевского. У Набокова, так же как впоследствии у Пастернака в романе «Доктор Живаго», стихи пишет герой, не равный автору – прозаику и поэту. Точно так же в «Евгении Онегине» Пушкин пишет стихотворение Ленского: это пародийное стихотворение, написанное в поэтике Ленского (персонажа), а не Пушкина (автора).
Все поэмы Пушкина, созданные до 1830 года, написаны астрофическим[146] ямбом. Исключение – «Онегин», первое крупное произведение, в котором поэт опробовал строгую строфическую форму.
Каждая строфа «помнит» о своих предшествующих употреблениях: октава неминуемо отсылает к итальянской поэтической традиции, спенсерова строфа[147] – к английской. Видимо, поэтому Пушкин не захотел воспользоваться готовой строфической структурой: необычное содержание требует необычной формы.
Для своего главного произведения Пушкин изобрёл уникальную строфу, не имевшую прямых прецедентов в мировой поэзии. Вот формула, записанная самим автором: «4 croisés, 4 de suite, 1.2.1. et deux». То есть: четверостишие перекрёстной рифмовки[148], четверостишие смежной рифмовки[149], четверостишие опоясывающей рифмовки[150] и заключительное двустишие. Возможные строфические образцы: одна из разновидностей одической[151] строфы[152] и сонет[153].
Первая рифма строфы – женская[154], заключительная – мужская[155]. Женские рифменные пары не следуют за женскими, мужские за мужскими (правило альтернанса). Размер – четырёхстопный ямб, самая распространённая метрическая форма в поэтической культуре пушкинского времени.
Формальная строгость лишь оттеняет выразительность и гибкость поэтической речи: «Часто первое четверостишие задаёт тему строфы, второе её развивает, третье образует тематический поворот, а двустишие даёт чётко сформулированное разрешение темы»[156]. Заключительные двустишия нередко содержат остроты и напоминают тем самым краткие эпиграммы. При этом следить за развитием сюжета можно, читая одни только первые четверостишия[157].
На фоне такой строгой урегулированности эффектно выделяются отступления. Во-первых, это вкрапления иных метрических форм: письма героев друг к другу, написанные астрофическим четырёхстопным ямбом, и песня девушек, написанная трёхстопным хореем с дактилическими[158] окончаниями. Во-вторых, это редчайшие (и оттого очень выразительные) пары строф, где фраза, начатая в одной строфе, завершается в следующей. Например, в главе третьей:
Татьяна прыг в другие сени,
С крыльца на двор, и прямо в сад,
Летит, летит; взглянуть назад
Не смеет; мигом обежала
Куртины, мостики, лужок,
Аллею к озеру, лесок,
Кусты сирен переломала,
По цветникам летя к ручью
И задыхаясь, на скамью
XXXIX.
Упала…
Межстрофный перенос метафорически изображает падение героини на скамейку после долгого бега[159]. Тот же приём использован в описании смерти Ленского, который падает, убитый выстрелом Онегина.
О проекте
О подписке