1. Водка
На проходной его ждали.
Двое в штатском: пальто с полами до пят, лаковые, не по сезону, штиблеты, федоры с опущенными полями. Тот, что повыше, сразу спросил напрямик: такой-то и такой-то? Он потупился, горестно вздохнул. Кивнул, сознаваясь. На душе стало пусто, легко и отчего-то очень светло, словно отряхнул, наконец, совесть от застившей свет, подобно угольной пыли, нечистоты. Больше можно было не притворяться, быть, пусть и недолго, тем, кто ты есть. От осознания этого сами собой расправлялись ссутуленные плечи и распрямлялась угодливо согбенная, как того требовала роль, спина. Странное, давно позабытое чувство. Позабытое, к счастью, не до конца…
Показал фальшивый аусвайс; аусвайс забрали, взглянув лишь мельком; обиднее всего было то, что сразу же отняли – без применения силы, но так уверенно, что и язык не повернулся возразить – мешок со всем содержимым; внутрь даже не заглянули – просто швырнули в кусты за краем бетонированной площадки перед заводоуправлением. Мешок влажно всхлипнул напоследок и закувыркался в темноту, позванивая дюралем и медью.
Пускай, подумал он, чего теперь жалеть… Жалеть, если разобраться, было о чем. О многом можно было жалеть, но сейчас такой роскоши он не мог себе позволить, а потому прогнал прочь мысли, которые могли сделать его слабее. Это у него пока все еще получалось хорошо – прощаться, прогонять и забывать.
Его деликатно, но крепко взяли под локти и, попутно обыскав с вежливой ненавязчивостью профессионалов, повлекли к служебного вида черной машине с бесконечно длинным капотом. Под капотом рокотал мощный мотор. Усадили на задний диван, прижались плечами так, что не вскочить. Третий, тоже в шляпе, обернулся с водительского места: можно? Было можно; машина мягко тронулась с места и, буравя стену мокрого снега прожекторными клинками фар, покатила по влажно чернеющему асфальту прочь от заводской ограды.
– Будете? – спросил тот, первый.
Сейчас он сидел слева. Не дождавшись ответа, сокрушенно качнул головой. Снял шляпу, стряхнул с полей талый снег на ковролин пола. Шляпу водрузил на колено. Перчатки у него были неприятные, страшные даже были перчатки – пальцы обрезаны по первую фалангу, на костяшках – явственные утолщения свинчаток.
Будут бить, подумалось с тоской. Как надоело.
Бить не стали. Первый достал из-за пазухи неожиданно большую, долгую бутыль с лебединым горлышком, ухватил зубами и выдернул рывком плотный бумажный пыж, которым была укупорена склянь. Напахнуло ядреным духом первача; первый, запрокинув голову, припал к горлышку и торопливо задвигал кадыком. Оторвался, крякнул, занюхал тылом ладони. Глянул искоса, приглашающе качнул головой: а? Нет, помотал он головой в ответ. Во рту было горько и сухо.
– Зря, – пожал плечами первый, и он почувствовал сквозь ткань рукава, какие железные мышцы перекатились совсем рядом при этом простом движении. И понял – да, зря. Но первый уже убирал бутылку обратно за пазуху (и как она там у него помещалась?), и просить стало неловко. Тогда он сел как можно прямее и стал неотрывно смотреть в несущийся навстречу, словно метеорный поток из радианта, снег.
Автомобиль двигался внутри искристого туннеля, вдоль оси трубы из стремительно летящих хлопьев, и отраженный метелью свет фар окутывал машину волнующимся электрическим ореолом. В такую ночь очень не хотелось умирать снова, и он надеялся, что на этот раз пронесет.
Выехали на объездную, миновали крайние пакгаузы промзоны, пронеслись по шикарному участку магистрали в десять полос, что вела к новому международному терминалу летного поля, над которым маячили смутные громады воздушных судов, дальше по обычному четырехполосному побитому асфальтовому полотну ушли в сторону Вятки. Автомобиль катил мягко и ходко, скрадывая неровности дороги; внутри было тепло, пахло хорошо выделанной кожей (от обивки), сырым сукном (от сопровождавших), дорогими сигарами (от панелей салона) и немного – водочным свежаком от того, что сидел слева. А еще пахло оружейной смазкой и недавно сгоревшим порохом. Жизнь у железных людей в длиннополых пальто и мягких шляпах явно была непростой и очень насыщенной.
Через десяток верст нырнули в сосновый бор по ухоженной гравийке. Снегопад прекратился; за окном сплошной стеной проносились ровные золотистые стволы, тепло вспыхивающие в лучах фар, прежде, чем снова пропасть в ночи. Замелькали высокие, добротные ограды дачного поселка, из-за которых сонно таращились на ночных гостей темные окна верхних этажей приличного, партийного вида особняков; машина миновала несколько перекрестков и свернула в поперечный проезд. Глухие каменные заборы вдруг сменились неуместным, легкомысленным здесь штакетником, выкрашенным в белый цвет. По верху палисада змейкой вились, переходя одна в другую, шапки маленьких, совершенно игрушечных сугробов, которые венчали каждую из штакетин. За забором тепло светились окна большого деревянного дома, притаившегося среди сосен. Снежная змейка вдруг обвилась вокруг массивного столба и забралась на перекладину ворот, в которые свернула машина. К дому вела присыпанная снегом подъездная дорожка, на которой не было ни единого следа. Машина замедлила ход и остановилась напротив освещенного окна.
Тот из провожатых, что сидел справа, открыл дверцу и вышел. Снаружи напахнуло морозным запахом снега – так пахнет шерсть вернувшегося после зимней прогулки кота, вспомнил он вдруг, некстати. Защемило то место, где когда-то было сердце. Он шагнул было следом за конвоиром, но его крепко придержали за плечо, и, затравленно полуобернувшись, он краем глаза увидел, как тот, с первачом, отрицательно качнул головой: не стоит.
И правда – не стоило.
Потому что из теплого квадрата освещенного окна, за которым по ошкуренным бревнам стен тянулись щедро уставленные сафьяном книжных корешков полки, где на широком письменном столе зеленела абажуром особенная, управленческая лампа, а рядом, на кружевной салфетке, исходил паром зажатый в подстаканнике с государственной символикой граненый стакан с наверняка сладким чаем, к которому прилагалась вазочка с наверняка вишневым вареньем и мелкое, словно игрушечное, печеньице – из всего этого тепла и уюта смотрел на него, не мигая, человек, которого он надеялся в этой жизни больше никогда не встретить.
Ан нет. Не выгорело.
Встретил.
Лицо у человека за окном, подсвеченное снизу ровным пламенем стоящей на подоконнике свечи, было бесстрастным. Огонь лезвиями глубоких теней безжалостно резал застывшую, словно в посмертьи, маску по линиям морщин. Глаза прятались в темноте подбровий и оттуда светились отраженным огнем – но уже яростным, непримиримым, нетерпимым к таким, как он, огнем, который был сродни фанатическому блеску веры в глазах тех, кто обрел наконец Бога после целой жизни бесплодных поисков и лишений.
Страшные, что и говорить, были глаза. Но его не напугали эти отблески адского пламени, беснующегося внутри застывшего за окном человека. Он знал, что человек из-за окна видит сейчас тот же свет в его собственных глазах – словно смотрится в зеркало.
Одинаковые. Такие же. Идентичные. Тождественные.
Они смотрели друг на друга долгое мгновение; один – замерев в полуобороте внутри просторного салона мощной, положенной по статусу лишь слугам народа и их слугам, автомашины, с тяжкой лапой цербера на плече, другой – стоя из окна благоустроенного дачного дома, который был бы для него местом для размышлений и для отдохновения души, если бы таковая у него оставалась.
Потом тот, за окном, чуть заметно кивнул, отпуская. Он почувствовал, как давление на плечо усилилось; сопротивляться ему было столь же бессмысленно и невозможно, как нажиму промышленного гидравлического пресса. Его аккуратно усадили обратно на скрипучую кожу дивана, второй из охранников скользнул внутрь привычным отработанным движением, и машина покатила дальше, оставив позади и заснеженный дом под соснами, и неслышимый аромат крепко заваренного чая, и приговор в мертвых глазах человека за окном.
Ехали недолго. Остались позади огни дачного поселка. Миновали березовую рощу и пару полей с перелесками, остановились на высоком яру с гривкой леса по краю, над широким пространством замерзшей реки. Двигатель взрыкнул, засыпая, и смолк. Тучи расступились, дав дорогу молодому месяцу; серебром залило все окрест. Видно было как днем. Лучше всего была видна огромная груда березовых ветвей и целых стволов, наваленная на краю яра. Среди веток здесь и там виднелись серебристо-бледные в лунном свете руки и ноги, часть обнаженные, часть – в одежде. Некоторые слабо шевелились. Из-под кучи дров, да-да, именно – дров, понял наконец он, – раздавалось невнятное постанывание. В этом негромком страшном звуке не было ни муки, ни боли, ни страха – были лишь тоска и вселенская усталость, да еще слабая надежда на то, что сейчас все наконец-то закончится.
Некоторое время он зачарованно вслушивался в этот словно из-под земли идущий многоголосый стон. В какой-то момент он понял, что остался в машине один. Дверцы были распахнуты настежь, и конвоиры, негромко переговариваясь, курили ядрено-крепкие папиросы и наслаждались ночным пейзажем. Какое-то время он сидел, нахохлившись и глядя в пол. Потом вдруг взъерошил энергичным движением волосы, подергал зачем-то зажатые между пальцами пряди, отчего они с легким треском отделились от черепа, с удивлением взглянул на вырванные пучки. Нервически хохотнул, звонко хлопнул ладонями о тугие подушки сиденья, словно подбивая итог и, качая головой, полез наружу – подышать напоследок.
Его терпеливо ждали. Вот, дождались.
– Сколько… Сколько их там? – спросил он. В горле внезапно пересохло.
– Много, – откликнулся тот, первый.
– И все…
– Да. Все как один.
Помолчали. Он тщетно пытался отыскать в недрах памяти хотя бы тени воспоминаний обо всех этих инкарнациях, обо всех тех кратких вспышках самоосознания, о тех коротких мгновениях бытия, что сейчас лежали под этими ветвями бесстыдным развалом неумирающей плоти, которая никогда и не была по-настоящему живой…
– Он просил вас отдать ключ, – сказал потом первый.
– Ключ?
О проекте
О подписке